Виниций слушал его бледный как полотно, однако слушал внимательно, словно бы наперед угадывая, что скажет Назарий.
   — А из тюрьмы не будут выносить другие тела? — спросил Петроний.
   — Этой ночью умерло человек двадцать, а до вечера умрет еще десятка полтора, — ответил юноша. — Мы должны идти все вместе, вереницей, но мы постараемся замедлить шаг, чтобы остаться позади. На первом же повороте мой помощник притворно захромает. Таким образом, мы сильно отстанем. Вы ждите нас возле храма Либитины. Только бы бог послал ночь потемнее!
   — Бог пошлет, — сказал Нигер. — Вчера вечер был ясный, а потом вдруг разразилась гроза. Нынче небо опять чистое, но с утра парит. Теперь каждую ночь будут дожди и грозы.
   — Вы ходите без огней? — спросил Виниций.
   — Только впереди несут факелы. На всякий случай вы, как стемнеет, будьте у храма Либитины, хотя обычно мы выносим трупы лишь около полуночи.
   Он умолк. В тишине было слышно, как учащенно дышит Виниций.
   — Вчера я говорил, — обратился к нему Петроний, — что лучше было бы нам обоим остаться дома. Но теперь вижу, что и сам не смогу усидеть. Конечно, если бы речь шла о бегстве, надо было бы больше соблюдать осторожность, но раз ее выносят как умершую, полагаю, что ни у кого не появится и малейшего подозрения.
   — Да, да! — согласился Виниций. — Я должен быть там. Я сам выну ее из гроба.
   — Когда она будет уже в моем доме под Кориолами, я за нее отвечаю, — сказал Нигер.
   Разговор на этом закончился. Нигер пошел на постоялый двор, к своим людям. Назарий, сунув под тунику кошель с золотом, направился обратно в тюрьму. Для Виниция начинался день, полный тревоги и лихорадочного ожидания.
   — Дело должно пойти успешно, потому что хорошо задумано, — говорил ему Петроний. — Уж лучше, кажется, невозможно. Ты должен притвориться опечаленным и ходить в темной тоге. Однако в цирке надо бывать. Пусть тебя видят. Все обдумано так, что неудачи быть не должно. Да, кстати, ты вполне уверен в своем арендаторе?
   — Он христианин, — ответил Виниций.
   Петроний с удивлением взглянул на него, затем, недоуменно пожимая плечами, заговорил как бы сам с собою:
   — Клянусь Поллуксом! Как это, однако, распространяется! И как укореняется в душах людей! При такой опасности иные вмиг отреклись бы от всех богов римских, греческих и египетских! Все же странно это! Клянусь Поллуксом! Верь я, что на свете что-нибудь еще зависит от наших богов, я теперь посулил бы каждому по шестеро белых быков, а Юпитеру Капитолийскому и всю дюжину. Но ты тоже не скупись на обещания своему Христу!
   — Я отдал ему душу, — возразил Виниций.
   И они разошлись. Петроний вернулся в кубикул, а Виниций ушел в город, чтобы издали посмотреть на тюрьму. Оттуда он отправился к склону Ватиканского холма, к хижине землекопа, где он был окрещен рукою апостола. Казалось ему, что в этой хижине Христос услышит его лучше, чем где-нибудь в другом месте, и он, отыскав ее и павши ниц, напряг все силы исстрадавшейся души своей в жаркой молитве о милосердии и настолько в нее погрузился, что забыл, где он и что с ним происходит.
   После полудня его вывели из забытья звуки труб, доносившиеся со стороны Неронова цирка. Тогда он вышел из хижины и стал озираться вокруг, словно только пробудился ото сна. Стоял знойный день, тишину время от времени нарушали лишь трубы, да неумолчно трещали в траве кузнечики. В воздухе парило, небо над городом было еще голубым, но в стороне Сабинских гор низко, у самого горизонта, собирались темные тучи.
   Виниций вернулся домой. В атрии его ждал Петроний.
   — Я был на Палатине, — сказал Петроний. — Я нарочно показался там и даже сел играть в кости. У Аниция вечером пир, я обещал, что мы придем, но лишь после полуночи, надо же мне выспаться. Во всяком случае, я там буду, и было бы хорошо, чтобы и ты пошел.
   — Не было каких-нибудь вестей от Нигера или от Назария? — спросил Виниций.
   — Нет, не было. Мы их увидим только в полночь. А ты заметил, что надвигается гроза?
   — Да.
   — Завтра нам устроят зрелище, распиная христиан, но, может быть, дождь помешает.
   Петроний подошел к Виницию поближе и, коснувшись его плеча, сказал:
   — Но ее ты на кресте не увидишь, только в Кориолах. Клянусь Кастором! Минуту, в которую мы ее освободим, я не променяю на все геммы Рима! Уж скоро вечер…
   Действительно, спускались сумерки, и темнеть в городе начало раньше обычного из-за туч, которые покрыли весь небосвод. С наступлением вечера полил сильный дождь, влага, испаряясь на раскаленных дневным зноем камнях, заполнила улицы туманом. Дождь то стихал, то снова налетал короткими порывами.
   — Пойдем! — сказал наконец Виниций. — Из-за грозы могут начать раньше выносить тела из тюрьмы.
   — Да, пора! — отвечал Петроний.
   И, накинув галльские плащи с капюшонами, они через садовую калитку вышли на улицу. Петроний захватил короткий римский кинжал, сику, который брал всегда, выходя ночью.
   Из-за грозы улицы были пустынны. Время от времени молния рассекала тучи, озаряя ярким светом новые стены недавно построенных или еще строящихся домов и мокрые каменные плиты, которыми были вымощены улицы. После довольно долгого пути они при свете молний увидели наконец холм, на котором стоял маленький храм Либитины, а у подножья холма — группу людей с мулами и лошадьми.
   — Нигер! — тихо позвал Виниций.
   — Это я, господин! — отозвался голос средь шума дождя.
   — Все готово?
   — Да, дорогой мой. Как только стемнело, мы были здесь. Но вы спрячьтесь под обрывом, а то промокнете насквозь. Какая гроза! Я думаю, будет град.
   И в самом деле, опасения Нигера подтвердились — вскоре посыпался град, вначале мелкий, а затем все более крупный и частый. Сразу похолодало.
   Стоя под обрывом, укрытые от ветра и ледяного града, Петроний, Виниций и Нигер тихо переговаривались.
   — Если нас кто-нибудь и увидит, — говорил Нигер, — он ничего не заподозрит, ведь у нас вид людей, пережидающих грозу. Но я боюсь, как бы не отложили вынос трупов до завтра.
   — Град скоро перестанет, — сказал Петроний. — Мы должны ждать хоть до самого рассвета.
   И они ждали, прислушиваясь, не донесется ли до них шум движущихся с гробами людей. Град и впрямь перестал, но сразу же снова зашумел ливень. Минутами поднимался сильный ветер и приносил со стороны Смрадных Ям ужасный запах разлагающихся трупов, которые зарывали неглубоко и небрежно.
   Вдруг Нигер сказал:
   — Я вижу в тумане огонек… Один, второй, третий! Это факелы!
   И он обернулся к своим людям:
   — Следите, чтобы мулы не фыркали!
   — Идут! — сказал Петроний.
   Огни становились вся ярче. Вскоре можно уже было разглядеть колеблющееся от ветра пламя факелов.
   Нигер начал креститься и шептать молитву. Тем временем мрачное шествие приблизилось и наконец, поравнявшись с храмом Либитины, остановилось. Петроний, Виниций и Нигер молча прижались к обрыву, не понимая, что это означает. Однако носильщики остановились лишь затем, чтобы обвязать себе лица и рты тряпками для защиты от удушливого смрада, который близ самых путикул был просто нестерпим. Сделав это, они подняли носилки с гробами и пошли дальше.
   Лишь один гроб остался на месте, тут же напротив храма.
   Виниций поспешил к нему, а вслед за ним Петроний, Нигер и два раба-бритта с носилками.
   Но прежде чем они добежали, до них донесся из тьмы удрученный голос Назария:
   — Господин, ее вместе с Урсом перевели в Эсквилинскую тюрьму. Мы несем другое тело. А ее забрали еще до полуночи!

 

 
   Петроний, воротясь домой, ходил мрачнее тучи и даже не пытался утешать Виниция. Он понимал, что об освобождении Лигии из эсквилинских подземелий нечего и мечтать. Он догадывался, что из Туллианума ее перевели, вероятно, для того, чтобы она не умерла от лихорадки и не избежала предназначенного ей амфитеатра. Но это же было доказательством, что за нею наблюдали и что ее стерегли усерднее, чем прочих. Петронию было до глубины души жаль и ее, и Виниция, но, кроме того, его мучила мысль, что впервые в жизни что-то ему не удалось и впервые он оказался побежденным в борьбе.
   — Похоже, Фортуна меня покидает, — говорил он себе. — Но боги ошибаются, если думают, что я соглашусь на такую, к примеру, жизнь, как у него.
   Тут он посмотрел на Виниция, который тоже смотрел на него расширившимися зрачками.
   — Что с тобой? У тебя лихорадка? — спросил Петроний.
   И тот ответил странным, надтреснутым голосом, протяжно, словно больной ребенок:
   — А я верю, что он может мне ее вернуть.
   Над городом затихали последние грозовые раскаты.


Глава LVIII


   Три дождливых дня подряд, явление летом для Рима необычное, да еще град, выпадавший вопреки естественному порядку не только днем и по вечерам, но даже среди ночи, заставили прервать зрелища. Народ заволновался. Предсказывали неурожай на виноград, а когда в один из этих дней молния расплавила бронзовую статую Цереры на Капитолии, было велено приносить жертвы в храм Юпитера Избавителя. Жрецы Цереры распустили слух, будто гнев богов обрушился на город за то, что медлят с казнью христиан, и чернь стала требовать, чтобы игры продолжались, несмотря на ненастную погоду. Радость охватила Рим, когда наконец было объявлено, что после трехдневного перерыва зрелища возобновятся.
   Тем временем и погода установилась. Амфитеатр уже с рассвета заполнили тысячи зрителей, император также прибыл рано вместе с весталками и двором. Зрелище должно было начаться с борьбы христиан между собой — для этого их одели как гладиаторов и дали им всевозможное оружие, которым пользовались профессиональные бойцы для боя наступательного и оборонительного. Но тут публику постигло разочарование. Христиане побросали на песок сети, вилы, копья и мечи и сразу же кинулись обниматься и ободрять друг друга, чтобы стойко встретить муки и смерть. Тогда глубокая обида и негодование охватили зрителей. Одни упрекали христиан в малодушии и трусости, другие говорили, что они, мол, назло не желают драться из ненависти к народу, чтобы не доставить ему удовольствия, которое обычно приносит зрелище мужественной борьбы. В конце концов против них по приказу императора выпустили настоящих гладиаторов, которые в мгновение ока перебили этих коленопреклоненных и безоружных людей.
   И когда трупы убрали, публике представили уже не борьбу, а ряд мифологических картин, задуманных самим императором. Зрители увидели Геркулеса, заживо горящего на горе Эта[410]. Виниций вздрогнул при мысли, что на роль Геркулеса могли назначить Урса, но, очевидно, для верного слуги Лигии еще не пришел черед, и на костре сгорел какой-то другой, Виницию совершенно не известный христианин. Зато в следующей картине Хилон, которому император не разрешил уклониться от посещения цирка, увидел своих знакомых. Была представлена гибель Дедала и Икара.[411] В роли Дедала выступал Эвриций, тот самый старик, который некогда открыл Хилону смысл знака рыбы, а в роли Икара — его сын Кварт. Обоих с помощью хитроумных машин подняли в воздух, а затем с огромной высоты внезапно сбросили на арену, причем юный Кварт упал так близко от императорского подиума, что обрызгал кровью не только наружную резьбу, но и обитые пурпуром перила. Хилон падения не видел, он в этот миг закрыл глаза и слышал лишь глухой стук упавшего тела, а когда, открыв глаза, увидел кровь рядом с собою, то едва не лишился чувств во второй раз. Но картины быстро менялись. Мучения девственниц, которых перед смертью бесстыдно подвергли насилию гладиаторы, переодетые зверями, развеселили толпу. Ей показали жриц Кибелы и Цереры, показали Данаид, Дирку и Пасифаю[412], наконец, показали девочек, которых разрывали пополам дикие кони. Народ хлопал все новым и новым выдумкам императора, а тот, гордясь своей изобретательностью и упоенный рукоплесканьями, ни на минуту не отставлял теперь от глаза свой изумруд, разглядывая терзаемые железом белые тела и конвульсии жертв. Были, впрочем, представлены и картины из истории города. После дев показали Муция Сцеволу[413], рука которого, привязанная к треножнику с огнем, наполнила запахом горелого мяса весь амфитеатр, но который, как настоящий Сцевола, стоял без единого стона, возведя глаза к небу и шепча молитву почерневшими губами. Когда его добили и тело выволокли в сполиарий, наступил, как обычно, перерыв. Император с весталками и августианами вышел из амфитеатра и направился в нарочно сооруженный огромный пурпурный шатер, где для него и гостей был приготовлен роскошный прандиум[414]. Большинство зрителей, последовав его примеру, вышли из цирка на воздух и, усеяв прилегающую площадь, расположились вокруг шатра живописными группами, чтобы дать отдых уставшим от долгого сидения конечностям и подкрепиться пищей, которую по милости императора в изобилии разносили рабы. Только самые любопытные, сойдя со своих мест, прошли на арену и, трогая руками липкий от крови песок, рассуждали как знатоки и любители о том, что видели, и о том, что еще предстояло увидеть. Вскоре, однако, и знатоки ушли, чтобы не опоздать к угощению, остались лишь несколько человек, которых удержало здесь не любопытство, но сострадание к обреченным.
   Эти притаились в проходах или в нижних рядах, а между тем арену разровняли и начали копать на ней ямы, одну подле другой, кругами, по всей ее площади, так что последний ряд оказался всего в каком-нибудь десятке шагов от императорского подиума. Снаружи доносился шум толпы, крики и рукоплесканья, а здесь с лихорадочной поспешностью делались приготовления к новым пыткам. Внезапно раскрылись двери куникулов, и из всех ведущих на арену коридоров стали выгонять христиан — они были наги и несли на спинах кресты. Вскоре они заполнили всю арену. Бежали старики, согнувшись под тяжестью деревянных крестов, рядом с ними мужчины в расцвете лет, женщины с распущенными волосами, которыми они пытались прикрыть свою наготу, мальчики-подростки и малые дети. Большинство крестов, так же, как и будущих мучеников, было увенчано цветами. Цирковые служители хлестали несчастных бичами, заставляя класть кресты возле наготовленных ям и становиться рядом — каждый возле своего креста. Так предстояло погибнуть тем, кого в первый день игр не успели бросить на растерзание собакам и диким зверям. Теперь черные рабы хватали их и укладывали навзничь на кресте, затем прибивали их руки к перекладинам, работая быстро и усердно, чтобы к возвращению зрителей после перерыва все кресты уже были поставлены. В стенах амфитеатра гулко звучали удары молотков, эхо доносило их и в верхние ряды, и даже на площадь вокруг амфитеатра, и в шатер, где император потчевал весталок и придворных. Там пили вино, подшучивали над Хилоном и заигрывали с жрицами Весты. А тем временем на арене кипела работа, гвозди вонзались в ладони и ступни христиан, шуршала земля под лопатами, засыпая ямы, в которые были поставлены кресты.
   Среди жертв, чья очередь еще не подошла, находился Крисп. Львы не успели его растерзать, и ему назначили крест, а он, всегда готовый к смерти, только радовался мысли, что настал его час. Вид у него теперь был необычный — иссохшее тело было совершенно обнажено, лишь пояс из плюща прикрывал бедра, а на голове был венок из роз. В глазах его, однако, сверкала все та же неиссякаемая энергия, и все то же суровое, фанатичное лицо глядело из-под венка. Не изменилось и сердце его — как некогда в куникуле он грозил гневом господним своим зашитым в шкуры собратьям, так и теперь он не утешал их, но грозно наставлял.
   — Благодарите спасителя, — говорил он, — за то, что он дозволяет вам умереть такой же смертью, какою сам умер. Быть может, за это отпустится вам часть грехов ваших, но все равно — дрожите, ибо справедливость должна быть соблюдена и не может быть одинаковой награды злым и добрым.
   И словам его вторил стук молотков, которыми прибивали руки и ноги жертв. Все больше крестов вздымалось на арене, а Крисп, обращаясь к тем, что еще стояли каждый у своего креста, продолжал:
   — Я вижу небо разверстое, но также и разверстую бездну. Я сам не знаю, сумею ли дать господу отчет о жизни моей, хотя я верил, и ненавидел зло, и боюсь я не смерти, но воскресения, не мук, но суда, ибо настает день гнева.
   И тут из ближних рядов отозвался голос спокойный и торжественный:
   — Нет, не день гнева, но день милосердия, день спасения и блаженства! Я говорю вам: Христос вас обнимет, утешит и посадит одесную. Уповайте, чада мои, пред вами отворяется небо!
   При этих словах взоры всех обратились к скамьям, даже те, кто уже был распят, приподняли бледные, измученные лица и повернули их в сторону говорившего.
   А он приблизился к окружавшей арену ограде и начал творить над ними крестное знамение.
   Крисп грозно протянул руку, как бы намереваясь его ударить, но, увидав лицо, опустил руку — колена его подломились, уста прошептали:
   — Апостол Павел!
   К великому изумлению цирковых служителей, все, кого еще не успели распять, стали на колени, а Павел из Тарса, обратясь к Криспу, молвил:
   — Не грози им, Крисп, ибо еще сегодня они будут с тобою в раю. Ты полагаешь, что они могут быть осуждены? Но кто же их осудит? Неужто сие чинит бог, который отдал за них сына своего? Или Христос, который умер ради их спасения, как они умирают во славу имени его? И как может осудить тот, который полон любви? Кто будет обвинять избранников божьих? Кто скажет про эту кровь: «Проклята»?
   — Я ненавидел зло, отче, — ответил старый священник.
   — Христос велел любить людей сильнее, нежели ненавидеть зло, ибо учение его есть любовь, а не ненависть.
   — О, горе, я согрешил в смертный свой час! — воскликнул Крисп.
   И он стал бить себя кулаком в грудь.
   Тут распорядитель приблизился к апостолу.
   — Кто ты? — спросил он. — Как ты смеешь говорить с осужденными?
   — Я римский гражданин, — спокойно ответил Павел и, обернувшись к Криспу, сказал: — Надейся, ибо сей есть день милости, и умри спокойно, раб божий.
   В эту минуту к Криспу подошли два негра, чтобы положить его на крест, но он еще раз оглянулся вокруг и вскричал:
   — Братья мои, молитесь за меня!
   И резкие, словно в камне высеченные, черты его обрели выражение покоя и тихой радости. Он сам раскинул руки вдоль поперечины креста, чтобы облегчить труд прибивавшим, и, устремив глаза к небу, начал горячо молиться. Казалось, он ничего не ощущает — когда гвозди вонзались в его ладони, тело ни разу не дрогнуло и на лице не отразилось и тени страдания. Он молился, когда прибивали ноги, молился, когда подымали крест и утаптывали вокруг него землю. Лишь когда амфитеатр с криками и смехом начала заполнять толпа, брови старика чуть сдвинулись, как бы от гнева, что эти язычники нарушают тишину и покой блаженной его смерти.
   К этому времени все остальные кресты уже были поставлены, так что на арене вырос как бы лес с висящими на деревьях людьми. На поперечины крестов и на головы мучеников падали лучи солнца, а на арену широкими полосами ложились тени, образуя темную неправильную решетку, в отверстиях которой желтел освещенный песок. В этом зрелище главным удовольствием народа было наблюдать медленное умирание жертв. Но еще никогда не видали в Риме такой чащи крестов. Арена была уставлена ими так густо, что служители с трудом меж ними пробирались. С краю висели главным образом женщины, однако Криспа как главу общины поместили прямо против императорского подиума на огромном кресте, увитом внизу жимолостью. Никто из распятых пока еще не скончался, но некоторые из тех, кого прибили к крестам раньше, впали в забытье. Никто не стонал, никто не просил пощады. У одних голова покоилась на плече, у других была опущена на грудь, точно они спали, некоторые словно погрузились в размышления, другие еще глядели на небо и тихо шевелили губами. В этом странном лесу крестов, в этих распятых телах, в молчании жертв было все же нечто зловещее. Народ, который после угощенья, сытый и веселый, входил в цирк с криком и шумом, приумолкнул, не зная, на ком из висящих остановить взгляд и что об этом думать. Нагота распластанных на крестах женских тел уже не дразнила чувства зрителей. Почему-то даже об заклад не бились, кто раньше умрет, как обычно делали, когда на арене бывало меньше распятых. Похоже было, что император заскучал, — он, ворочая головой, ленивым движением поправлял свое ожерелье, и лицо у него было вялое, сонное.
   Внезапно висевший напротив него Крисп, у которого глаза были закрыты, как у человека, потерявшего сознание или умирающего, открыл их и вперил взгляд в императора.
   Лицо его снова приняло грозное выражение, а глаза засверкали таким огнем, что августианы стали перешептываться, указывая на него пальцами, и наконец сам император обратил внимание на него и неторопливо поднес к глазу изумруд.
   Воцарилась мертвая тишина. Взоры зрителей были прикованы к Криспу, который попытался шевельнуть правой рукой, как бы желая оторвать ее от поперечины.
   Еще минута, и грудь его вздулась так, что проступили ребра, и он закричал:
   — Матереубийца! Горе тебе!
   Услыхав это страшное оскорбление, брошенное владыке мира при многотысячной толпе, августианы затаили дыхание. Хилон обмер. Император, вздрогнув, выпустил из пальцев изумруд.
   Народ также притих в страхе. А голос Криспа звучал все громче, разносился по всему амфитеатру:
   — Горе тебе, убийца жены и брата, горе тебе, антихрист! Разверзлась пред тобою бездна, смерть простирает к тебе руки, и могила ждет тебя! Горе тебе, живой труп, ты умрешь в ужасе и будешь проклят навеки!
   И не в силах оторвать прибитую к кресту руку, вытягиваясь в мучительном напряжении, страшный, еще при жизни похожий на скелет, он тряс седою бородой над Нероновым возвышением, рассыпая при этом лепестки роз из своего венка.
   — Горе тебе, убийца! Переполнилась твоя мера, и час твой близок!
   Тут он напрягся еще раз — казалось, вот сейчас оторвет он от креста руку и грозно протянет ее над императором, но вдруг костлявые его руки вытянулись еще сильнее, тело обвисло, голова поникла на грудь, и он испустил дух.
   В лесу крестов более слабые из распятых также стали один за другим засыпать вечным сном.


Глава LIX


   — Государь, — говорил Хилон, — море теперь, как оливковое масло, волны точно уснули… Поедем в Ахайю. Там тебя ждет слава Аполлона, ждут венки, триумфы, народ тамошний тебя боготворит, и боги примут как равного себе гостя, а здесь, государь…
   Тут он запнулся, потому что вдруг затряслась у него нижняя губа и вместо слов стали вылетать какие-то невнятные звуки.
   — Поедем, как только закончатся игры, — отвечал Нерон. — Я знаю, что и так кое-кто называет христиан innoxia corpora[415]. Если бы я уехал, это стали бы повторять все. А ты-то чего боишься, гнилой пень?
   И он, нахмурив брови, уставился испытующим взглядом на Хилона, будто ожидая объяснений. В действительности же он сам только притворялся спокойным, слова Криспа на последнем представлении сильно напугали его — возвратясь домой, он не мог уснуть от ярости и стыда, но также от страха. А суеверный Вестин, молча слушавший этот разговор, вдруг сказал, озираясь и таинственно понизив голос:
   — Послушайся, государь, этого старика, в христианах и впрямь есть что-то необычное. Их божество дарует им легкую смерть, но оно может оказаться мстительным.
   Нерон поспешно возразил:
   — Это не я устраиваю игры. Это Тигеллин.
   — Конечно, конечно, это я! — подхватил Тигеллин, услыхав ответ императора. — Да, я, и плевать мне на всех христианских богов. Вестин — просто набитый суевериями бычий пузырь, а этот отважный грек готов помереть со страху при виде наседки, защищающей своих цыплят.
   — Все это прекрасно, — молвил Нерон, — но отныне прикажи отрезать христианам языки или затыкать рот кляпом.