Хилон, который всегда неохотно расставался с деньгами, поморщился, но приказ исполнил и вышел из библиотеки. От Карин до Цирка, близ которого находилась лавчонка Эвриция, было не слишком далеко, и грек возвратился задолго до сумерек.
   — Вот тессеры, господин. Без них нас бы не пропустили. Я также разузнал дорогу да кстати сказал Эврицию, что тессеры мне нужны только для моих друзей, а сам я не пойду, для меня, старика, это, мол, чересчур далеко, да, кроме того, завтра я увижу великого апостола, и он повторит мне самые лучшие места из своей проповеди.
   — Как это — не пойдешь? Ты должен пойти! — сказал Виниций.
   — Знаю, что должен, но я пойду, хорошенько прикрыв лицо капюшоном, и вам советую поступить так же, иначе мы можем спугнуть пташек.
   Вскоре они начали собираться, сумерки уже сгущались. Надели галльские плащи с капюшонами, взяли фонари, Виниций вооружился коротким кривым ножом и дал такие же своим спутникам. Хилон еще напялил парик, которым запасся по дороге от Эвриция, и все трое поспешили выйти, чтобы добраться до Номентанских ворот — а они находились не близко — прежде, чем их закроют.


Глава XX


   Они шли улицей Патрициев, вдоль Виминала[236], по направлению к древним Виминальским воротам, к которым прилегает площадь, где впоследствии Диоклетиан соорудил великолепные бани[237]. Миновав остатки стены Сервия Туллия[238], они, уже по более пустынным местам, дошли до Номентанской дороги, а там, свернув налево, к Соляной дороге, очутились среди холмов, где было много песчаных карьеров и размещалось несколько кладбищ. Тем временем совершенно стемнело, а луна еще не взошла, и им было бы трудновато найти дорогу, если бы — как это предвидел Хилон — ее не указывали им сами христиане. Справа, слева, впереди виднелись темные фигуры, осторожно двигавшиеся к песчаным оврагам. Некоторые из них несли фонари, стараясь, однако, прикрывать их плащами, другие, лучше знавшие дорогу, шли в темноте. Опытный солдатский глаз Виниция отличал по походке мужчин помоложе от стариков, что брели, опираясь на палки, и от женщин, плотно укутанных в длинные столы. Редкие путники и шедшие из города крестьяне, вероятно, принимали этих ночных странников за спешащих к карьерам работников или за членов похоронных братств, которые иногда устраивали себе ночью ритуальные трапезы. Однако чем больше отдалялись от города молодой патриций и его спутники, тем больше фонарей мерцало вокруг и гуще становился людской поток. Некоторые идучи пели негромкими голосами песни, которые, казалось Виницию, были исполнены тоски. Иногда слух его улавливал отдельные слова или фразы песен, например: «Пробудись спящий» или «Восстань из мертвых»; из уст идущих мужчин и женщин то и дело слышалось имя «Христос». Но Виниций не очень-то прислушивался к словам, он все думал о том, что, быть может, какая-нибудь из темных фигур — это Лигия. Иные, проходя близ него, говорили: «Мир вам», или: «Слава Христу», и Виниций всякий раз вздрагивал от волнения, и сердце его начинало биться чаще — ему чудилось, будто он слышит голос Лигии. В темноте ему ежеминутно мерещилось, что кто-то из идущих напоминает ее фигурой или походкой, и только убедившись не раз, что он обманулся, Виниций перестал доверять своим глазам.
   Дорога показалась ему долгой. Окрестности Рима он знал хорошо, но теперь, в ночной тьме, шел как по незнакомым местам. То и дело надо было пробираться какими-то узкими проходами, попадались остатки стен, какие-то дома, которых он не помнил вблизи города. Наконец из-за густой пелены туч показался краешек луны и сразу осветил местность куда лучше, чем слабые огоньки фонарей. Вот и вдали что-то блеснуло, похожее на костер или пламя факела. Наклонясь к Хилону, Виниций спросил, не Остриан ли там.
   Хилон, на которого мрак, удаленность от города и все эти похожие на призраки фигуры, видимо, производили сильное впечатление, ответил несколько неуверенно:
   — Не знаю, господин, я в Остриане никогда не был. Но, право же, они могли бы славить Христа где-нибудь поближе к городу.
   Минуту спустя, испытывая потребность поговорить и укрепить свой дух, он прибавил:
   — Собираются здесь точно разбойники, а ведь им убивать не разрешено — разве что этот лигиец подло меня обманул.
   Но и Виниция, поглощенного мыслями о Лигии, удивило, с какой осторожностью и таинственностью собираются ее единоверцы, чтобы послушать своего верховного жреца.
   — Эта религия, — сказал он, — как и все прочие, имеет среди нас своих приверженцев, но ведь в основном христиане — секта иудейская. Почему же они собираются здесь, когда за Тибром есть иудейские храмы, в которых иудеи приносят жертвы середь бела дня?
   — Нет, господин, иудеи, — они-то и есть их самые заклятые враги. Сказывали мне, что еще до правления нынешнего императора едва не вспыхнула война между ними и иудеями. Императору Клавдию так надоели эти беспорядки, что он всех иудеев изгнал, но теперь этот эдикт отменен. И все же христиане прячутся от иудеев и от римского народа, который, как тебе известно, обвиняет их во всяческих преступлениях и ненавидит.
   Некоторое время они шли молча, наконец Хилон, чей страх все возрастал по мере того, как они удалялись от ворот, сказал:
   — Когда я шел от Эвриция, то одолжил у одного цирюльника парик, да еще засунул в обе ноздри по бобу. Они не должны меня узнать. А коль и узнают, все равно не убьют. Они люди неплохие! Даже очень хорошие люди, я их люблю и уважаю.
   — Не хвали их прежде времени, — возразил Виниций.
   Они вошли в узкий овраг, по его сторонам тянулись как бы два вала, через которые в одном месте был переброшен акведук. Между тем луна полностью вышла из-за туч, и в конце этого ущелья они увидели стену, густо обросшую плющом, который серебрился в лунном свете. Это был Остриан.
   Сердце Виниция забилось сильнее.
   У ворот два могильщика отбирали тессеры. Виниций и его спутники оказались на довольно большой, кругом обнесенной стеною площади. Кое-где высились отдельные памятники, а посреди кладбища находился собственно склеп, или гипогей, нижняя часть которого располагалась под землею, и там были гробницы, — перед входом в склеп бил небольшой фонтан. Было ясно, что в самом гипогее большое число людей никак не поместится. Виниций догадался, что собрание будет происходить под открытым небом, и действительно внутри ограды вскоре собралась многолюдная толпа. Кругом, сколько хватал глаз, мерцали огоньки, но многие пришли без фонарей. Лишь несколько человек стояли с обнаженной головой, все прочие — то ли опасаясь предателей, а может, и холода — не снимали капюшонов, и молодой патриций с тревогой подумал, что если так будет до конца, то в этой густой толпе, при тусклом свете, ему не удастся увидеть Лигию.
   Но внезапно возле склепа зажгли несколько смоляных факелов и сложили из них костер. Стало светлее. Толпа затянула сперва тихо, потом все громче какой-то странный гимн. Никогда в жизни Виниций такого пенья не слышал. Тоска, поразившая его в мелодиях, которые напевали вполголоса путники, идя на кладбище, звучала и в этом гимне, но гораздо отчетливее и выразительнее, и постепенно набрала такой пронзительности и мощи, словно вместе с людьми изливали тоску и кладбище это, и холмы, и овраги, и вся земля вокруг. Была в этом пенье мольба о свете, смиренная просьба о спасении заблудших во мраке. Подняв кверху головы, люди словно видели кого-то там, в вышине, и воздетые их руки призывали это божество сойти на землю. Но вот пенье смолкло, наступила минута тишины и ожидания, настолько напряженного, что и Виниций, и его спутники невольно стали поглядывать на звезды, как бы опасаясь, что может произойти нечто необычное и что в самом деле кто-то сойдет с небес. В Малой Азии, в Египте и в самом Риме Виниций повидал множество разнообразных храмов, познакомился со многими верованиями и слышал всевозможные песнопения, но здесь он впервые увидел людей, которые взывали к божеству своим пеньем, не просто выполняя установленный обряд, а из глубины души и с такой доподлинно сердечной тоской, с какой тоскуют дети по отцу и матери. Надо было быть слепым, чтобы не видеть, — эти люди не только чтят своего бога, но любят его всем сердцем, а этого Виницию не довелось видеть ни в одном краю, ни в одном из обрядов, ни в одном храме. Ведь и в Риме, и в Греции те, кто еще почитали богов, делали это, чтобы получить их помощь или из страха, но никому и в голову не приходило их любить.
   Хотя мысли Виниция были заняты Лигией, а все внимание устремлено на поиски ее среди толпы, он все же не мог не заметить этой странности, необычности поведения людей вокруг него. В костер меж тем подбросили еще несколько факелов, красное зарево осветило кладбище и затмило огоньки фонарей — и в эту минуту из гипогея вышел старик в плаще с откинутым капюшоном и поднялся на лежавший вблизи костра камень.
   При виде его толпа заволновалась. Вокруг Виниция раздался шепот: «Петр! Петр!» Некоторые опустились на колени, другие простирали к нему руки. Наступила такая глубокая тишина, что слышно было, как падает с факелов каждый уголек, как стучат колеса вдали на Номентанской дороге и шумит ветер в кронах пиний, растущих рядом с кладбищем.
   Оборотясь к Виницию, Хилон прошептал:
   — Это он! Первый ученик Христа, рыбак!
   Старик поднял руку и осенил присутствующих крестным знамением, и тут все пали на колени. Спутники Виниция и сам он, чтобы себя не выдать, последовали примеру прочих. Молодой человек еще не вполне мог отдать себе отчет в своих впечатлениях, но ему показалось, что в фигуре старика, стоявшего перед ним, есть что-то и очень простое, и вместе необычное, — удивительным образом необычность как бы и состояла в простоте. Не было у старика ни митры на голове, ни дубового венка, ни пальмовой ветви в руке, ни золотой таблицы на груди, ни облачения, усеянного звездами или белоснежного, — словом, никаких атрибутов, какими украшали себя жрецы восточные, египетские, греческие, а также римские фламины. И тут Виниция поразила та же особенность, которую он почувствовал, слушая христианские песнопения, — «рыбак» этот имел вид вовсе не какого-то искусного в церемониях верховного жреца, но словно бы совсем простого человека преклонных лет, бесконечно почтенного свидетеля, пришедшего издалека, дабы поведать о некой истине, которую он видел, к которой прикасался, в которую уверовал, как верят в нечто очевидное, и которую полюбил, ибо в нее уверовал. И лицо его светилось такой силой убеждения, какая присуща одной истине. Будучи скептиком, Виниций не желал поддаваться обаянию старца, однако его охватило лихорадочное любопытство — что же все-таки изрекут уста этого приспешника таинственного «Христа» и в чем состоит учение, которое исповедуют Лигия и Помпония Грецина.
   Тем временем Петр начал говорить. Вначале он говорил как отец, увещевающий детей и поучающий их, как надобно жить. Он наказывал им отречься от богатств и наслаждений, возлюбить бедность, чистоту нравов, истину, терпеливо сносить обиды и гонения, повиноваться вышестоящим и властям, чуждаться предательства, обмана и клеветы и, наконец, подавать пример друг другу среди своих и даже язычникам. Виниция, для которого хорошим было лишь то, что могло ему вернуть Лигию, а дурным — все, что воздвигало преграду меж ними, некоторые из этих советов взволновали и рассердили — ему показалось, что, восхваляя чистоту и борьбу со страстями, старик тем самым не только смеет осуждать его любовь, но настраивает Лигию против него и укрепляет ее сопротивление. Он понял, что, если она сейчас здесь, среди собравшихся, и слышит эти слова, внимает им всей душой, то в эту минуту она должна думать о нем как о враге их учения и нечестивце. При этой мысли его обуяла злоба. «Что же нового я услышал? — говорил он себе. — И это — их таинственное учение? Да ведь каждый это знает, каждый это слышал. Бедность и воздержание проповедуют киники, добродетель восхвалял и Сократ как свойство людей доброго старого времени; да ведь любой стоик, даже какой-нибудь Сенека, у которого пятьсот столов из туевого дерева, прославляет умеренность, советует быть правдивым, выказывать терпение в невзгодах, стойкость в несчастьях — и все это вроде лежалого зерна, которое едят мыши, а людям есть его уже не хочется, потому что от времени оно протухло». И вместе с гневом было в нем разочарование — он-то надеялся узнать неведомые, чародейские тайны, в крайнем случае послушать поражающего красноречием ритора, а меж тем тут говорились самые что ни на есть простые слова, без каких-либо прикрас. Удивляла Виниция лишь тишина и сосредоточенность, с какими толпа слушала поучение. А старик продолжал наставлять этих притихших людей, что они должны быть добрыми, смиренными, справедливыми, бедными и праведными не для того, чтобы при жизни наслаждаться покоем, но чтобы после смерти жить вечно во Христе, жить в таком веселии, в такой славе, в таком блаженстве и ликовании, каких на земле никто никогда не удостоился. И тут Виниций, хотя только что он думал об этом с враждебностью, не мог не сказать себе, что все же есть различие между поучениями старика и тем, что говорят киники, стоики или другие философы, — все они учат благой жизни и добродетели, потому что это единственно разумное и выгодное поведение в жизни, а старик сулил за это в награду бессмертие, причем не какое-то жалкое бессмертие в подземном царстве, где тоска, тщета и пустота, но бессмертие великолепное, в котором люди почти равны богам. Говорил он об этом как о чем-то вполне достоверном, и при такой вере добродетель обретала ценность безграничную, а горести жизни казались безмерно ничтожными: ведь претерпеть минутное страдание ради вечного блаженства — это совсем другое дело, чем страдать лишь потому, что таков порядок вещей в природе. Но дальше старец говорил, что добродетель и благо надо возлюбить ради них самих, ибо наивысшее предвечное благо и предвечная добродетель есть бог; кто возлюбит их, тот возлюбит бога и сам становится его возлюбленным чадом. Виниций не вполне это понимал, но из слов, сказанных Помпонией Грециной Петронию, он уже знал, что, по учению христиан, бог един и всемогущ; когда же теперь он еще услышал, что бог этот есть высшее благо и высшая истина, то невольно подумал, что рядом с таким демиургом[239] Юпитер, Сатурн, Аполлон, Юнона, Веста и Венера похожи на жалкую, шумливую ватагу, участники которой проказничают то вместе, то порознь. Но более всего был удивлен молодой патриций, когда старик заговорил о том, что бог — это также высшее милосердие, а значит, кто любит людей, тот исполняет самый важный его завет. Но любить людей своего народа недостаточно, ибо бог-человек пролил кровь за всех и нашел даже среди язычников таких своих избранников, как центурион Корнилий; также недостаточно любить тех, кто делает нам добро, ибо Христос простил и иудеям, выдавшим его на смерть, и римским солдатам, которые пригвоздили его к кресту, а посему надлежит оскорбляющих нас не только прощать, но любить их и платить им добром за зло; и недостаточно любить добрых, но надо любить и злых, ибо только любовью можно истребить в них зло.
   Слыша такое, Хилон подумал, что все его усилия будут напрасны и что Урс ни за что не решится убить Главка ни в эту ночь, ни в какую-либо другую. Но тут же он утешился другим выводом, сделанным из поучений старика: и Главк тоже не убьет его, хотя бы увидел и узнал.
   Виниций теперь уже не считал, что в словах старика нет ничего нового, но с изумлением спрашивал себя: что это за бог? что это за учение? что это за люди? Все услышанное им просто не вмещалось в его уме. Для него это была целая лавина непривычных, новых понятий. Вздумай он следовать этому учению, размышлял он, ему пришлось бы отречься от своих мыслей, привычек, характера, от всего, что составляет его натуру, сжечь все это дотла, после чего заполнить себя какой-то совершенно иной жизнью и новою душой. Учение, приказывавшее ему любить парфян, сирийцев, греков, египтян, галлов и бриттов, прощать врагам, платить им добром за зло и любить их, казалось ему безумным, но одновременно он смутно чувствовал, что в самом этом безумии есть что-то более могучее, чем во всех прежних философских учениях. Он подумал, что по безумию своему оно неисполнимо, но по неисполнимости — божественно. Душа Виниция его отвергала, но он чувствовал, что от учения этого, как от усеянного цветами луга, словно бы исходит дурманящий аромат, и кто раз его вдохнет, тот, как в краю лотофагов, забудет обо всем ином и лишь его будет желать. Виницию казалось, что в этом учении нет ничего жизненного, но также, что рядом с ним жизнь нечто столь жалкое, что и думать о ней не стоит. Открывались неведомые просторы, вставали громады гор, плыли облака. Кладбище предстало в воображении Виниция местом сборища безумных, но также местом таинственным и страшным, где, будто на некоем мистическом ложе, рождается нечто, чего в мире еще не бывало. Он припомнил все, что с самого начала говорил старик о жизни, истине, любви, боге, и мысли его туманились от сияния этих слов, как туманится в глазах от беспрерывно сверкающих молний. Подобно тем, у кого жизнь сосредоточилась в одной-единственной страсти, он обо всем думал исходя из своей любви к Лигии, и при свете этих молний ясно увидел одно: если Лигия сейчас здесь, на кладбище, если она признает это учение, слышит эти слова, то она никогда не станет его любовницей.
   И впервые с тех пор, как он познакомился с нею в доме Авла, Виниций осознал, что если бы даже нашел ее сейчас, ему все равно ее не обрести вновь. Прежде ему такие мысли не приходили в голову, но и теперь он не мог это вполне себе уяснить, ибо то было не столько понимание, сколько смутное ощущение невозместимой утраты и нависшей беды. Тревога охватила его, которая сразу перешла в неистовый гнев — он гневался на всех христиан и в особенности на старика. Этот рыбак, показавшийся ему на первый взгляд человеком простым, неотесанным, теперь внушал чуть ли не страх и представал воплощением таинственного фатума, неумолимо и жестоко определяющего его судьбу.
   Могильщик незаметно подложил в огонь еще несколько факелов, ветер в пиниях утих, пламя поднималось прямым, заостренным языком к мерцавшим на очистившемся небе звездам, а старик, упомянув о смерти Христа, говорил уже только о нем. Все слушали, затаив дыхание, тишина стала еще более глубокой — казалось, можно было услышать биение сердца у каждого. Этот человек видел воочию! И повествовал как очевидец, в чьей памяти каждое мгновение запечатлелось так, что, стоит закрыть глаза, и все видишь снова. Он рассказывал, как, удалившись от креста, они с Иоанном просидели два дня и две ночи в трапезной без сна и без пищи, в терзаниях, скорби, тревоге и отчаянии, обхватив голову руками и размышляя о том, что он скончался. Ох, горе! Как тяжко было! Как тяжко! И вот настал третий день, и заря осветила стены, а они с Иоанном все сидели без сил, без надежды. То сморит их сон — ведь и ночь перед казнью они провели бодрствуя, — то проснутся и вновь начинают горевать. Но едва взошло солнце, как прибежала Мария Магдалина[240], задыхаясь, с распущенными волосами и с криком: «Взяли господа!» Услышав это, оба вскочили, побежали туда. Иоанн, тот помоложе, он прибежал первым, увидел, что гроб пуст, и не посмел войти. Лишь когда все трое собрались у входа, он, который им это рассказывает, вошел в пещеру, увидел на камне пелены и свивальники, но тела не было.
   И тут испугались они, ибо подумали, что Христа похитили иудейские священники, и оба воротились домой в еще большем горе. Потом пришли другие ученики, и они начали оплакивать его то все вместе, чтобы лучше слышал их владыка сил ангельских, то по очереди. Пали духом они, ибо прежде надеялись, что учитель искупит грехи Израиля, а вот пошел уже третий день, как умер он, и они не понимали, почему отец покинул сына, и предпочли бы не видеть света белого, умереть — так тяжко было бремя отчаяния.
   От воспоминаний о тех страшных часах на глазах у старца проступили слезы, и при свете костра было видно, как текли они по щекам и седой его бороде. Лысая старческая голова затряслась, голос пресекся. Виниций сказал себе: «Этот человек говорит правду и плачет над нею!» — а у простодушных слушателей перехватило от горя дыхание. Они уже не раз слышали о гибели Христа и знали, что после печали придет радость, но тут об этом рассказывал апостол, который сам все видел, и, потрясенные его словами, они, стеная, заламывали руки, ударяли себя в грудь.
   Но мало-помалу все успокоились — победило желание слушать дальше. Старик прикрыл глаза, точно чтобы мысленно лучше видеть далекое, и продолжал:
   — Когда мы вот так горевали, опять прибежала Мария Магдалина, крича, что видела господа. Сияние от него исходило такое сильное, что она не узнала его, подумала, это садовник. Он же сказал ей: «Мария!» Тогда она воскликнула: «Раввуни!» — и припала к его ногам. А он повелел ей идти к ученикам и потом исчез. Но они, ученики, не верили ей, а когда она плакала от радости, одни ее осуждали, другие думали, что она повредилась в уме, ибо еще она говорила, будто видела у гроба ангелов, а они, прибежав туда во второй раз, увидели, что гроб пуст. Потом, ввечеру, пришел Клеопа, который еще с одним учеником ходил в Эммаус[241], и оба вскорости вернулись, говоря: «Воистину воскрес господь». Начали они спорить, замкнув дверь из опасения перед иудеями. И тут он стал между ними, хотя дверь и не скрипнула, и, видя, что они устрашились, сказал: «Мир вам».

 

 
   И я видел его, как видели все, и был он как свет и блаженство для сердец наших, ибо мы поверили, что он воскрес, что моря высохнут, горы обратятся в прах, но его слава не прейдет вовеки.

 

 
   А после восьми дней Фома Дидим[242] вложил персты в его раны и трогал грудь его, а потом упал к его стопам и воскликнул: «Господь мой и бог мой!» А он ему ответил: «Ты поверил, потому что увидел меня; блаженны неувидевшие и уверовавшие». И мы слышали эти слова, и глаза наши глядели на него, ибо он был среди нас.
   Виниций слушал, и что-то странное творилось с ним. Он вдруг забыл, где находится, утратил чувство реальности, трезвость суждения. Невероятное предстало перед ним воочию. Он не мог верить тому, что говорил старик, и, однако, чувствовал, что надо быть слепым, надо отречься от собственного разума, чтобы допустить, будто этот человек, говорящий: «Я видел», лжет. В его волнении, в его слезах, во всем его облике и в подробностях описываемых событий было что-то делавшее невозможным сомнение. Минутами Виницию казалось, что это ему снится. Но вокруг себя он видел притихшую толпу, копоть от фонарей щекотала его ноздри, чуть поодаль пылали факелы, а рядом с костром, на камне, стоял дряхлый старик с трясущейся головою и, свидетельствуя о чуде, повторял: «Я видел!»
   Он рассказал им дальше все до мига вознесения на небо. Иногда он умолкал, чтобы отдохнуть, ибо рассказ его был очень обстоятелен, но было видно, что каждая мельчайшая подробность врезалась в его память навсегда. Слушали его с упоением, многие откинули капюшоны, чтобы лучше слышать и не проронить ни единого из этих бесценных слов. Им чудилось, будто некая сверхчеловеческая сила перенесла их в Галилею, будто бродят они вместе с его учениками по тамошним лесам и у вод, будто кладбище это превратилось в Тивериадское море, и на берегу в утренней мгле стоит Христос, как стоял он тогда, когда Иоанн, глядя из лодки, сказал: «Это господь!» — а Петр бросился вплавь, чтобы поскорее припасть к любимым его стопам. На лицах изображались безграничный восторг и отрешенность от жизни, счастье и безмерная любовь. Во время долгого рассказа Петра у некоторых, вероятно, были видения, а когда он заговорил о том, как в миг вознесения облака начали подвигаться под ноги спасителю, и, наплывая на него, заслонять от глаз апостолов, все головы невольно обратились к небу, и наступила минута, насыщенная ожиданием, точно все эти люди надеялись, что увидят его там или что он сойдет с горних полей посмотреть, как старый апостол пасет доверенных ему овец, и благословить его и его стадо.
   И в этот миг для людей тех не существовало Рима, не было безумного императора, не было храмов, богов, язычников, а был лишь Христос, заполнявший собою землю, море, небо, весь свет.
   Издали, от домов, разбросанных вдоль Номентанской дороги, донеслось пенье петухов, возвещая полночь. В эту минуту Хилон потянул Виниция за край плаща и шепнул: