ИСКРЕННОСТЬ В ЛИТЕРАТУРЕ, НОВАЯ ИСКРЕННОСТЬ
В современной речевой практике искренность понимается как слово из одного смыслового гнезда с откровенностью, правдивостью, чистосердечием, открытостью и непритворностью, то есть, говоря иначе, живет как антоним всякого рода фальши, равнодушию и лицемерию. Что и объясняет писательскую и читательскую апелляцию к ней, когда в литературе верх берут либо казенщина, либо чрезмерная умственность (рационалистичность) и аутизм, а сердечность и вообще эмоциональность начинают восприниматься как качества необходимые, желаемые, но тем не менее остродефицитные.
Такое в истории нашей словесности случается уже во второй раз. И характерно, что переход от сталинщины к оттепели знаменовала собою статья Владимира Померанцева «Об искренности в литературе» (Новый мир. 1953. №?12), где автор, подвергнув язвительной критике эталонные произведения социалистического реализма тех лет, не только констатировал: «Искренность – вот чего, на мой взгляд, не хватает иным книгам и пьесам», не только заметил: «Неискренность – это не обязательно ложь. Неискренна и деланность вещи», но и выдвинул собственный эстетический императив: «Степень искренности, то есть непосредственность вещи, должна быть первой меркой оценки. Искренность – основное слагаемое той суммы даров, которую мы именуем талантом».
Понятно, что эта попытка заменить принцип коммунистической партийности безыдейной и аполитичной искренностью не могла остаться безнаказанной, и имя В. Померанцева практически навсегда исчезло из советской печати. Но, при всей плачевности личной судьбы этого замечательного критика, его идеи победили в литературе 1950-1970-х годов, что и подтверждает опыт «эстрадной поэзии», «тихой лирики», «окопной», «исповедальной» и «деревенской» прозы, драматургии Виктора Розова, Леонида Зорина, Александра Володина, Александра Вампилова, Михаила Рощина, – словом, всех тех явлений, которые определили собою облик второго русского модернизма.
С тех пор прошли десятилетия. И требование искренности, мечта об искренности, порыв к искренности вновь вырвались на поверхность литературных дискуссий. Уже, разумеется, не как демарш против бездушия и лжи официозной литературы, ибо официозной литературы в природе больше не существует, а как альтернатива постмодернистскому (по своему происхождению) взгляду на словесное искусство как на род «игры в бисер», когда чтение превращается в трудоемкую дешифровку тех или иных культурных кодов. «Налицо, – говорит Александр Кабаков, – тенденция вымывания из литературы эмоциональной составляющей и все более старательного наполнения текстов чистыми литературно-техническими достижениями. Ледяной градус чувств и ювелирная профессиональная работа сейчас в равной степени свойственны и лучшим образцам массовой литературной продукции, и практически всей “высокой” литературе. ‹…› Стихи все больше становятся интеллигентным подобием ребусов, романы превращаются в пазлы высшей сложности или описания продвинутых компьютерных игр, рассказы выстраиваются вокруг анекдотической схемы».
Таков диагноз. И неудивительно, что даже «из недр концептуализма, – как замечает Данила Давыдов, – благодаря лично Пригову вырастает движение “новой искренности”», где «декларируется преодоление концептуализма привнесением в текст прямого высказывания, подчеркиванием авторского “я”, нарочитым помещением в текст реалий, связанных с бытованием того или иного весьма узкого круга реальных людей и т. д.». Возникновение и торжество нового сентиментализма предвидит Тимур Кибиров, подчеркивая, что «читателю и зрителю… уже давно (если не всегда) хочется эмоционально наполненного искусства». Об искренности как синониме современности в искусстве говорит Дмитрий Бавильский, искренности, каждый на свой манер, жаждут глашатаи нового реализма, постинтеллектуализма и постконцептуализма, а критики, размышляя о книгах Людмилы Улицкой, Михаила Веллера, Евгения Гришковца, других успешных сегодня писателей, неизменно выделяют искренность как решающее качество нарождающейся у нас миддл-литературы.
Одним из ресурсов, обращение к которому помогло бы устранить эстетический барьер между литературой и действительностью, называют и литературу русского Интернета, Как заявляет, в частности, Мария Митренина, «приоритет искренности над грамотностью, благодаря Сети, может стать установкой для переворота в литературе вообще. И кто знает, не даст ли это русской литературе свежее дыхание, не появятся ли наконец тексты, которые будут захватывать всех, а не только собратьев-литераторов? Здесь может случиться и культурная война (первая ласточка – страсти вокруг очень искренней, но, может, не совсем литературно грамотной Денежкиной), и это очень интересная перспектива». Перспектива действительно интересная и, возможно, даже обескураживающая, но если иметь в виду не обязательно прозу и поэзию, представленную в Интернете, но и такие специфические форматы, как, например, «Живой журнал», то нельзя исключить, что литература, – по крайней мере, в перспективе – откликнется и на этот импульс, несущий в себе и энергию тотальной естественности, и своего рода варварское обаяние.
См. АУТИЗМ И КОММУНИКАТИВНОСТЬ В ЛИТЕРАТУРЕ; КРИТИЧЕСКИЙ СЕНТИМЕНТАЛИЗМ; МИДДЛ-ЛИТЕРАТУРА; НОВЫЙ РЕАЛИЗМ; ПАРТИЙНОСТЬ В ЛИТЕРАТУРЕ; ПОСТИНТЕЛЛЕКТУАЛИЗМ; СЕТЕРАТУРА; СТРАТЕГИЯ АВТОРСКАЯ
Такое в истории нашей словесности случается уже во второй раз. И характерно, что переход от сталинщины к оттепели знаменовала собою статья Владимира Померанцева «Об искренности в литературе» (Новый мир. 1953. №?12), где автор, подвергнув язвительной критике эталонные произведения социалистического реализма тех лет, не только констатировал: «Искренность – вот чего, на мой взгляд, не хватает иным книгам и пьесам», не только заметил: «Неискренность – это не обязательно ложь. Неискренна и деланность вещи», но и выдвинул собственный эстетический императив: «Степень искренности, то есть непосредственность вещи, должна быть первой меркой оценки. Искренность – основное слагаемое той суммы даров, которую мы именуем талантом».
Понятно, что эта попытка заменить принцип коммунистической партийности безыдейной и аполитичной искренностью не могла остаться безнаказанной, и имя В. Померанцева практически навсегда исчезло из советской печати. Но, при всей плачевности личной судьбы этого замечательного критика, его идеи победили в литературе 1950-1970-х годов, что и подтверждает опыт «эстрадной поэзии», «тихой лирики», «окопной», «исповедальной» и «деревенской» прозы, драматургии Виктора Розова, Леонида Зорина, Александра Володина, Александра Вампилова, Михаила Рощина, – словом, всех тех явлений, которые определили собою облик второго русского модернизма.
С тех пор прошли десятилетия. И требование искренности, мечта об искренности, порыв к искренности вновь вырвались на поверхность литературных дискуссий. Уже, разумеется, не как демарш против бездушия и лжи официозной литературы, ибо официозной литературы в природе больше не существует, а как альтернатива постмодернистскому (по своему происхождению) взгляду на словесное искусство как на род «игры в бисер», когда чтение превращается в трудоемкую дешифровку тех или иных культурных кодов. «Налицо, – говорит Александр Кабаков, – тенденция вымывания из литературы эмоциональной составляющей и все более старательного наполнения текстов чистыми литературно-техническими достижениями. Ледяной градус чувств и ювелирная профессиональная работа сейчас в равной степени свойственны и лучшим образцам массовой литературной продукции, и практически всей “высокой” литературе. ‹…› Стихи все больше становятся интеллигентным подобием ребусов, романы превращаются в пазлы высшей сложности или описания продвинутых компьютерных игр, рассказы выстраиваются вокруг анекдотической схемы».
Таков диагноз. И неудивительно, что даже «из недр концептуализма, – как замечает Данила Давыдов, – благодаря лично Пригову вырастает движение “новой искренности”», где «декларируется преодоление концептуализма привнесением в текст прямого высказывания, подчеркиванием авторского “я”, нарочитым помещением в текст реалий, связанных с бытованием того или иного весьма узкого круга реальных людей и т. д.». Возникновение и торжество нового сентиментализма предвидит Тимур Кибиров, подчеркивая, что «читателю и зрителю… уже давно (если не всегда) хочется эмоционально наполненного искусства». Об искренности как синониме современности в искусстве говорит Дмитрий Бавильский, искренности, каждый на свой манер, жаждут глашатаи нового реализма, постинтеллектуализма и постконцептуализма, а критики, размышляя о книгах Людмилы Улицкой, Михаила Веллера, Евгения Гришковца, других успешных сегодня писателей, неизменно выделяют искренность как решающее качество нарождающейся у нас миддл-литературы.
Одним из ресурсов, обращение к которому помогло бы устранить эстетический барьер между литературой и действительностью, называют и литературу русского Интернета, Как заявляет, в частности, Мария Митренина, «приоритет искренности над грамотностью, благодаря Сети, может стать установкой для переворота в литературе вообще. И кто знает, не даст ли это русской литературе свежее дыхание, не появятся ли наконец тексты, которые будут захватывать всех, а не только собратьев-литераторов? Здесь может случиться и культурная война (первая ласточка – страсти вокруг очень искренней, но, может, не совсем литературно грамотной Денежкиной), и это очень интересная перспектива». Перспектива действительно интересная и, возможно, даже обескураживающая, но если иметь в виду не обязательно прозу и поэзию, представленную в Интернете, но и такие специфические форматы, как, например, «Живой журнал», то нельзя исключить, что литература, – по крайней мере, в перспективе – откликнется и на этот импульс, несущий в себе и энергию тотальной естественности, и своего рода варварское обаяние.
См. АУТИЗМ И КОММУНИКАТИВНОСТЬ В ЛИТЕРАТУРЕ; КРИТИЧЕСКИЙ СЕНТИМЕНТАЛИЗМ; МИДДЛ-ЛИТЕРАТУРА; НОВЫЙ РЕАЛИЗМ; ПАРТИЙНОСТЬ В ЛИТЕРАТУРЕ; ПОСТИНТЕЛЛЕКТУАЛИЗМ; СЕТЕРАТУРА; СТРАТЕГИЯ АВТОРСКАЯ
ИСТОРИЧЕСКАЯ ЛИТЕРАТУРА, ИСТОРИЧЕСКАЯ ПРОЗА
При желании к исторической литературе можно отнести едва ли не всю художественную словесность – разве лишь за вычетом фантастики, обращенной в будущее. Ибо даже если автор пишет о сегодняшнем дне, день этот к появлению произведения в печати тоже ведь успеет стать прошлым, и события, описанные по принципу «de visu», будут смотреться как своего рода реконструкция, воссоздание исчезнувшего.
Поэтому, кроме конвенции, опираться нам не на что, и поэтому же (по умолчанию, по незафиксированной нигде договоренности) рубежом, отделяющим историю как предмет описания от современности, обычно считают Октябрьскую революцию, либо, все чаще, Вторую мировую войну, а в отдельных случаях 1985–1986 годы, когда начались процессы, приведшие к краху СССР.
С хронологическими и соответственно тематическими рамками исторической литературы все, словом, более или менее ясно. Не вызывает вопросов и история исторической литературы, прослеживающая ее путь от Геродота и Тацита к Николаю Карамзину, Николаю Гоголю, Льву Толстому, а от них уже к Юрию Давыдову, Юрию Трифонову, Дмитрию Балашову, Леониду Юзефовичу и таким авторам, как Валентин Пикуль, Эдвард Радзинский или Борис Акунин. Проблемы – и это понятно всякому, кто начинает перечислять исторических писателей, – начинаются с попыток найти общие черты у Вальтера Скотта и Дмитрия Мережковского, в «Ледяном доме» Ивана Лажечникова и «Кюхле» Юрия Тынянова, то есть заговорить о единой поэтике исторической прозы.
Определив этот тип литературы как «сочинения историков, ставивших своей задачей не только установление фактов прошлого, но и яркое, живое их изображение», Михаил Гаспаров и Андрей Михайлов отметили, что исторический автор может стремиться либо к «воссозданию внутреннего смысла событий, их причинно-следственной связи», либо к «воссозданию внешней картины событий во всей их яркости и живости». Это отделение прагматического дискурса от риторического, вне сомнения, имеет под собой основания, но мало что, думается, проясняет, так как и Александр Дюма-отец (при всей фантастичности картин, порожденных его воображением) был не прочь разгадать внутренний смысл исторических событий, и, совсем с другой стороны, Томас Карлейль или Василий Ключевский (при всем их аналитизме) были вовсе не чужды живости и яркости в своем изложении. Ничто не уточняет и специально введенная категория историзма в литературе, поскольку, – по словам Вадима Кожинова, автора энциклопедической статьи об этом термине, – «даже интимная лирика А. С. Пушкина, М. Ю. Лермонтова, Ф. И. Тютчева, Н. А. Некрасова, И. Ф. Анненского, А. А. Блока подлинно исторична; в лирических образах, созданных этими поэтами, отчетливо выразился конкретный смысл той или иной эпохи русской истории».
Остается либо сконфуженно развести руками, либо, как и в случае фантастики, положиться на консенсусно сложившуюся в обществе способность интуитивно находить условную историчность в книгах, написанных абсолютно по-разному – и в том, что касается поэтики, и в том, что относится к качеству художественной мысли и ее материализации. Ясно одно: этот, казалось бы, априорно аристократический по своему происхождению тип словесности, требующий изрядной квалификации и от автора, и от его читателей, уже в XIX веке начал стремительно демократизироваться – с тем чтобы к нашим дням стать в подавляющем большинстве своих проявлений одной из главных отраслей отнюдь не качественной, а массовой или миддл-литературы. Традиции Валентина Пикуля или, в самом лучшем случае, Марка Алданова, если, разумеется, основываться только на литературной статистике, вне всякого сомнения, взяли верх над традициями Юрия Тынянова и Алексея Толстого. В силу чего «по результатам опросов Всероссийского центра изучения общественного мнения, – говорит Борис Дубин, – в России сегодня каждый четвертый взрослый человек любит, по его признанию, читать исторические романы и книги по истории. На протяжении последних семи лет этот показатель весьма устойчив: отечественная историческая проза делит с переводным любовным романом второе – после отечественных же детективов – место по уровню популярности среди современных российских читателей».
Исключения – наперечет, и думается, что путь от простоты и доходчивости изложения к максимальной усложненности, пройденный Юрием Давыдовым в 1990-е годы, отчасти объясняется еще и стремлением серьезного писателя дистанцироваться от того, что на западный манер сегодня называют фольк-хистори, а также чисто художественными средствами оттолкнуть профанов, указав, что разговор о минувшем – не для слабых умов. Для слабых же – и имитация приемов non fiction литературы, прославившая Виктора Суворова (Резуна) или Бориса Соколова, и балансирование Эдварда Радзинского на зыбкой грани между скандальной и гламурной литературами, и бессчетные же романы, составляющие бессчетные книжные серии типа «Россия: История в романах», «Россия: Исторические расследования» «Рюриковичи», «Романовы», «Вожди», «Сподвижники и фавориты», «Великие», «Слава», «Государи Руси Великой», «Тайны истории в романах» и т. д. и т. п. «Фольк-хистори, – напоминает Виктор Мясников, – явление многогранное. Тут есть и бульварный авантюрный роман, и салонный, и житийно-монархический, и патриотический, и ретро-детектив», и иное многое.
Поэтому, кроме конвенции, опираться нам не на что, и поэтому же (по умолчанию, по незафиксированной нигде договоренности) рубежом, отделяющим историю как предмет описания от современности, обычно считают Октябрьскую революцию, либо, все чаще, Вторую мировую войну, а в отдельных случаях 1985–1986 годы, когда начались процессы, приведшие к краху СССР.
С хронологическими и соответственно тематическими рамками исторической литературы все, словом, более или менее ясно. Не вызывает вопросов и история исторической литературы, прослеживающая ее путь от Геродота и Тацита к Николаю Карамзину, Николаю Гоголю, Льву Толстому, а от них уже к Юрию Давыдову, Юрию Трифонову, Дмитрию Балашову, Леониду Юзефовичу и таким авторам, как Валентин Пикуль, Эдвард Радзинский или Борис Акунин. Проблемы – и это понятно всякому, кто начинает перечислять исторических писателей, – начинаются с попыток найти общие черты у Вальтера Скотта и Дмитрия Мережковского, в «Ледяном доме» Ивана Лажечникова и «Кюхле» Юрия Тынянова, то есть заговорить о единой поэтике исторической прозы.
Определив этот тип литературы как «сочинения историков, ставивших своей задачей не только установление фактов прошлого, но и яркое, живое их изображение», Михаил Гаспаров и Андрей Михайлов отметили, что исторический автор может стремиться либо к «воссозданию внутреннего смысла событий, их причинно-следственной связи», либо к «воссозданию внешней картины событий во всей их яркости и живости». Это отделение прагматического дискурса от риторического, вне сомнения, имеет под собой основания, но мало что, думается, проясняет, так как и Александр Дюма-отец (при всей фантастичности картин, порожденных его воображением) был не прочь разгадать внутренний смысл исторических событий, и, совсем с другой стороны, Томас Карлейль или Василий Ключевский (при всем их аналитизме) были вовсе не чужды живости и яркости в своем изложении. Ничто не уточняет и специально введенная категория историзма в литературе, поскольку, – по словам Вадима Кожинова, автора энциклопедической статьи об этом термине, – «даже интимная лирика А. С. Пушкина, М. Ю. Лермонтова, Ф. И. Тютчева, Н. А. Некрасова, И. Ф. Анненского, А. А. Блока подлинно исторична; в лирических образах, созданных этими поэтами, отчетливо выразился конкретный смысл той или иной эпохи русской истории».
Остается либо сконфуженно развести руками, либо, как и в случае фантастики, положиться на консенсусно сложившуюся в обществе способность интуитивно находить условную историчность в книгах, написанных абсолютно по-разному – и в том, что касается поэтики, и в том, что относится к качеству художественной мысли и ее материализации. Ясно одно: этот, казалось бы, априорно аристократический по своему происхождению тип словесности, требующий изрядной квалификации и от автора, и от его читателей, уже в XIX веке начал стремительно демократизироваться – с тем чтобы к нашим дням стать в подавляющем большинстве своих проявлений одной из главных отраслей отнюдь не качественной, а массовой или миддл-литературы. Традиции Валентина Пикуля или, в самом лучшем случае, Марка Алданова, если, разумеется, основываться только на литературной статистике, вне всякого сомнения, взяли верх над традициями Юрия Тынянова и Алексея Толстого. В силу чего «по результатам опросов Всероссийского центра изучения общественного мнения, – говорит Борис Дубин, – в России сегодня каждый четвертый взрослый человек любит, по его признанию, читать исторические романы и книги по истории. На протяжении последних семи лет этот показатель весьма устойчив: отечественная историческая проза делит с переводным любовным романом второе – после отечественных же детективов – место по уровню популярности среди современных российских читателей».
Исключения – наперечет, и думается, что путь от простоты и доходчивости изложения к максимальной усложненности, пройденный Юрием Давыдовым в 1990-е годы, отчасти объясняется еще и стремлением серьезного писателя дистанцироваться от того, что на западный манер сегодня называют фольк-хистори, а также чисто художественными средствами оттолкнуть профанов, указав, что разговор о минувшем – не для слабых умов. Для слабых же – и имитация приемов non fiction литературы, прославившая Виктора Суворова (Резуна) или Бориса Соколова, и балансирование Эдварда Радзинского на зыбкой грани между скандальной и гламурной литературами, и бессчетные же романы, составляющие бессчетные книжные серии типа «Россия: История в романах», «Россия: Исторические расследования» «Рюриковичи», «Романовы», «Вожди», «Сподвижники и фавориты», «Великие», «Слава», «Государи Руси Великой», «Тайны истории в романах» и т. д. и т. п. «Фольк-хистори, – напоминает Виктор Мясников, – явление многогранное. Тут есть и бульварный авантюрный роман, и салонный, и житийно-монархический, и патриотический, и ретро-детектив», и иное многое.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента