— Да, пожалуй, — ответил Виниций.
   Их беседу прервал Туллий Сенецион.
   — А вы не знаете, христианам дадут оружие? — сказал он, наклонясь к ним.
   — Нет, не знаем, — ответил Петроний.
   — Я бы предпочел, чтобы дали, — иначе арена слишком быстро станет похожа на бойню. Но какой, однако, роскошный амфитеатр!
   И в самом деле, зрелище было великолепное. Нижние ряды со зрителями в тогах белели как снег. На золоченом возвышении восседал император в алмазном ожерелье, с золотым венцом на голове, и рядом с ним сумрачная красавица Августа; по обе стороны от них сидели весталки, высокие сановники, сенаторы в тогах с каймою, военачальники в блестящих доспехах — словом, все, что было в Риме могущественного, знатного и богатого. Следующие ряды занимали всадники, а еще выше чернело море голов, над которыми висели прикрепленные к столбам гирлянды из роз, лилий, анемонов, плюща и винограда.
   Зрители громко разговаривали, перекликались, пели, иногда разражались взрывами смеха по поводу острого словца, которое передавалось из ряда в ряд, а порою нетерпеливо топали, чтобы ускорить начало зрелища.
   Топот наконец стал напоминать беспрерывные громовые раскаты. Тогда префект города, который со своей блестящей свитой уже успел объехать арену, подал знак платком, на что амфитеатр ответил оглушительным «А-а-а!», вырвавшимся из тысяч грудей.
   Обычно зрелище открывалось ловлею дикого зверя, в которой состязались варвары с Севера и Юга, но на сей раз зверей был избыток, поэтому начали с андабатов, то есть бойцов в шлемах без отверстий для глаз, сражавшихся вслепую. На арену разом вышли десятка два андабатов и начали махать мечами в воздухе, а мастигофоры длинными вилами подталкивали их друг к другу, чтобы им удалось встретиться. Зрители познатнее смотрели на это зрелище с презрительным равнодушием, однако народ тешился неуклюжими движениями бойцов, а когда они, случалось, сталкивались спинами, раздавались хохот и крики: «Правее!», «Левее!», «Прямо!», которыми порою нарочно сбивали с толку. Все же несколько пар сошлись, и бой становился кровавым. Более рьяные бойцы бросали щиты и схватившись левыми руками, чтобы уже не разъединиться, правыми сражались насмерть. Упавший подымал руку, умоляя этим жестом о пощаде, но в начале игр народ обычно требовал добивать раненых, особенно же когда речь шла об андабатах с закрытыми лицами, и потому никому не известных. Постепенно число сражавшихся уменьшалось, и когда их осталось только двое, их толкнули одного к другому так сильно, что оба, встретившись, упали на песок, и уже лежа, закололи друг друга. Под крик «Кончено!»[395] служители унесли трупы, а отроки с граблями закрыли песком следы крови на арене и присыпали их листьями шафрана.
   Теперь предстоял бой более серьезный, вызывавший интерес не только черни, но и людей утонченных, — тут молодые патриции делали подчас огромные ставки и проигрывались в пух и прах. Сразу же из рук в руки стали передавать таблички с записанными на них именами любимцев и числом сестерциев, которое каждый ставил на своего избранника. У спектатов, то есть бойцов, уже выступавших на арене и одерживавших на ней победы, было больше приверженцев, однако среди бившихся об заклад находились и такие, которые ставили крупные суммы на новых, совершенно неизвестных гладиаторов, надеясь в случае их победы на крупный выигрыш. Бились об заклад сам император, и жрецы, и весталки, и сенаторы, и всадники, и народ. Сельские жители, когда у них не оставалось денег, нередко ставили на кон свою свободу. Поэтому все ждали выхода бойцов с сердцебиением, даже с тревогой, многие громко давали обеты богам, чтобы вымолить их покровительство своему любимцу.
   Но вот амфитеатр огласили пронзительные звуки труб, и воцарилась полная ожидания тишина. Тысячи глаз обратились к большим воротам, к которым приблизился человек, наряженный Хароном, и при всеобщем молчании трижды стукнул в них молотом, как бы вызывая на смерть тех, кто был за ними. Ворота медленно отворились, и из зияющей черноты на ярко освещенную арену стали выходить гладиаторы. Они шли отрядами по двадцать пять человек — отдельно фракийцы, отдельно мирмиллоны, самниты, галлы, все в тяжелом вооружении; наконец, вышли ретиарии, в одной руке державшие сеть, а в другой — трезубец. При виде их по рядам раздались рукоплесканья, перешедшие вскоре в сплошной громоподобный шум. В глазах рябило от вида амфитеатра с разгоряченными лицами, открытыми в крике ртами и хлопающими руками. Гладиаторы ритмичным, пружинистым шагом сделали круг по арене, сверкая оружием и богатыми доспехами, и остановились перед возвышением с ложем императора — горделивые, спокойные красавцы. Резкий звук рога прекратил рукоплесканья, тогда бойцы выбросили вверх правые руки и, подняв головы и взоры к императору, начали выкрикивать, а точнее, повторять протяжно, нараспев:

 
Ave caesar imperator!
Morituri te salutant!
Привет тебе, цезарь, император!
Идущие на смерть приветствуют тебя! (лат.)

 
   После чего они быстро рассыпались по арене, занимая каждый свое место. Им предстояло сражаться целыми отрядами, но сперва наиболее знаменитым бойцам было дозволено сразиться попарно — в таких поединках выявлялись сила, ловкость и отвага. И вот из рядов галлов выступил боец, хорошо известный любителям под именем Ланиона, то есть «Мясника», победитель во многих играх. В высоком шлеме и в панцире, прикрывавшем спереди и сзади его могучий торс, он в ярком свете на желтой арене походил на огромного блестящего жука. Ему навстречу вышел не менее известный ретиарий Календион.
   Среди зрителей послышались возгласы:
   — Пятьсот сестерциев на галла!
   — Пятьсот на Календиона!
   — Клянусь Геркулесом, тысяча!
   — Две тысячи!
   Галл между тем, дойдя до середины арены, стал пятиться, выставив меч острием вперед и с наклоненной головой напряженно наблюдая через отверстия в забрале за противником, а тот, легкий ретиарий, с изящной, достойной резца ваятеля фигурой, совершенно нагой, только в набедренной повязке, быстро кружил вокруг тяжеловесного соперника, ловко размахивая сетью, то опуская, то поднимая трезубец и распевая песенку сетеносцев:

 
Не тебя ищу, а рыбу,
Что ж ты убегаешь, галл?[396]

 
   Но галл и не думал убегать, он, сделав несколько шагов, остановился и лишь слегка повертывался из стороны в сторону, чтобы противник все время был перед ним. В его фигуре и уродливо огромной голове было теперь что-то жуткое. Зрители понимали, что это тяжелое, закованное в медь тело готовится к внезапному броску, который может решить исход поединка. А сетеносец тем временем то подбегал к нему, то отскакивал, так быстро размахивая своими трезубыми вилами, что глаз с трудом мог уследить за ними. Несколько раз слышались удары трезубца о щит, но галл даже не покачнулся, что говорило о его огромной силе. Все его внимание, казалось, было сосредоточено не на трезубце, а на сети, непрестанно кружившей над его головою, как зловещая птица. Затаив дыхание, зрители следили за искусной игрой гладиаторов. Наконец, улучив момент, Ланион ринулся на противника, но тот с таким же проворством проскользнул под его мечом и поднятой рукой, затем выпрямился и закинул сеть.
   Галл, сделав поворот на месте, щитом отбросил сеть, после чего оба отпрянули в стороны. В амфитеатре загремели возгласы: «Macte!», в нижних рядах заново стали делать ставки. Сам император, беседовавший с весталкой Рубрией и не слишком внимательно следивший за зрелищем, обратил лицо к арене.
   Бойцы возобновили поединок, сражаясь так ловко, с такой точностью движений, что минутами чудилось, будто это не борьба на жизнь и на смерть, но игра с целью выказать свою ловкость. Ланион, еще два раза ускользнув от сети, снова начал пятиться к краю арены. Тогда те, кто ставили против него, не желая, чтобы он отдохнул, закричали: «Наступай!» Галл послушался и бросился на противника. Внезапно рука ретиария залилась кровью, и его сеть повисла. Ланион, пригнувшись, ринулся вперед с намерением нанести последний удар. Но в этот миг Календион, который лишь притворился, будто уже не может орудовать сетью, откинулся в сторону, чтобы избежать удара, и, сунув трезубец между колен противника, повалил его наземь.
   Галл попытался встать, но в мгновение ока его обвили роковые веревки, в которых руки его и ноги с каждым движением запутывались все больше. А меж тем удары трезубца раз за разом валили его на песок. Вот он сделал еще одно усилие, оперся на руку и напрягся, чтобы встать, — напрасно! Подняв к голове слабеющую руку, уже неспособную удержать меч, Ланион упал навзничь. Календион своим трезубцем прижал его шею к земле и, обеими руками опершись на рукоять, обернулся лицом к императорской ложе.
   Весь цирк дрожал от рукоплесканий и воплей. Для тех, кто ставил на Календиона, он в эту минуту был более велик, чем император, но именно поэтому в их сердцах исчезло и враждебное чувство к Ланиону, который ценою своей крови наполнил их карманы. И желания публики разделились надвое. Во всех рядах половина зрителей делала знак смерти, половина — пощады, но ретиарий глядел только на императора и весталок, выжидая, что решат они.
   К несчастью, Нерон не любил Ланиона, потому что на последних играх, еще перед пожаром, поставив на него, проиграл крупную сумму Лицинию, и он, протянув руку вперед, обратил большой палец вниз.
   Весталки тотчас повторили его жест. Тогда Календион, прижав коленом грудь галла, достал из-за набедренника короткий нож и, отведя край панциря у шеи противника, всадил ему в горло трехгранное лезвие по рукоять.
   — Peractum est! — раздались голоса в амфитеатре.
   Ланион недолго подергался, как зарезанный вол, роя ногами песок, — потом вытянулся и так застыл.
   Меркурию даже не потребовалось проверять раскаленным железом, жив ли он. Тело Ланиона вмиг унесли, и вышли другие пары, после чего только и начался бой целых отрядов. Народ участвовал в нем душою, сердцем, глазами: выл, рычал, свистел, хлопал, смеялся, подстрекал дерущихся, бесновался. Разделенные на две партии гладиаторы сражались на арене с яростью диких зверей: грудь ударяла о грудь, сплетались тела в смертельном объятье, трещали в суставах могучие конечности, мечи погружались в грудные клетки и в животы, из бледнеющих уст хлестала на песок кровь. С десяток новичков объял под конец такой ужас, что они, вырвавшись из сечи, попытались убежать, но мастигофоры загнали их обратно в гущу схватки бичами со свинчаткой на концах. На песке образовалось множество темных пятен, все больше нагих и одетых в доспехи тел валилось на арену, подобно снопам. Живые сражались, стоя на трупах, спотыкались об оружие, о щиты, ранили ноги в кровь обломками мечей и падали. Народ был вне себя от удовольствия, упивался смертью, дышал ею, насыщал зрение ее видом и с наслаждением втягивал в легкие ее запахи.
   В конце концов почти все побежденные полегли. Лишь несколько раненых стояли на коленях посреди арены и, пошатываясь, простирали руки к зрителям с мольбою о пощаде. Победителям раздали награды, венки, оливковые ветви, и настала минута отдыха, которая по воле всемогущего императора была превращена в пиршество. В курильницах зажгли благовония. Из кропильных устройств народ орошали легким шафранным и фиалковым дождиком. Разносили прохладительные напитки, жареное мясо, сладости, вино, оливки и фрукты. Народ ел, болтал и выкрикивал здравицы императору, чтобы побудить его к еще большей щедрости. А когда голод и жажда были утолены, сотни рабов внесли в амфитеатр наполненные подарками корзины, из которых наряженные амурами мальчики стали вынимать различные предметы и обеими руками бросать их в ряды зрителей. Когда же начали раздавать лотерейные тессеры, разгорелась драка: люди теснились, валили друг друга с ног, топтали, звали на помощь, перепрыгивали через ряды и давили один другого в страшной толчее — ведь тот, кому доставалось счастливое число, мог выиграть даже дом с садом, раба, роскошное платье или редкостного зверя, которого потом мог продать в цирк. Потому и возникала часто такая давка, что преторианцам приходилось наводить порядок, и после каждой раздачи тессер из амфитеатра выносили людей со сломанными руками, ногами и даже затоптанных насмерть.
   Но люди побогаче не участвовали в борьбе за тессеры. Августианы во время боя забавлялись видом Хилона и насмехались над его тщетными усилиями показать, что он может смотреть на драку и кровопролитие столь же спокойно, как любой другой. Однако напрасно несчастный грек хмурил брови, прикусывал губу и сжимал кулаки так, что ногти впивались в ладони. И греческой его натуре, и лично ему присущей трусости подобные зрелища были непереносимы. Лицо его побледнело, на лбу густо заблестели капельки пота, губы посинели, глаза ввалились, зубы стучали, и все тело сотрясала дрожь. Когда бой был закончен, Хилон немного оправился, но тут окружающие подняли его на смех, и он, внезапно вспылив, стал отчаянно огрызаться.
   — Ага, грек! Тебе нестерпим вид рваной человеческой кожи, — дернув его за бороду, сказал Ватиний.
   Хилон, показывая в оскале два последних своих желтых зуба, отпарировал:
   — Мой отец не был сапожником, поэтому я не умею латать ее.
   — Macte! Habet! — раздались голоса.
   Но насмешки продолжались.
   — Он же не виноват, что у него в груди вместо сердца кусок сыра! — воскликнул Сенецион.
   — Ты тоже не виноват, что вместо головы у тебя мочевой пузырь, — нашелся Хилон.
   — А не стать ли тебе гладиатором? Вот бы превосходно выглядел ты с сетью на арене.
   — Если б я поймал ею тебя, достался бы мне вонючий удод.
   — А как бы ты поступил с христианами? — спросил Фест из Лигурии[397]. — Не хочешь ли стать собакой и кусать их?
   — Нет, не хочу стать твоим братом.
   — Ты, меотийская[398] проказа!
   — Ты, лигурийский мул!
   — Видать, шкура у тебя свербит, но просить меня, чтобы я тебя поскреб, не советую.
   — Сам себя скреби! Коль соскребешь свои чирьи, лишишься лучшего, что есть в твоей персоне.
   Так римляне издевались над Хилоном, а он отвечал им столь же язвительными выпадами, возбуждая всеобщий смех. Император хлопал в ладоши и повторял «Macte!», подзуживая спорящих. Но вот подошел к Хилону Петроний и, тронув хлыстом из слоновой кости его плечо, холодно произнес:
   — Все это прекрасно, философ, лишь в одном ты сделал ошибку: боги создали тебя мелким воришкой, а ты лезешь в демоны, и этого тебе не выдержать!
   Старик глянул на него своими воспаленными глазами, но на сей раз почему-то не нашел оскорбительного ответа.
   — Выдержу! — немного помолчав, произнес он как бы через силу.
   Тем временем трубы возвестили, что перерыв кончился и представление возобновляется. Люди стали освобождать проходы, в которых собрались, чтобы размять ноги и поговорить. В цирке началось движение и обычные споры за места, которые оказывались заняты. Сенаторы и патриции проходили в свои ряды. Постепенно шум затихал, в амфитеатре восстанавливался порядок. На арене появились служители и стали граблями разрыхлять оставшиеся кое-где комья песка, слипшиеся от загустевшей крови.
   Теперь настал черед христиан. Подобное зрелище было для народа внове, никто не знал, как они будут себя вести, и их появления ожидали с известным любопытством. На лицах изображалось напряженное внимание, все ждали сцен необычных, но настроение публики было враждебное. Ведь эти люди, что сейчас появятся, сожгли Рим и его извечные сокровища. Они пили кровь младенцев, отравляли воду, проклинали весь род человеческий и совершали самые ужасные злодеяния. Пробужденную в народе ненависть не утолили бы и жесточайшие кары, и если какие-либо опасения волновали чернь, то были опасения, что муки окажутся недостаточным возмездием за преступления этих злобных изуверов.
   Солнце меж тем поднялось высоко, и его лучи, сквозившие через пурпурный веларий, залили амфитеатр кровавым светом. Песок окрасился в огненные тона, и в этих багряных бликах, в лицах зрителей и в виде пустынной арены, на которой через мгновенье развернется картина человеческих мучений и ярости зверей, было что-то зловещее. Казалось, сам воздух насыщен предчувствием ужаса и смерти. Толпа, обычно веселая и беспечная, ныне, охваченная ненавистью, застыла в молчании. Мрачное ожесточение рисовалось на лицах.
   Но вот префект подал знак: тотчас опять вышел старик, наряженный Хароном, тот самый, что вызывал гладиаторов на смерть, и, неторопливой поступью пройдя через всю арену, среди воцарившейся мертвой тишины опять трижды ударил молотом в двери.
   В амфитеатре разнесся глухой ропот:
   — Христиане! Христиане!
   Заскрипели железные решетки, в зияющих темных проходах раздались обычные выкрики мастигофоров: «На арену!» — и в единый миг арену заполнила толпа фигур в косматых шкурах, напоминавших фавнов. Выбегая с лихорадочной поспешностью, они устремлялись к середине круга и там падали на колени один подле другого, воздевая руки кверху. Зрители решили, что они просят пощады, и, возмущенные подобной трусостью, принялись топать, свистеть, швырять порожние сосуды из-под вина, обглоданные кости и вопить: «Зверей! Зверей!» Но вдруг произошло нечто неожиданное. Из груды этих косматых тел послышалось пенье, зазвучал гимн, который впервые услышали в стенах римского цирка:

 
Christus regnat!…[399]

 
   Изумление охватило зрителей. Обреченные на смерть пели, подняв глаза к веларию. Лица их были бледны, но светились вдохновеньем. Тут все поняли, что люди эти не просят милосердия, что они как бы не видят ни цирка, ни публики, ни сената, ни императора. «Christus regnat!» звучало все громче и громче, и на скамьях, с нижних рядов и до самых верхних, не один из зрителей спрашивал себя: что ж это творится, кто такой этот Христос, царствующий в песне обреченных на смерть. Но в это время отворились другие решетчатые ворота, и на арену с дикой стремительностью и неистовым лаем вырвалась стая собак: светло-серых гигантских молосских собак с Пелопоннеса, полосатых пиренейских и волкоподобных лохматых псов из Иберии[400], нарочно выдержанных на голоде, с запавшими боками и налитыми кровью глазами. Вой и рычанье огласили амфитеатр. Закончив песнь, христиане стояли на коленях неподвижно, будто окаменев, лишь со стенаниями повторяя хором: «Pro Christo! Pro Christo!»[401] Учуяв под звериными шкурами людей и озадаченные их неподвижностью, собаки сперва не посмели напасть. Одни лезли на ограду лож, словно пытаясь добраться до зрителей, другие с яростным лаем бегали по кругу, как бы гоняясь за каким-то невидимым зверем. Народ стал сердиться. Цирк загудел тысячами голосов: одни подражали звериному рычанью, другие лаяли по-собачьи, третьи науськивали собак на всех языках мира. Стены амфитеатра сотрясались от воплей. Раздразненные зрителями собаки то подскакивали к стоявшим на коленях, то опасливо пятились, щелкая зубами, пока наконец один из молосских псов не вонзил зубы в затылок женщины, стоявшей на коленях впереди всех, и не подмял ее под себя.
   Тогда десятки собак ринулись на коленопреклоненных, словно прорвались в брешь. Чернь перестала бесноваться, теперь ее внимание было приковано к арене. Среди воя и хрипения еще раздавались жалобные мужские и женские голоса: «Pro Christo! Pro Christo!», но разглядеть что-нибудь в образовавшихся клубках из тел собак и людей было трудно. Кровь лилась ручьями. Собаки вырывали одна у другой окровавленные куски человеческого мяса. Запах крови и разодранных внутренностей заглушил аравийские благовония и распространился по всему цирку. Вскоре лишь кое-где еще были видны одинокие стоящие на коленях фигуры, но их быстро заслоняли от глаз движущиеся, воющие своры.
   В эту минуту начали выталкивать на арену новые группы зашитых в шкуры жертв.
   Эти, подобно первым, тоже сразу падали на колени, но притомившиеся собаки не желали их терзать. Лишь несколько псов бросилось на тех, кто стоял поближе, а прочие улеглись и, задирая вверх окровавленные морды, поводили боками и отчаянно зевали.
   Тогда пьяный от крови, разъяренный народ встревожился и раздались пронзительные вопли:
   — Львов! Львов! Выпустить львов!
   Львов намеревались приберечь для следующего дня, но в амфитеатрах желаниям народа подчинялись все, даже сам император. Один лишь Калигула, изменчивый в своих прихотях и ничего не боявшийся, отваживался противиться, а иногда даже приказывал колотить толпу палками, но обычно и он уступал. Нерон же, для которого рукоплескания были дороже всего в мире, никогда не противился черни и тем более не стал противиться теперь, когда надо было успокоить обозленную пожаром толпу и когда речь шла о христианах, на которых он хотел свалить вину за бедствие.
   Посему Нерон подал знак открыть куникул, и народ тотчас угомонился. Послышался скрип решеток, за которыми находились львы. При виде их собаки, тихонько повизгивая, сбились в кучу на противоположной стороне круга, а тем временем львы, один за другим, стали выходить на арену, огромные, рыжие, с большими косматыми головами. Сам император обратил к ним свое скучающее лицо и приложил к глазу изумруд, чтобы лучше видеть. Августианы приветствовали львов хлопками, народ считал их на пальцах, жадно следя, какое впечатление производит их вид на коленопреклоненных христиан, которые опять стали повторять непонятные для большинства, но раздражающие всех слова: «Pro Christo! Pro Christo!»
   Виниций, который встал, когда христиане выбежали на арену, и, выполняя данное землекопу обещание, повернулся в ту сторону, где среди челяди Петрония находился апостол, теперь снова сел и, с застывшим лицом мертвеца, остекленевшими глазами смотрел на ужасное зрелище. Вначале опасение, что землекоп ошибся и что Лигия, возможно, находится среди обреченных на смерть, повергло его в совершенное оцепенение, но, слыша возгласы «Pro Christo!» и видя муки такого множества людей, которые, умирая, свидетельствовали о своей истине и о своем боге, он проникся другим чувством, жгучим, как мучительная боль, но неодолимым, проникся сознанием того, что, если Христос сам скончался в муках и если сейчас за него гибнут тысячи и проливается море крови, то еще одна лишняя капля не имеет никакого значения, и молить о милосердии даже грешно. Эта мысль шла к нему от тех, на арене, она проникала в него вместе со стонами гибнущих, вместе с запахом их крови. И все же он молился и запекшимися губами повторял: «Христос, Христос, твой апостол молится за нее!» Потом он вдруг впал в забытье, перестал понимать, где находится, — только мерещилось ему, что кровь на арене все прибывает и прибывает, что она заливает все вокруг и сейчас хлынет из цирка наружу и затопит Рим. Он уже ничего не слышал — ни воя собак, ни воплей черни, ни голосов августиан, которые вдруг закричали:
   — Хилон в обмороке!
   — Хилон в обмороке! — повторил Петроний, оборачиваясь в его сторону.
   А греку и впрямь стало дурно — он сидел белый как полотно, с откинутой назад головою и широко раскрытым ртом — ну, точно мертвец.
   Однако львы, хотя были голодны, нападать не спешили. Красноватый свет на арене пугал их, они щурили глаза, будто им ослепленные; некоторые лениво потягивались, изгибая золотистые туловища, иные разевали пасти, точно желали показать зрителям страшные свои клыки. Но постепенно запах крови и множество растерзанных тел, лежавших на арене, оказывали свое действие. Движения львов становились все более беспокойными, гривы топорщились, ноздри с храпом втягивали воздух. Один из львов вдруг припал к трупу женщины с разодранным лицом и, положив на тело передние лапы, принялся слизывать змеистым языком присохшую кровь, другой приблизился к христианину, державшему на руках дитя, зашитое в шкуру олененка.
   Ребенок весь трясся от крика и плача, судорожно цеплялся за шею отца, а тот, пытаясь хоть на миг продлить его жизнь, силился оторвать его от себя и передать стоявшим подальше. Однако крики и движение раздразнили льва. Издав короткое, отрывистое рычанье, он пришиб ребенка одним ударом лапы и, захватив в пасть голову отца, в одно мгновенье разгрыз ее.
   Тут и остальные львы накинулись на группу христиан. Несколько женщин не смогли сдержать криков ужаса, но их заглушили рукоплесканья, которые, однако, быстро стихли, — желание смотреть было сильней всего. Страшные картины представали взорам: головы людей целиком скрывались в огромных пастях, грудные клетки разбивались одним ударом когтей, мелькали вырванные сердца и легкие, слышался хруст костей в зубах хищников. Некоторые львы, схватив свою жертву за бок или за поясницу, бешеными прыжками метались по арене, словно искали укромное место, где бы сожрать добычу; другие, затеяв драку, поднимались на задних лапах, схватившись передними, подобно борцам, и оглашали амфитеатр своим ревом. Зрители вставали с мест. Многие спускались по проходам вниз, чтобы лучше видеть, и в толчее кое-кого задавили насмерть. Казалось, увлеченная зрелищем толпа в конце концов сама хлынет на арену и вместе со львами примется терзать людей. Временами слышался нечеловеческий визг, и гремели рукоплесканья, раздавались рычанье, вой, стук когтей, скулеж собак, а временами — только стоны.