Повсюду под ясным небом царил мир, знойный, пьянящий мир, переполненный видениями счастья, обещаниями благоденствия и тайных радостей. Оставалось только жить да жить в этом стихийном спокойствии, в этой безмятежности, совершенно не заслуженной человеческим родом.
   Но надо полагать, что такой вывод был слишком прост для людей, сгоравших от желания выкинуть какой-нибудь умопомрачительный фортель.
   Поскольку в самом центре этого благолепия мерно журчал писсуар, злой гений человечества вознамерился сделать именно его поводом для гражданской войны. Оба лагеря были уже на ножах, и даже кроткий кюре Поносс, затянутый силой в этот конфликт, собирался перейти к действию и произнести в день святого Роха, с высоты церковного амвона, гневные речи в адрес защитников писсуара.
   Однако не будем забегать вперёд. Настанет момент, и мы расскажем обо всём по порядку. А пока последим за ходом событий.
* * *
   Перед историком встаёт следующий вопрос. Должен ли он передавать в тех же выражениях споры, о которых ему довелось узнать? Следует ли ему точно воспроизводить выражения, вызывающая резкость которых обусловила нижеизложенные факты? Или он обязан смягчать эти выражения, внушенные гневом? Но, если пойти вторым путём, многие события могут показаться необъяснимыми. Слова влекут за собой действия, и, если хочешь показать действие, приходится точно передавать слова. Читатель должен принять во внимание, что мы находимся в самом центре провинции Божоле, в стране доброго вина, легко скользящего в глотку, но пагубного для головы, вина, которое внезапно распаляет красноречие и подсказывает всякие выкрики и брань. К тому же Божоле расположено по соседству с Брессом, Бургундией, Шароле, Лионом, плодородными, тучными, жизнерадостными краями, коих природное изобилие отразилось на языке. Ведь язык порождён землёй, началом всех начал. И лексикон клошмерлян, образный, сочный, имеет, надо признать, явный привкус вина Божоле.
   Легко представить, во что вылился при такой отменной погоде праздник святого Роха. Пиршество началось с самого утра 15 августа. Было великое множество цыплят, выпотрошенных накануне, кроликов, замаринованных двумя сутками раньше, зайцев, незаконно заманенных в капканы, тортов, заранее подготовленных и выпеченных булочником, раков, улиток, бараньих ног, окороков, горячих колбас и целая куча других вкусных вещей, приготовляя которые женщины сменяли друг друга у плиты. Между соседями только и было разговоров что о еде.
   К вечеру этого дня непомерно большая доза съестного предельно раздула желудки наших клошмерлян. Между тем лучшие блюда были припасены на завтра, так как клошмерляне не таковы, чтобы отказываться от возможности попировать два дня подряд. Когда наступила ночь, устроили иллюминацию, факельное шествие. И на площади, где заранее были сооружены эстрада для музыкантов и «винный фонтан», открылся бал.
   Этот «винный фонтан» был одним из обычаев Клошмерля. Прямо на свежем воздухе открываются винные бочки, оплаченные муниципалитетом, и, пока длится праздник, все имеют право пить сколько влезет. Всегда находилось довольно охотников облить водою заплетённые соломой бочки, с тем чтобы вино в них оставалось прохладным. Рядом с фонтаном ставятся большие грифельные доски, и специальный судья записывает на них имена мужчин, желающих состязаться за титул «Бездонной глотки», ежегодно присуждающийся тому, кто выпьет больше других. Он аккуратно отмечает баллы, ибо титула «Бездонной глотки» добиваются многие. Самой знаменитой «Бездонной глоткой» за всю историю Клошмерля был некто Писташе, который однажды в течение четырёх дней выпил триста двадцать один стакан вина. Этот подвиг, совершённый в 1887 году, эксперты считают недосягаемым. Впрочем, к тому моменту, когда был установлен сей рекорд, Писташе исполнилось тридцать лет, он был на высшем пределе своей вместимости, и хотя сохранял этот титул ещё более десяти лет подряд, его талант неудержимо клонился к закату. Он умер в возрасте сорока четырёх лет от цирроза, зашедшего так далеко, что его печень, превратившись в сплошной нарыв, в конце концов лопнула. Но имя его будет жить в веках.
   В 1923 году титул «Бездонной глотки» уже три года как принадлежал почтальону Блазо. Это был хорошо тренированный человек: в ту пору, когда приходилось защищать свою репутацию, он умел доходить до шестидесяти стаканов в день. В повседневной жизни его обычный уровень не превышал тридцати стаканов. Но Блазо прямёхонько шёл по пути к циррозу и уже начинал слабеть, и Франсуа Туминьон спал и видел, как бы отнять у него почётный титул.
 
   Итак, часть ночи прошла в питье и танцах. Пили так, как умеют пить в Клошмерле – то есть чрезвычайно много. Плясали так, как пляшут во всех французских деревнях – то есть лихо подскакивали и сильно прижимали к себе (не слишком заботясь о том, чтобы попасть в такт, и без излишней манерности) крепких девиц и славных матрон, которые не носят пустопорожних корсажей и не отличаются противоестественной худобой, каковая, должно быть, делает тоскливыми ночи горожан, имеющих модных жёнушек. Надо отметить, что главные удовольствия ночного бала можно было получить вне пространства, освещённого фонарями. Многочисленные тени удалялись парами далеко за пределы городка и проскальзывали в виноградники. Призраки роились и в глубоком сумраке за живыми изгородями. Трудно сказать, были ли эти сплетённые и необычайно безмолвные тени супругами, но прохожие тактично делали вид, что они в это верят, хотя налицо было одно обстоятельство, ставившее под сомнение супружество незнакомцев: никто не замечал, чтобы тени вступали между собой в споры или обменивались кисло-сладкими словечками, обычными для людей, долгое время живущих вместе. Столь необычайное явление можно было бы приписать действию благоприятной температуры и доброго вина. (Ведь иначе мы будем вынуждены объяснить это милое согласие развращённостью местных нравов.) Самое большее, что могло случиться – некоторая путаница, в результате которой отдельные клошмерляне, занявшись жёнами соседей, забывали о своих собственных, а те, в свою очередь, не желали оставаться среди праздника не при деле, как какие-нибудь никудышницы. К счастью, все клошмерляне, отделённые от своих половин, занимались чужими жёнами, так что в итоге всё объединялось попарно, проявляя при этом некоторую долю фантазии, но с точки зрения симметрии всё обстояло безупречно. Поскольку всё это происходило между клошмерлянами, серьёзных последствий быть не могло. Санитарное состояние городка было превосходным, если не считать рецидивов болезни нотариуса Жиродо, но господин нотариус не смешивался с толпой и не преподносил «тайных пожертвований» в пределах Клошмерля.
   К тому же эти маленькие отклонения имели причины, делавшие их вполне извинительными. Живя друг подле друга, супруги, в конце концов, слишком хорошо узнают один другого, и чем дальше заходит процесс взаимопознания, тем меньше остаётся возможностей для открытий, тем труднее супругам удовлетворить свою жажду идеала. Эти поиски идеала приходится переносить в другое место, мужчины переключаются на жену соседа, в которой они находят нечто такое, чего недостаёт их собственной. В игру вмешивается воображение. Образ чужой жены полонит рассудок, мужчины переживают неописуемые треволнения, иногда даже хворают, и голова у них решительно идёт кругом. Само собой разумеется, что, если бы им отдали жену соседа взамен их собственной, вскорости произошло бы то же самое, и они заново принялись бы поглядывать по сторонам. А жёны тоже настраиваются на супруга соседки, потому что он глядит на них с большим желанием и любопытством, чем их собственный муженёк, натурально, не обращающий на них ни малейшего внимания. Они не в состоянии уразуметь, что мужья перестают на них глядеть, потому что знают их до малейшей подробности, и что супруг соседки, который так смущает их своими ухватками, потеряет к ним всякий интерес, как только обшарит их вдоль и поперёк. Эти противоречия, к сожалению, присущи человеческой природе. Они усложняют жизнь и внушают людям вечную неудовлетворённость.
   Таким образом, ежегодный праздник позволял воплощать в жизнь мечты, месяцами волновавшие горожан. Выйдя из своих домов и смешавшись друг с другом, люди не упускали возможностей, зная, что праздничные вольности отнюдь не долговечны. Эти маленькие шалости отчасти полезны: они играют роль некоего клапана, выпускающего излишки злости, которая могла бы вконец отравить умы некоторым обитателям городка. Впрочем, следует заметить, что недовольные не составляли большинства. В Клошмерле подавляющая часть мужчин довольствовалась собственными жёнами, а большинство жён обходилось своими мужьями. До взаимного обожания дело не доходило, но в большей части семейств мужья и жёны друг друга вполне переносили. Для супругов и это неплохо.
   Итак, в том году ночь с 15-го на 16 августа прошла в развлечениях, как и во все предыдущие годы. Около трёх часов ночи люди, один за другим, начали расходиться по домам. На площади остались лишь доблестные и несокрушимые «Глотки», зашедшие слишком далеко в своих возлияниях, и отзвуки их громких речей казались странными в тишине возникающего дня. Эта какофония была настолько невыносимой, что возмущённые птицы перенесли свои сладкозвучные песнопения в соседние деревушки, оставив Клошмерль во власти пьяного гула.
* * *
   Шестнадцатого августа в десять часов утра зазвонили к большой мессе. Все женщины Клошмерля отправились в церковь, расфуфырившись в пух и прах столько же из традиционного благочестия, сколько из желания выставить напоказ наиболее удачные свои наряды, которые каждая из них давно уже втихомолку обдумала, стремясь к тому, чтобы тело её выглядело как можно более соблазнительным и произвело бы неотразимое впечатление в тот день, когда его облекут сии одежды. Это были сплошь розовые, нежно-голубые, бледно-зелёные, лимонно-жёлтые и оранжевые платья, короткие и облегающие крестец в соответствии с модами того времени, что позволяло увидеть упругие ноги этих бедовых бабёнок. Если кто-нибудь из них наклонялся, чтобы завязать ботинок или застегнуть штаны своему малышу, можно было увидеть поверх чулка ослепительную белую полоску толстой ляжки (поистине здесь было чем потешиться муженьку). Это зрелище представляло большой интерес для клошмерлян, толпящихся на главной улице городка, и они не теряли ни единой подробности этого парада, предоставляющего возможность точно сравнивать супружеские утехи, выпавшие на долю каждого.
   В гостинице Торбайона, откуда всё было видно, как из первых рядов ложи, скопилось множество мужчин, – их головы успели уже помутиться от избытка разнообразных напитков, и они страшно галдели, мешая солёные шутки с похвальбой. Но ярче всех здесь блистал Франсуа Туминьон. Накануне он выпил сорок три стакана вина и теперь отставал только на семь рывков от почтальона Блазо, с лёгкостью опустошившего полсотни стаканов, Франсуа Туминьон уверял, что на сей раз он всенепременно добьётся титула «Бездонной глотки». Его уверенность, должно быть, происходила от опьянения.
   К половине одиннадцатого разговор перешёл на писсуар, и тотчас же забушевали страсти.
   – Поговаривают, – бросил вскользь Торбайон, – что Поносс в своей проповеди выскажется против.
   – Никак он не выскажется – на этот счёт я спокоен – заявил Бенуа Плокен, человек скептического склада.
   – Так он же сказал, что скажет. А потом ещё раз об этом было сказано – вот всё, что я могу сказать, – настаивал Артюр Торбайон. – Всё это из-за Пютешки. Это она жмёт на педали, и я не очень-то удивлюсь, если Поносс всё-таки скажет…
   – А за их спиной орудует Куртебишка!
   – Да и Жиродо! Если нужно сподличать, этот тип всегда готов.
   – Значит, выходит, он может и сказать?
   – Я думаю, наверняка скажет!
   – Да, они уже давненько что-то замышляют!
   – Это кончится тем, что они его сроют, наш писсуарчик, если возьмутся за это дело всем скопом. Вы потом припомните мои слова.
   Гневные мысли забурлили в помутневшем мозгу Франсуа Туминьона. После стычки с Жюстиной Пюте всё, что касалось писсуара, задевало его за живое. Он поднялся и произнёс перед собранием уравновешенных горожан слова, обязывающие ко многому.
   – А мне начхать на Пютешку и Куртебишку, Поносса и Жиродо! Начнём с того, что писсуар стоит рядом с моей стеной! Я не позволю, чтоб его разрушали! Я не допущу, чтоб его уничтожили! Не допущу!
   Это было явным преувеличением, и люди благоразумные поставили под сомнение слова Франсуа Туминьона. Рассудительные клошмерляне только посмеивались:
   – Не тебе им помешать, мой бедный Франсуа!
   – Не мне, говоришь ты, Артюр? Что ты в этом смыслишь! Так нет же, я им помешаю!
   – Ты сейчас не совсем в своём уме, Франсуа, оттого и заносишься! Нужно понимать, о чём говоришь. Если Поносс скажет обо всём этом прямо с церковного амвона, во время большой мессы, да ещё в такой праздничный день, как сегодня, это распалит женщин, и уж тогда ты ничего не сделаешь.
   Эти слова, сказанные спокойным тоном, привели Туминьона в бешенство.
   – Думаешь, ничего не смогу сделать? Ты уверен, что я ничего не смогу сделать? Я не такой болван, как некоторые, и кулачок у меня – будь здоров! Я сумею заткнуть глотку этому Поноссу!
   Благоразумные собутыльники сострадательно пожимали плечами. Кто-то посоветовал:
   – Пойди проспись, Франсуа. Ведь ты нализался в стельку.
   – Какой это забулдыга осмелился назвать меня пьяным? Что, трус, не признаёшься? И правильно делаешь! Я бы заткнул тебе глотку так же, как заткну её Поноссу!
   – Так ты говоришь, что заткну глотку Поноссу? А где ж ты это сделаешь?
   – Я ему заткну глотку прямо в церкви, чёрт побери!
   Эти слова снискали супругу Жюдит Туминьон несколько мгновений уважения. Воцарилась глубокая тишина. Крепкую же пульку отлил Туминьон! Да, пулька была крепенькой, и это порождало безрассудную, но непреодолимую надежду: а вдруг случится какая-нибудь заваруха… Всё-таки… Хоть один разочек… Разумеется, никто не верил этому хвастовству, но оно разжигало желание, извечно дремлющее в сердцах людей, – желание стать свидетелем всяческих потрясений, конечно, при условии, что пострадает кто-то другой. Вот как складывались события. Будущее было ещё неясным и, без сомнения, зависело от слов, которые должны будут последовать за этой паузой. Туминьон стоял, раздуваясь от гордости, наслаждаясь произведённым впечатлением. Он был опьянён властью над присутствующими и готов был на всё, чтобы сохранять этот эфемерный престиж. Но в равной степени он мог бы сесть на место и утихомириться, довольствуясь легко добытой славой, если бы никто не потребовал от него большего. Это была одна из тех минут нерешительности, которые определяют судьбу.
   Великая надежда была на грани угасания, от неё уже готовы были отказаться. К несчастью, на этом сборище присутствовал коварный Жюль Ларудель, субъект с землистой кожей, с измученным, изборождённым лицом и кривой усмешкой, один из тех людей, которые делают вид, будто рассуждают мирно и здраво и желают удержать собеседника от необдуманных поступков, а на самом деле играют на человеческом честолюбии и толкают людей на крайности. Его ехидный голосок едким уксусом пролился на уязвленное самолюбие Франсуа Туминьона.
   – Ты всё мелешь, мелешь, Франсуа, несёшь всякую околесицу, а сам ведь ничего не сделаешь. Ты хвастун – только и всего. Было бы лучше, если б ты заткнул глотку самому себе.
   – Я ничего не сделаю?
   – Ты просто смешон! Ведь ты же молодец только на словах, да и то издалека. А когда нужно поговорить с кем следует в открытую да напрямки, ты умеешь помалкивать, как и все остальные. У себя в церкви Поносс может говорить всё что вздумается, ему нечего беспокоиться, что ты ему помешаешь.
   – Ты думаешь, я испугался твоего Поносса?
   – Он тебя ещё заставит пить святую водицу из церковной чаши, мой бедный Франсуа. А когда наступит час сыграть в ящик, ты ещё пошлёшь за Поноссом и его молитвами. Чем нести всякую галиматью, лучше бы пошёл проспался. Я уже не говорю про то, что Жюдит задаст тебе жару, если заметит, в каком виде ты отсюда выходишь.
   Расчёт был верен. Подобные речи производят на хвастунов самое прискорбное действие. Франсуа Туминьон схватил винную бутылку за горлышко и обрушил её на стол с такой силой, что подпрыгнули стаканы.
   – Тысяча чертей! – вскричал он. – Хочешь пари, что я отсюда пойду прямёхонько в церковь?
   – Мне жаль тебя, Франсуа, – ответил подстрекатель с притворным сочувствием. – Говорят тебе, пойди проспись.
   Это прозвучало новым вызовом обостренному самолюбию пьянчуги. Туминьон снова хлопнул бутылкой по столу. Теперь он окончательно вышел из себя.
   – Хочешь пари, что я немедля пойду и скажу обо всём Поноссу прямо в лицо?
   – О чём это ты ему скажешь?
   – Да что мне на него начхать!
   Но Жюль Ларудель лишь презрительно промолчал в ответ. Своё молчание опасный интриган сопроводил скорбной улыбкой. При этом он очень заметно подмигнул, как бы призывая добрых людей убедиться в бредовых намерениях одержимого.
   Его оскорбительная мимика довела ярость Туминьона до предела.
   – Сто чертей вам в душу! – проревел он. – Что ж, по-вашему, я не мужчина и в штанах у меня пусто? Эта вонючка осмеливается утверждать, что я не пойду! Посмотрим, как я не пойду! Посмотрим, как я побоюсь говорить с Поноссом! Эй вы, задомордая команда! Так вы говорите, что я не пойду? Прямиком отсюда я и пойду в церковь! Прямиком отсюда я пойду и скажу этому попу всё, что думаю! Так что, пошли вместе?
   Они пошли все: Артюр Торбайон, Жюль Ларудель, Бенуа Плокен, Филибен Добар, Дельфин Лагаш, Оноре Бродекен, Топен Машавуан, Ребулад, Пуапанель и другие – человек двадцать, а то и больше.

10
СКАНДАЛ РАЗРАЖАЕТСЯ

   Кюре Поносс снял своё облачение и остался в сутане с кружевной накидкой, он поднялся, превозмогая усилия и тяжело ступая, на церковную кафедру. Первым долгом он возгласил:
   – Помолимся, братья мои!
   Сначала были прочтены молитвы о мёртвых и о благодетелях прихода. Особо помолились о клошмерлянах, почивших во время знаменитой чумы 1431 года. Это позволило Поноссу перевести дыхание. Когда молитвы были закончены, кюре Поносс зачитал церковные объявления на неделю и сообщил о предстоящих брачных союзах. Наконец, он прочёл отрывок из Евангелия, который должен был послужить темой для его назиданий. В этот день он собирался произнести особую проповедь, долженствующую благотворно воздействовать на умы клошмерлян. Кюре Поносс чувствовал себя не совсем уверенно. Он прочитал следующее:
   – И когда Господь приблизился к Граду иерусалимскому, он поглядел на него и заплакал о нём. И сказал Господь: «О, если бы в этот день, который тебе ещё дарован, ты смог уразуметь, что тебе принесёт мир! Но теперь всё это сокрыто от глаз твоих. Ибо они придут – злосчастные дни для тебя, и супостаты окружат тебя рвами, и запрут тебя, и потеснят со всех сторон, и низринут на землю тебя и детей твоих, что живут за стенами твоими. И не оставят они камня на камне, ибо ты не уразумел времени, когда тебя посетил Господь…»
   Кюре Поносс на минуту умолк, чтобы собраться с мыслями. Он осенил себя размашистым крестным знамением с медлительной величавостью, которой он хотел подчеркнуть необычайную и грозную торжественность своей проповеди. Сегодняшняя миссия была настолько неприятна для кюре Поносса, что непривычная величавость его крестного знамения придавала ему немного болезненный и слегка виноватый вид. Он начал свою проповедь с некоторым усилием:
   – Вы только что слышали, возлюбленные братья мои, что говорил Иисус, при виде Града иерусалимского: «О, если бы в этот день, который тебе ещё дарован, ты смог уразуметь, что тебе принесёт мир!» Предадимся же размышлениям, возлюбленные братья мои, и обратим взоры на себя самих. Разве Господь наш Иисус Христос, проходя сегодня по благодатной земле Божоле и узрев с вершины горы наш чудесный Клошмерль, – разве Господь не имел бы основания произнести те же слова, которые у него исторгло лицезрение разобщённого Иерусалима? О возлюбленные братья мои, разве есть в нас мир, то есть милосердие, та любовь к ближнему, каковая привела Сына Божия ко кресту, где он погиб ради всех нас? Разумеется, Господь Бог в бесконечной доброте своей не требует от нас жертв, которые превышали бы наши жалкие силы. Благодаря Господней милости, мы родились в такое время, когда не нужно становиться мучеником, чтобы доказать свою веру. И поскольку служба Господу Богу теперь не так тяжела, мы тем более должны…
   Нет смысла передавать полностью ход рассуждений кюре Поносса. Проповедь была не из блестящих. К тому же в течение двадцати минут милейший добряк не мог свести концы с концами. Ведь дело в том, что это выступление кюре Поносса было для него весьма непривычным. Тридцать лет назад Поносс, с помощью своего друга Жуфа, составил полсотни проповедей, которых должно было хватить на все случаи мирной апостольской деятельности. С тех пор клошмерльский кюре придерживался этого благочестивого репертуара, полностью удовлетворявшего духовные потребности обитателей городка: слишком разнообразная диалектика, несомненно, сбила бы их с толку. И вдруг в 1923 году наш кюре оказался вынужденным обратиться к импровизации, дабы вклинить в свою проповедь несколько намёков на роковой писсуар. Эти намёки, упавшие с высоты амвона как раз в день местного праздника, должны были сгруппировать вокруг Церкви христианские силы и внезапностью нападения привести в замешательство вражеский стан, где было много людей нерешительных, хвастливых, не соблюдающих церковных обрядов, но, в сущности говоря, весьма мало настоящих атеистов.
   Кюре Поносс уже дважды украдкой глядел на часы. Красноречие уводило его всё дальше и дальше по лабиринту фраз, из которого он никак не мог выпутаться. Он вынужден был повторяться, нагромождая бесчисленные «гм» и «мм…», и без конца обращаться к «возлюбленным братьям своим», что позволяло ему выиграть время. Между тем нужно было кончать, и клошмерльский кюре про себя взмолился: «Господи, ниспошли мне мужества и вдохнови меня!» Затем он отчаянно ринулся вперёд:
   – И сказал Иисус, прогоняя тех, кто теснился во храме: «Мой дом молитвы, а вы превратили его в капище своего плутовства!» Так вот, возлюбленные братья мои, будем так же тверды, как Иисус. Мы, христиане Клошмерля, так же сумеем, если понадобится, изгнать тех, кто соорудил мерзость по соседству с нашим святым храмом. Так пусть же молот освобождения нанесёт удар по этому камню, по сему нечестивому и кощунственному щитку! Братья мои, мои дорогие братья, мы должны его уничтожить!
   За этим призывом, столь необычным в практике кюре Поносса, последовала напряжённая тишина. И вдруг из глубины церкви прозвучал чей-то пьяный голос:
   – А ну-ка попробуйте! Это ещё бабушка надвое сказала! Ваш боженька никому ещё не запрещал отливать!
   Франсуа Туминьон выиграл своё пари.
* * *
   Едва отзвучали в тишине эти беспрецедентные слова, вызвавшие всеобщее остолбенение, как по направлению к Франсуа Туминьону крупными шагами двинулся швейцар Никола. Внезапно он выказал живость, несовместимую с традиционной торжественностью походки церковного швейцара, сопровождавшейся ритмическими ударами алебарды о каменные плиты пола. Эти удары были скромными, но твёрдыми, и их успокоительный звук, казалось, гарантировал верующим Клошмерля возможность мирно молиться под покровительством бдительной силы, украшенной усами и покоившейся на непоколебимом основании двух икр, мускулатура и рельефность которых не испортили бы собор самого архиепископа.
   Подойдя к Франсуа Туминьону, Никола сказал ему несколько строгих слов, не лишённых, однако, некоторого добродушия, хотя обида, нанесённая святому месту, была очень велика и на памяти клошмерльских швейцаров никогда ещё не происходило ничего подобного. Выходка была настолько чудовищной, что Никола не мог даже подыскать мерку для её оценки. В своё время он всячески домогался почётной должности церковного швейцара. Он делал это отнюдь не потому, что любил власть, подобную власти жандарма. Причина его домогательства крылась в высоком совершенстве его тела и особливо нижних конечностей, которыми он был обязан таинственной работе природы. Продолговатые и мясистые, с выгнутым изгибом идеальной формы в верхней части бедра, его ляжки были поистине изумительны. Они казались специально созданными для пурпурных, плотно прилегающих к телу штанов, привлекавших все взоры к безупречным филейным частям швейцара Никола. Что касается его икр, то они ничем не были обязаны всевозможным искусственным приёмам и стояли гораздо выше, чем икры какого-нибудь Клодиуса Бродекена. Его белые чулки натягивали мышцы – великолепные близнецы, соединённые, как бычьи головы под ярмом. При каждом движении они делали величавый рывок, который перемещал их и увеличивал в объёме. От паховой складки до большого пальца ноги швейцар Никола мог бы выдержать сравнение с Геркулесом Фарнезским. Прекрасные природные данные предрасполагали его гораздо больше к эффектным демонстрациям своих конечностей, нежели к полицейским действиям. Вот почему швейцар Никола, захваченный врасплох святотатственной новизной преступления, не нашёл ничего лучшего, как сказать виновному: