— Я забуду все, — сказал Хилон с низким поклоном.
   Но когда Виниций скрылся за поворотом улочки, Хилон протянул ему вслед обе руки и, потрясая кулаками, воскликнул:
   — Клянусь Атой[295] и Фуриями, не забуду!
   И тут силы покинули его.


Глава XXXIII


   Виниций направился прямо к дому, где жила Мириам. У ворот он увидел Назария. Юноша смутился, но Виниций приветливо с ним поздоровался и попросил провести к матери.
   В доме, кроме Мириам, он застал Петра, Главка, Криспа и еще Павла из Тарса, недавно возвратившегося из Фрегелл. При виде молодого трибуна на лицах у всех выразилось удивление.
   — Приветствую вас во имя Христа, которого вы чтите! — сказал он.
   — Да будет имя его славно вовеки!
   — Я видел вашу добродетель и испытал вашу доброту, а потому прихожу к вам как друг.
   — И мы приветствуем тебя как друга, — отвечал Петр. — Садись и раздели с нами трапезу нашу, как гость наш.
   — Я сяду и разделю с вами трапезу, но сперва выслушайте меня ты, Петр, и ты, Павел из Тарса, чтобы вы убедились в моей искренности. Я знаю, где находится Лигия, я только что был у дома Лина, он ведь отсюда недалеко. Я имею право взять Лигию, оно дано мне императором; в городе, у меня в доме, около пятисот рабов, и я мог бы окружить ее убежище и захватить ее, однако я этого не сделал и не сделаю.
   — За это да пребудет на тебе благословение господа и да очистится сердце твое! — молвил Петр.
   — Благодарю тебя, но выслушайте меня до конца: я этого не сделал, хотя живу в мучениях и в тоске. Прежде, когда я не знал вас, я бы непременно захватил ее и удержал насильно, но ваша добродетель и ваше учение — хоть я его не признаю — что-то изменили в моей душе, и я теперь уже не могу решиться на насилие. Сам не знаю почему, но это так! Вот я и пришел к вам, заменившим Лигии отца и мать, и говорю вам: дайте мне ее в жены, и я поклянусь, что не только не буду запрещать ей чтить Христа, но и сам постараюсь постигнуть его учение.
   Он говорил это, подняв голову, и голос его звучал решительно, но на душе у него было тревожно, ноги дрожали под плащом с каймою, а когда после его слов наступило молчание, он, немного выждав, поспешно заговорил опять, точно желая предотвратить неблагоприятный ответ:
   — Все препятствия мне известны, но она мне дороже зеницы очей моих, и, хоть я еще не христианин, я не враг ни вам, ни Христу. Я хочу быть пред вами правдивым, хочу, чтобы вы мне доверяли. В эту минуту дело идет о жизни моей, и все же я говорю вам чистую правду. Другой, быть может, сказал бы вам: «Окрестите меня!» А я говорю: «Просветите меня!» Я верю, что Христос воскрес из мертвых, ибо это утверждают люди, живущие истиной и видевшие его после смерти. Я верю, ибо сам видел, что ваше учение порождает добродетель, справедливость и милосердие, а не преступления, которые вам приписывают. Покамест я мало что узнал о вашей вере. Лишь то, что видел в вас, в поведении вашем, что слышал от Лигии или в беседах с вами. И все же, повторяю, ваша вера что-то во мне уже изменила. Прежде я своими слугами управлял железной рукой — теперь не могу. Я не знал жалости — теперь она мне знакома. Я любил наслаждения — а теперь сбежал с пруда Агриппы, потому что отвращение душило меня. Прежде я верил в насилие, теперь отказался от него навсегда. Я сам себя не узнаю, но мне опостылели пиры, вино, пенье, кифары и венки, мне противен императорский двор, и нагие тела, и все тамошние бесчинства. И когда я думаю, что Лигия белее горного снега, я люблю ее еще больше; а когда думаю, что она такая благодаря вашему учению, я люблю и это учение и хочу его постичь! Но я его не понимаю, я не знаю, смогу ли жить по нему и снесет ли его моя натура, а потому живу в сомнениях и в муках, как узник в темнице.
   Тут брови его сдвинулись, образовав на лбу страдальческую складку, скулы побагровели. Немного помолчав, Виниций заговорил снова, все больше торопясь и волнуясь:
   — Вот видите, я терзаюсь и от любви, и от темноты своей. Говорили мне, будто ваше учение не признает ни жизни, ни человеческих радостей, ни счастья, ни закона, ни порядка, ни власти и господства римлян. Так ли это? Говорили, будто вы одержимые. Скажите же, что вы несете людям? Грешно ли любить? Грешно ли испытывать радость? Грешно ли желать счастья? Действительно ли вы враги жизни? Надо ли христианину быть нищим? Должен ли я отказаться от Лигии? Какова ваша истина? Поступки ваши и слова прозрачны, как ключевая вода, но какое у этого ключа дно? Видите, я искренен. Рассейте мои недоумения! А ведь мне еще говорили и такое: «Греция создала мудрость и красоту, Рим — силу, а что несут они?» Так скажите же, что вы несете? Если за вратами вашими свет, тогда отворите их мне!
   — Мы несем любовь, — молвил Петр.
   А Павел из Тарса прибавил:
   — Если бы я говорил языками человеческими и ангельскими, а любви не имел, был бы я как медь звенящая…
   Но сердце старого апостола тронули муки этой души, которая, подобно птице в клетке, рвалась к воздуху и солнцу. Он протянул Виницию обе руки и сказал:
   — Кто стучится, тому откроется, и милость господа на тебе, посему я благословляю тебя, твою душу и любовь твою во имя спасителя мира.
   Слыша это благословение, Виниций, который и без того был сильно возбужден, кинулся к Петру, и тут произошло нечто необычное. Потомок квиритов, до недавних пор не признававший в чужеземце человека, схватил руку старого галилеянина и в порыве благодарности стал ее целовать.
   И Петр, видимо, был рад, понимая, что еще одно семя упало на плодородную почву и что его рыбацкий невод уловил еще одну душу.
   А присутствующие, также радуясь этому явному доказательству почтения перед апостолом господним, в один голос воскликнули:
   — Слава в вышних богу!
   Виниций распрямился, лицо его посветлело.
   — Вижу, — сказал он, — что среди вас может обитать счастье, ибо я чувствую себя счастливым и полагаю, что таким же образом вы сумеете разрешить и другие мои сомнения. Но я должен еще сказать вам, что произойдет это не в Риме, — император едет в Анций, и я должен ехать вместе с ним, так мне приказано. Вы ведь знаете, за непослушание — смерть. Но если мне удалось снискать вашу приязнь, прошу вас поехать со мною, чтобы вы наставляли меня в вашей истине. Вы там будете в большей безопасности, чем я сам, — в таком огромном скоплении народа вы сможете излагать вашу истину даже при дворе императора. Говорят, Акта — христианка, но и среди преторианцев есть христиане, я сам видел, как солдаты преклоняли колени перед тобою, Петр, у Номентанских ворот. В Анции у меня вилла, там мы будем собираться, чтобы прямо под боком у Нерона слушать ваши поучения. Главк мне говорил, будто вы ради одной души готовы отправиться на край света, так сделайте для меня то, что сделали для других, ради которых вы пришли из самой Иудеи, сделайте это, не оставляйте душу мою во мраке!
   Слыша такие речи, христиане радостно начали совещаться — их тешила мысль о еще одной победе их учения и о том, какое значение для языческого мира будет иметь обращение августиана, потомка одного из древнейших римских родов. Они и впрямь готовы были ради одной души человеческой отправиться на край света и после смерти учителя, по сути, только этим и занимались, посему возможность отрицательного ответа даже не приходила им в голову. Но Петр об эту пору был пастырем всей римской общины и не мог поехать, зато Павел из Тарса, недавно побывавший в Ариции и во Фрегеллах[296] и собиравшийся опять в долгое путешествие на Восток, дабы посетить тамошние церкви и вдохнуть в них новое живительное рвение, согласился сопровождать молодого трибуна в Анций — там, кстати, было легко найти корабль, отправляющийся в греческие моря.
   Хотя Виниций огорчился, что Петр, которому он был стольким обязан, не будет ему сопутствовать, он искренне поблагодарил Павла, а затем обратился к старому апостолу с последнею просьбой.
   — Я знаю, где живет Лигия, — сказал он, — я мог бы сам пойти к ней и спросить — раз это дозволено, — захочет ли она иметь меня мужем, если душа моя станет христианской, но лучше я попрошу об этом тебя, апостол: разреши мне ее увидеть или сам проводи меня к ней. Я не знаю, сколько мне придется пробыть в Анции, к тому же не забывайте, что возле императора никто не может быть уверен в завтрашнем дне. Петроний тоже говорил, что мне там будет не очень-то безопасно. Так позвольте же мне ее увидеть, пусть глаза мои насытятся лицезрением ее, и я спрошу, забудет ли она причиненное мною зло и разделит ли со мною благо.
   И апостол Петр с добродушною улыбкою молвил:
   — Кто мог бы тебе отказать в такой безгрешной радости, сын мой!
   Виниций снова склонился к его руке, не в силах сдержать порыва взволнованного сердца.
   — А императора ты не бойся, — сказал апостол, взяв обеими руками его голову, — говорю тебе, ни один волос не упадет с твоей головы.
   И он послал Мириам за Лигией, наказав не говорить, кого она у них застанет, чтобы доставить девушке тем большую радость.
   Идти было недалеко, и вскоре все увидели, как среди миртовых кустов сада Мириам ведет за руку Лигию.
   Виниций хотел было бежать навстречу, но при виде возлюбленной счастье затопило его душу и лишило сил — он стоял с бьющимся сердцем, не дыша, едва держась на ногах, во сто крат более взволнованный, чем тогда, когда впервые в жизни услышал свист парфянских стрел около своей головы.
   Лигия вбежала в дом, не ожидая ничего необычного, и, увидав Виниция, остановилась как вкопанная. Лицо ее заалелось, потом внезапно побледнело, и она изумленным и испуганным взором обвела присутствующих.
   Но вокруг были только светлые, исполненные доброты лица. Апостол Петр, подойдя к ней, спросил:
   — Лигия, любишь ли ты его по-прежнему?
   Наступило минутное молчание. Губы Лигии задрожали, как у ребенка, который собирается заплакать и, чувствуя себя виноватым, видит, что надо признать свою вину.
   — Отвечай же, — сказал апостол.
   Тогда она, опускаясь к коленям Петра, голосом смиренным и робким прошептала:
   — Да, люблю…
   В единый миг Виниций оказался на коленях рядом с нею, и Петр, возложив руки им на головы, молвил:
   — Любите друг друга в господе и во славу его, ибо нет греха в любви вашей.


Глава XXXIV


   Прохаживаясь с Лигией по саду, Виниций рассказывал ей отрывистыми, из глубины души идущими словами о том, в чем признался апостолам: о душевном своем смятении, о происшедших в нем переменах и, наконец, о той безграничной тоске, которая омрачила его жизнь после того, как он покинул жилище Мириам. Он признался Лигии, что хотел ее забыть, но не мог. Он думал о ней все дни и ночи. О ней напоминал ему тот крестик из самшитовых веточек, который она оставила ему и который он поместил в ларарий и невольно чтил как нечто божественное. И тосковал он все сильнее, ибо любовь была сильнее его, она еще в доме Авла поглотила целиком его душу. Другим людям нить жизни прядут Парки[297], ему же ее пряли любовь, тоска и печаль. Да, поступки его были дурными, но их порождала любовь. Он любил ее и в доме Авла, и на Палатине, и когда в Остриане смотрел, как она слушает проповедь Петра, и когда шел с Кротоном ее похищать, и когда она сидела у его ложа, и когда покинула его. Пришел к нему Хилон, обнаруживший ее убежище, и уговаривал ее похитить, но он поступил иначе, он наказал Хилона и пошел к апостолам за истиной и за нею… И да будет благословенна та минута, когда появилась у него эта мысль, — теперь он рядом с нею и, наверно, она уже не будет больше убегать от него, как сбежала недавно из дома Мириам?
   — Я не от тебя бежала, — сказала Лигия.
   — Так почему же ты это сделала?
   А она подняла на него свои глаза цвета ирисов, потупила устыдясь голову и сказала:
   — Сам знаешь.
   Виниций на миг умолк от избытка счастья, потом снова заговорил о том, как ему постепенно становилось все яснее, насколько она отличается от римлянок и, может быть, похожа на одну только Помпонию. Впрочем, выразить свои чувства ему не удавалось, потому что он сам не вполне мог их осознать; он хотел сказать, что с нею приходит в мир совсем новая красота, какой еще не бывало, красота не только прекрасного тела, но и души. Вместо этого он сказал ей слова, от которых сердце ее радостно затрепетало: странно, но он полюбил ее даже за то, что она от него убегала, и теперь, когда она сядет у его очага, она будет для него священна.
   Схватив ее за руку, он уже не мог продолжать, только с восторгом смотрел на нее как на обретенное счастье жизни своей и повторял ее имя, точно желая себя уверить, что нашел ее, что он рядом с нею:
   — О Лигия! О Лигия!
   Затем он наконец стал ее расспрашивать о том, что творилось в ее душе, и она призналась, что полюбила его еще в доме Авла и что, если бы он возвратил ее туда с Палатина, она бы открыла Авлу и Помпонии свою любовь и постаралась бы смягчить их гнев против него.
   — Клянусь тебе, — сказал Виниций, — у меня и в мыслях не было отнимать тебя у семьи Авла. Петроний когда-нибудь тебе расскажет, я уже тогда говорил ему, что люблю тебя и хочу на тебе жениться. Я сказал ему: «Пусть она помажет мои двери волчьим жиром и сядет у моего очага!» Но он меня высмеял и навел императора на мысль потребовать тебя как заложницу и передать мне. Сколько раз; беснуясь от горя, я его проклинал, но, возможно, это было устроено судьбою к лучшему — иначе бы я не познакомился с христианами и не понял бы тебя.
   — Верь мне, Марк, — сказала Лигия, — это Христос нарочно вел тебя так к себе.
   Виниций с некоторым удивлением взглянул на нее.
   — И верно! — с живостью подтвердил он. — Все складывалось так странно — разыскивая тебя, я встретился с христианами… В Остриане я дивился, слушая апостола, — таких речей я еще никогда не слышал. Верно, это ты молилась за меня.
   — Да, — отвечала Лигия.
   Они прошли мимо увитой плющом беседки и приблизились к месту, где Урс, задушив Кротона, бросился на Виниция.
   — Вот здесь, — сказал молодой трибун, — если бы не ты, я бы погиб.
   — Не вспоминай этого, — сказала Лигия. — И не напоминай об этом Урсу.
   — Разве мог бы я мстить ему за то, что он тебя защищал? Будь он рабом, я бы сразу дал ему свободу.
   — Будь он рабом, Авл давно бы отпустил его на волю.
   — А помнишь, — спросил Виниций, — что я хотел тебя вернуть в семью Авла? Но ты отказалась, ты боялась, что император мог бы об этом проведать и отомстить им. Так вот, теперь ты сможешь их видеть, когда захочешь.
   — Почему так, Марк?
   — Я говорю «теперь», а на уме у меня то, что ты сможешь их видеть, ничего не боясь, когда будешь моей. О да! Если бы император, узнав об этом, спросил у меня, что я сделал с заложницей, которую он мне доверил, я бы ему сказал: «Я на ней женился, и в дом Авла она ходит по моей воле». В Анции он долго не пробудет, ему не терпится в Ахайю, а если и задержится в Анции, мне вовсе незачем видеть его ежедневно. Когда Павел из Тарса научит меня вашей истине, я сразу же приму крещение и вернусь сюда — постараюсь умилостивить чету Плавтиев, которые в ближайшие дни возвращаются в город, и тогда препятствий больше не будет, я тебя заберу и усажу у своего очага. О carissima, carissima!
   С этими словами он воздел руки кверху, словно призывая небо в свидетели своей любви, а Лигия, подняв на него сияющие свои глаза, ответила:
   — И тогда я скажу: «Где ты Гаий, там я Гаия».
   — О нет, Лигия! — воскликнул Виниций. — Клянусь тебе, никогда еще не была жена в доме мужа так почитаема, как будешь ты в моем доме.
   С минуту они шли молча, счастье переполняло их сердца, они влюбленно глядели друг на друга, оба прекрасные как божества, созданные вместе с цветами самою весной.
   Наконец они остановились у кипариса, высившегося недалеко от входа в дом. Лигия прислонилась к его стволу, а Виниций опять начал ее просить дрожащим от страсти голосом:
   — Вели Урсу пойти в дом Авла, забрать твои вещи и детские игрушки и перенести ко мне.
   Но она, заалевшись как роза или как утренняя заря, возразила:
   — Обычай велит другое…
   — Я знаю. Положено, чтобы их вслед за невестой внесла пронуба[298], но ты сделай это для меня. Я заберу эти вещицы на свою виллу в Анции, и они будут мне напоминать о тебе.
   И, сложив руки, он стал повторять просительно, как ребенок:
   — Помпония на днях вернется, так сделай это, божественная, сделай, драгоценная моя!
   — Пусть Помпония поступит, как ей будет угодно, — ответила Лигия, еще сильнее покраснев при упоминании о пронубе.
   И они снова умолкли, оба от страстного чувства едва могли вздохнуть. Лигия стояла опершись спиною о кипарис, лицо ее белело в его тени как лилия, глаза были опущены, грудь часто вздымалась, а Виниций глядел на нее, меняясь в лице и бледнея. В полуденной тишине они слышали биение своих сердец, упоение любви превращало для них этот кипарис, эти миртовые кусты и беседку с плющом в райский сад.
   Но вот в дверях дома показалась Мириам и пригласила их на полдневную трапезу. Они сели между апостолами, а те глядели на них с нежностью как на молодое поколение, которое после их смерти будет хранить и сеять далее семена нового учения. Петр преломил и благословил хлеб, на всех лицах светилось спокойствие — казалось, бедная эта комнатушка озарена безграничным счастьем.
   — Гляди сам, — молвил наконец Петр, обращаясь к Виницию, — неужто же мы враги жизни и радости?
   И Виниций ответил:
   — Вижу, что ты прав, ибо никогда я не был так счастлив, как среди вас.


Глава XXXV


   Вечером того же дня Виниций по дороге домой, проходя по Форуму, заметил у поворота на Тускуланскую улицу позолоченные носилки Петрония, которые несли восемь вифинцев; остановив носильщиков взмахом руки, он подошел и заглянул под опущенные занавески.
   — Желаю тебе приятных и сладких снов! — воскликнул он со смехом, обращаясь к дремавшему Петронию.
   — Ах, это ты! — сказал, просыпаясь, Петроний. — Да, я вздремнул, ведь ночь я провел на Палатине. Теперь вот хочу купить себе что-нибудь для чтения в Анции. Что слышно нового?
   — Ты ходишь по книжным лавкам? — спросил Виниций.
   — Да, хожу. Не хочется делать беспорядок в своей библиотеке, поэтому на дорогу я запасаюсь особо. Кажется, вышли в свет новые вещи Музония и Сенеки. Еще я ищу Персия[299] и одно издание эклог Вергилия, которого у меня нет. Ох, как я устал, как болят руки от свитков, которые приходится снимать со стержней. Стоит попасть в книжную лавку, любопытство разбирает, хочется посмотреть и то, и другое… Был я у Авирна, у Атракта в Аргилете, а до них еще побывал у Сосиев на Сандальной улице. Клянусь Кастором, смертельно хочу спать!
   — Ты был на Палатине, так это я тебя должен спросить, что нового. Или знаешь что? Отошли носилки и футляры со свитками и пойдем ко мне. Поговорим об Анции и еще кое о чем.
   — Согласен, — ответил Петроний, выходя из носилок. — Ты же, конечно, знаешь, что послезавтра мы едем в Анций.
   — Откуда мне знать?
   — На каком свете ты живешь? Значит, я первый сообщаю тебе эту новость? Да, да, послезавтра утром будь готов. Горох с оливковым маслом не помог, платок на толстой шее не помог, и Меднобородый охрип. А раз такое дело, медлить нельзя. Он клянет Рим с его воздухом на чем свет стоит, он хотел бы сровнять его с землей или уничтожить огнем, подавай ему поскорее море. Говорит, что запахи, которые ветер доносит с этих узких улочек, вгонят его в гроб. Сегодня во всех храмах совершаются обильные жертвоприношения, чтобы вернулся его голос, и горе Риму, а особенно сенату, если не вернется быстро.
   — Тогда ему незачем будет ехать в Ахайю.
   — Разве у нашего божественного императора только один этот талант! — смеясь, возразил Петроний. — Он может выступить на олимпийских играх как поэт со своими стихами о пожаре Трои, как возница, как музыкант, как атлет, ба, даже как танцор, и в любой роли он собрал бы все венки, предназначенные для победителей. А знаешь, почему эта обезьяна охрипла? Вчера ему захотелось сравняться в танце с нашим Парисом, он танцевал историю Леды, да вспотел и простудился. Весь был мокрый, липкий — ну точно вынутый из воды угорь. Он и маски менял одну за другой, и вертелся веретеном, руками махал, будто пьяный матрос, — противно было смотреть на это толстое брюхо и тонкие ноги. Парис две недели учил его, но вообрази себе Агенобарба в виде Леды или бога-лебедя! Ох и лебедь! Да что говорить! Но он хочет выступить с этой пантомимой публично — сперва в Анции, потом в Риме.
   — Люди огорчались уже тем, что он пел при публике, но только подумать, что римский император выступит в качестве мима! О нет, уж этого Рим, наверно, не стерпит!
   — Дорогой мой! Рим все стерпит, а сенат постановит вынести благодарность «отцу отечества». — И, немного помолчав, Петроний прибавил: — А чернь еще и гордится тем, что император — ее шут.
   — Ну, скажи сам, можно ли пасть ниже!
   Петроний пожал плечами.
   — Ты вот сидишь у себя дома, погруженный в мысли о Лигии или о христианах, и, пожалуй, не знаешь, что тут случилось несколько дней назад. Вообрази, Нерон публично обвенчался с Пифагором. Император был невестой. Казалось бы, безумие уже перешло все границы, не правда ли? И что же! Явились призванные им фламины и торжественно совершили бракосочетание. Я сам был при этом! Я тоже многое могу стерпеть, но должен признаться, я подумал: боги — если они есть — должны дать какой-нибудь знак… Но император в богов не верит, и он прав.
   — Посему он в одном лице верховный жрец, бог и атеист, — сказал Виниций.
   — Верно! — рассмеялся Петроний. — Мне это не пришло в голову, а ведь это такое сочетание, какого мир еще не видывал. — И, остановившись, заметил: — Надо добавить, что этот верховный жрец, не верящий в богов, и этот бог, над богами насмехающийся, боится их как истинный атеист.
   — Доказательство — то, что произошло в святилище Весты.
   — Какой мир!
   — Какой мир, такой и император! Но долго это не протянется.
   Так, беседуя, они вошли в дом Виниция, который весело приказал подать ужин, а затем, обратясь к Петронию, сказал:
   — Нет, мой дорогой, мир должен возродиться.
   — Не нам его возродить, — ответил Петроний, — хотя бы потому, что во времена Нерона человек подобен мотыльку: живет при солнце милости, а при первом дуновении холода погибает… Хотя бы и безвременно! Клянусь сыном Майи! Я часто задаю себе вопрос: каким чудом ухитрился такой вот Луций Сатурнин дожить до девяноста трех лет, пережить Тиберия, Калигулу, Клавдия? Но довольно об этом! Не разрешишь ли послать твои носилки за Эвникой? Сонное настроение мое прошло, и мне хотелось бы повеселиться. Прикажи, чтобы к ужину пришел кифаред, а потом мы поговорим об Анции. Тут есть над чем подумать, особенно тебе.
   Виниций распорядился отправить носилки за Эвникой, но сказал, что касательно пребывания в Анции он и не думает утруждать себе голову. Пускай ее себе утруждают те, кто не умеет жить иначе, как в лучах императорского благоволения. Мир не сошелся клином на Палатине, особенно для тех, у кого в сердце и в душе есть кое-что иное.
   Он говорил это так непринужденно, с таким оживлением и весельем, что Петроний был поражен и, внимательно поглядев на него, сказал:
   — Что с тобою? Ты нынче как мальчишка, который еще носит на шее золотую буллу.
   — Я счастлив, — ответил Виниций. — Я нарочно пригласил тебя, чтобы это тебе сказать.
   — А что с тобою произошло?
   — Нечто такое, от чего я бы не отказался за всю римскую империю.
   Сказав это, Виниций сел, облокотился о поручень кресла и, подперев рукою голову, заговорил с улыбающимся лицом и сияющими глазами:
   — Помнишь ли, как мы оба были у Авла Плавтия и ты там впервые увидел божественную прекрасную девушку, которую ты назвал зарей и весной? Помнишь ту Психею[300], ту несравненную, прекраснейшую из дев и из всех ваших богинь?
   Петроний смотрел на него с изумлением, точно подозревая, что у него голова не в порядке.
   — На каком языке ты говоришь? — сказал наконец Петроний. — Разумеется, я помню Лигию.
   И Виниций сказал:
   — Я ее жених.
   — Что?!
   Но тут Виниций вскочил на ноги и кликнул вольноотпущенника.
   — Пусть все рабы предстанут передо мною, все до одного, живо!
   — Ты ее жених? — повторил Петроний.
   Но он не успел прийти в себя от удивления, как обширный атрий Винициева дома заполнился людьми. Сбегались задыхающиеся старики, пожилые мужчины, женщины, мальчики и девушки. С каждой минутой в атрии становилось все теснее, а в коридорах, называвшихся «фауции», слышались голоса рабов, которые перекликались на разных языках. Наконец все выстроились у стен и между колоннами, а Виниций, стоя возле имплувия, обратился к вольноотпущеннику Демасу с такой речью: