Монтежурцы несколько раз появлялись в Клошмерле ночью. Никто не видел, как они приходят и исчезают, но некоторые жители слышали звуки голосов и шум проезжающих велосипедов во время поспешного бегства злодеев. А поутру обнаруживались следы их ночного набега: ругательные надписи на стенах мэрии, «Галери божолез» и брань на дверях доктора Мурая. Судя по надписям, монтежурцы были прекрасно осведомлены обо всех событиях в Клошмерле. Однажды ночью были сорваны объявления муниципалитета и разбиты стёкла в мэрии. А как-то утром горожане обнаружили, что кто-то выкрасил в красный цвет солдата на монументе в честь героев войны. Этот памятник, бывший гордостью всего Клошмерля, выглядел так: молодая женщина, символизирующая Францию, опиралась рукой на плечо солдата с суровым лицом, который прикрывал её своим телом и держал винтовку наперевес.
   Совершенно красный солдат, утром, в самом центре главной городской площади! Можно себе представить, какое это произвело впечатление. Повсюду только и слышалось:
   – Видали?
   Весь Клошмерль отправился к центру городка. Солдат, обмазанный свежей краской, выглядел чрезвычайно курьёзно. Но гнев клошмерлян был безграничен. Он был вызван не столько окраской, по правде говоря, забавной, сколько острым чувством обиды. Банда Фаде выразила готовность окрасить в зелёный или чёрный цвет монтежурский памятник павшим, тоже изображавший величавую Францию и непреклонного солдата. Но это не было выходом из положения. Для обсуждения ситуации спешно собрался муниципальный совет. Доктор Мурай заявил, что красный цвет делает памятник более воинственным и к тому же более заметным. Он предложил сохранить красный цвет и покрыть памятник новым слоем краски. Этому энергично воспротивился Ансельм Ламолир, который противопоставил рассуждениям доктора аргументы этического порядка. Красный цвет – это цвет крови, сказал он. Не следует к воспоминаниям о войне примешивать мысль о крови. Павших на поле брани надо изображать в плане идеальном, просветлёнными и покрытыми славой. Следует избегать всего низменного, обыденного и печального, что могло бы омрачить воспоминания о минувшей войне. Нельзя забывать о молодом поколении, которое должно быть воспитано в духе традиционного героизма французского воина, умеющего умирать с весёлой улыбкой на устах. Так погибать на поле брани могут только французы – это неподражаемое искусство свойственно духу французской нации, как известно, первой нации в мире. Лёгкая дрожь патриотизма пробежала по телам муниципальных советников, взволнованных своевременным напоминанием о национальном превосходстве. Напоследок Ламолир внезапно выпустил в Мурая несколько метких стрел, чем окончательно доконал своего оппонента.
   – Вполне возможно, – сказал он, – что у людей, которые потрошат мертвецов, нет ничего святого. Хотя мы и деревенские люди, но у нас ничуть не меньше идеалов, чем у разных городских краснобаев. Мы ещё себя покажем!
   Красноречие, основанное на фактах, всегда обладает огромной силой убеждения. Ансельм Ламолир был самым подходящим человеком, чтобы говорить о жертвах войны, он потерял трёх племянников и зятя. К тому же в начале войны и сам он прослужил в течение почти месяца в тыловом дорожном отряде. Ламолир причислял себя к жертвам войны. («Которые погибли – тем ещё повезло, все беды обрушились на живых».) Итак, все согласились с выступлением Ламолира и решили пригласить специалиста, который вернул бы монументу его первоначальный цвет.
   Но вскоре произошли вещи посерьёзней. Однажды, около трёх часов ночи, мощный взрыв потряс весь городок до основания. Гулкое эхо взрыва прежде всего навело на мысль о землетрясении, и клошмерляне замерли от ужаса, отнюдь не уверенные в том, что их дома по-прежнему находятся в вертикальном положении, а они сами – в горизонтальном. Самые отчаянные выскочили на улицу. Запах пороха привёл их к «Тупику монахов». и вскоре, с наступлением рассвета, люди узрели то, что произошло в «Тупике». Заряд динамита, подложенный под писсуар, взорвал металлическую обшивку, а осколки выбили стекло в церковном окне. На сей раз ущерб был нанесён и тому, и другому лагерю. Этот вандализм вызвал всеобщее возмущение. На следующий день два неосторожных монтежурца были настигнуты десятком бесстрашных клошмерлян и избиты до полусмерти.
   Одновременно с этим приумножались частные скандалы. Они затрагивали представителей обеих партий, что немало способствовало смятению умов. Но об этом следует рассказать подробнее.
* * *
   В один прекрасный день Мари Фуйаве, юная служанка Семейства Жиродо, была безжалостно изгнана хозяевами, не давшими ей при этом ни сантима. Маленькую Мгари сочли повинной в постыдном посягательстве на юного Рауля Жиродо, воспитанника отцов иезуитов. На самом же деле ответственность, как и проступок, была обоюдной: сыну нотариуса было около семнадцати лет, а служанке около девятнадцати. Это старшинство и вменил бедняжке в вину добродетельный папаша Жиродо, который пришёл в бешенство, узнав, что под его кровлей отпрыск, предназначенный для высоких государственных постов, делил ложе с какой-то служанкой. Между тем, вероятнее всего, заводилой в этом деле (разумеется, несовместимом с репутацией семейства нотариуса) был Жиродо-младший, успевший уже проявить себя как искусный лицедей.
   У Рауля Жиродо были смягчающие обстоятельства. В частности, глуповатая покорность молоденькой служанки, нанятой Жиродо для самых разнообразных работ. Мари явно не знала, где должно кончаться послушание хозяевам. Простоватой и боязливой девице, пришедшей из горного селенья, общественное устройство представлялось чем-то ужасным. Лживый лицеист, который легко мог бы добиться её увольнения, с самого начала принялся тискать её по тёмным углам. Она решила, что есть смысл поддаться этим ласкам, чтобы обеспечить себе покровителя и смягчить своё одиночество в доме, где все внушали ужас и помыкали ей как хотели. Мари Фуйаве нельзя было назвать красавицей, но она обладала соблазнительной свежестью и великолепно развитой грудью. Вид этой груди буквально потрясал юного Жиродо, томившегося девять месяцев в году от сурового режима интерната и страдавшего днём и ночью от бесплодных мук полового созревания. При таких условиях сближение между сыном нотариуса и молодой служанкой сделалось роковой неизбежностью. Рауль Жиродо приехал на каникулы с твёрдым решением просветиться в некоторых вопросах, не предусмотренных учебной программой иезуитов. Для такого рода исследований полностью подходила Мари Фуйаве. Мари уступила ему с тем же молчаливым прилежанием, какое она привносила во все свои работы по дому. Она отнюдь не считала, что всё это может дать ей какое-то право на фамильярность по отношению к молодому господину. Неопытность обоих новичков, в конце концов, была успешно преодолена, и Мари Фуйаве скромнёхонько пользовалась своей долей удовольствия, которую ей благоволил оставить Рауль Жиродо. Но, хотя обе эти доли были не всегда равновелики, ночные утехи явно повысили преданность служанки господам, и это тотчас же отразилось на её работе.
   – С конца июля эта девка порядочно обтесалась. Она уже не так неуклюжа, – часто повторяла г-жа Жиродо, обычно скупая на похвалу.
   – Да, – отвечал нотариус, – она понемногу привыкает. Я нахожу, что и Рауль с некоторых пор сильно изменился к лучшему. Он стал более спокоен и рассудителен. Он начал читать, чего с ним никогда не случалось раньше, и уже не шатается по округе, как в прошлые годы. Кажется, он становится дельным человеком.
   – Да, в его возрасте начинаешь многое понимать. Его характер формируется.
   Тем не менее они и не подумали учесть эту перемену, когда обнаружилось, до какой степени Мари Фуйаве пополнила познания молодого барина и сумела проникнуть в интимную жизнь семейства Жиродо. Её тотчас же прогнали, и она ушла, заливаясь слезами. На всех перекрёстках она простодушно рассказывала о своей беде. Её жалобы сильно скомпрометировали семейство Жиродо и всю партию Церкви.
   – Ну и свиньи эти Жиродо! – говорили многие горожане.
   – Они держат свои чётки неподалёку от ширинки!
   Но Мари Фуйаве ругала не всех одинаково.
   – Всех хуже жена, – объясняла маленькая Мари. – Потому как барин завсегда интересовался моим здоровьем. Он всё пугался, что я занедужу, и говорил: «Мари, у тебя такая красивая пухлая грудка! Надо её блюсти, а то с ней может что-нибудь приключиться. Тебе не больно, когда я делаю вот так?» – это он у меня завсегда по разным уголкам спрашивал. А потом клал пять франков как есть промежду грудей. А то, бывало, и десять франков засовывал за самую пазуху. «Это, говорит, для маленькой Мари, у которой такая красивая грудка!» Так что потихоньку от мадам у меня получалась прибавка к жалованью.
   – А как Рауль, Мари?
   – Он меня заставил, не спросясь. Я тогда была вся сонная, и прежде чем набралась сил, чтоб отбиться, всё уже было окончено.
   – Ты должна была кричать, Мари!
   – Да нет, я уж очень стыдилась, что сбежится много народу…
   – А потом, Мари?
   – А потом всё шло по привычке. И я уже не так стеснялась.
   – Так, может, ты от этого и удовольствие получала?
   – Я тогда подумала: ну что ж, раз уж начали… Хотя это мне и добавляло лишней усталости… В общем, не всё тут было к моей выгоде.
   – А Рауль здорово досаждал?
   – Да, он был большой хват. По субботам и в дни стирки, бывало, что я падала на кровать да тут же и засыпала. Так что он получал удовольствие один, а я даже и не чуяла. Мне уж было ни до чего…
 
   В один прекрасный день все узнали об исчезновении Клементины Шавень, соперничавшей в благочестии с самой Жюстиной Пюте. Выйдя из дому вечером, старая дева не вернулась обратно даже на следующий день, чего никогда не случалось с ней раньше. Соседи забеспокоились и принялись её разыскивать, движимые не столько жалостью, которую они выставляли напоказ, сколько острым любопытством и смутной надеждой открыть какую-нибудь нелепицу.
   Было установлено, что накануне Клементина Шавень заходила к аптекарю Пуальфару, вероятно, для того, чтобы посоветоваться о своём недуге фиброзного происхождения, оскорблявшем её стыдливость. Старая дева принадлежала к числу постоянных посетительниц аптеки, мечтавших снова привести Пуальфара к семейному очагу, где мирно прошла бы его старость, украшенная святыми молитвами. Любые предлоги, включая интимные недомогания, были приемлемы для того, чтобы привлечь внимание вдовца к несправедливо презираемому телу, которое могло бы ещё приносить некую пользу. Всё это направило поиски по определённому руслу.
   Было установлено, что сам Пуальфар с предыдущего вечера не подавал ни малейших признаков жизни. Его помощник давно уже привык к неожиданным отлучкам своего странного господина. Поэтому его нисколько не обеспокоило исчезновение хозяина. Он преспокойно запер в обычное время аптеку, которой привык управлять один. Совпадение этих двух исчезновений придавало отсутствию аптекаря совершенно иной смысл. Помощник отлично помнил, что к его хозяину накануне действительно заходила Клементина Шавень, но не мог припомнить, чтобы она выходила обратно. Его попросили подняться в квартиру Пуальфара, расположенную над магазином. Вскоре он спустился и позвал женщин.
   – Идите сюда, – сказал он, – тут происходит что-то непонятное…
   В коридоре сильно пахло воском и ладаном. Когда они постучали, за дверью послышалась какая-то возня. Затем раздался свирепый голос – изменившийся голос аптекаря Пуальфара:
   – Убирайтесь вон, гробовщики сатаны!
   За этими словами, наводящими на грустные размышления, последовал взрыв пронзительного хохота, тем более подозрительного, что до сих пор никто из клошмерлян никогда не слыхал, как смеётся аптекарь. Помощник постучал снова:
   – Господин Пуальфар, это я – Базеф!
   – Базеф умер! – ответили ему из-за двери. – Все умерли. На земле остались одни гробовщики сатаны!
   – Вы не видели Клементину Шавень, господин Пуальфар?
   – Она умерла. Умерла, умерла, умерла!
   И снова – взрыв ужасного смеха. Дверь оставалась закрытой. Воцарилось молчание. В смятении все спустились в аптеку, чтобы обсудить всё, что услышали. Увидев проходившего мимо Босолея, они позвали его в аптеку и изложили суть дела.
   – В таком разе нужно позвать Кюдуана! – заявил Босолей.
   Отправились в жандармерию за бригадиром и заодно пошли за слесарем. По лестнице поднимались на цыпочках, чтобы выломать дверь неожиданно. Дверь легко уступила, и собравшиеся узрели довольно странную картину. Ставни были закрыты, шторы опущены, комната погружена в потёмки, но в этом сумраке светились восковые свечи, поставленные вокруг кровати, а в массивных чашах потрескивали благоуханные курения. У подножия кровати в позе безысходной печали застыл Пуальфар – он стоял на коленях, обхватив голову руками. На кровати неподвижно лежала Клементина Шавень. Любопытные появились так внезапно, что аптекарь не успел опомниться. Он поднялся и, призывая вошедших к молчанию, с нежностью проговорил:
   – Тише! Она мертва! Мертва, мертва, мертва! Я её оплакиваю. Я не расстанусь с ней никогда.
   – Но если она мертва, – заметил Кюдуан, – нельзя же оставлять её здесь.
   Лицо Пуальфара осветилось хитрой улыбкой.
   – Я её набальзамирую, мои дорогие, и положу за стекло на витрину.
   Базеф попытался вернуть своего хозяина к действительности, напомнив ему о профессиональном долге:
   – Господин Пуальфар, одна клиентка попросила у меня рвотный корень. Куда вы его положили?
   Аптекарь поглядел на своего помощника с величайшей жалостью во взгляде.
   – Лживый дурачок! – просто прошептал он.
   Внезапно он пришёл в бешенство, схватил одну из свечей и бросился к изумлённым пришельцам. С горящим светильником в руке он казался причудливым архангелом, архангелом в ермолке с кисточкой.
   – Назад, подлые святотатцы! Назад, гробовщики сатаны, назад, оборотни!
   – Ясное дело, он спятил! – промолвил рассудительный Босолей.
   Они набросились на несчастного Пуальфара, который яростно отбивался, испуская вопли:
   – Моя возлюбленная мертва! Мертва, мертва, мертва!
   Ему связали руки и ноги и перенесли на первый этаж. Несколько человек побежали за доктором Мураем для бедной Клементины Шавень.
   Старая дева была жива. Доктор Мурай сразу же установил, что она была погружена в глубокий сон, вызванный наркотическими средствами.
   – Если бы я знал, какими… – бормотал доктор над её безжизненным телом.
   Осмотрев комнату, он обнаружил на круглом столике две чашки и заставил Базефа исследовать их содержимое. Анализ обнаружил огромную дозу снотворного. Проверив наличность маленького стенного шкафа, куда Пуальфар запирал всевозможные яды, было нетрудно установить, что же именно выпила Клементина Шавень. Мурай немедленно принял соответствующие меры.
   Старая дева очнулась в незнакомой комнате, окружённая встревоженными женщинами, которые были чрезвычайно заинтересованы всей этой историей и нетерпеливо ожидали возможных разоблачений.
   – Где я? – жалобно вопросила жертва.
   – Вы ничего не помните?
   – Ничего.
   – Может быть, это и к лучшему… – ехидно процедила одна из присутствующих.
   Это замечание принадлежало Жюстине Пюте, которая примчалась одной из первых. Обернувшись к соседям, она добавила:
   – Провести целую ночь с этим сумасшедшим… Страшно подумать о том, что тут могло произойти!
   Читатель, уже достаточно осведомлённый об извращённых наклонностях Пуальфара, понимает, что с Клементиной Шавень не произошло ничего непоправимого. Но положение старой девы было весьма двусмысленным. Четырнадцать часов подряд она провела в абсолютном беспамятстве и впоследствии так ничего и не узнала о своём физиологическом состоянии. Ей следовало бы обратиться за консультацией к доктору Мураю. Но, опасаясь наихудшего, она не решилась на такую экспертизу. Семь лет спустя она умерла от операции, так и не установив наверняка своё право именоваться девственницей.
   Аптекарь Пуальфар в течение полугода проходил курс лечения в одной из психиатрических клиник, где некий психиатр новейшей школы врачевал его подсознание методом прогрессирующих признаний. Под натиском многочисленных вопросов память Пуальфара открыла свои секреты: в возрасте четырнадцати лет аптекарь испытал своё первое сексуальное волнение у постели умершей кузины, двадцатитрёхлетней красавицы, которую он обожал втайне. Смешанный запах цветов и мёртвого тела с такой сладостной силой запал в память молодого Пуальфара, что впоследствии его тёмные инстинкты непрестанно стремились вернуться к этому ощущению. Исповедь, вырванная по кусочкам, совершенно его исцелила. В конце концов, он выписался из сумасшедшего дома румяный, повеселевший, прибавив двенадцать килограммов в весе.
   Итак, Пуальфар, с выражением полного счастья на лице, снова вернулся в Клошмерль. Однако горожане дали понять, что отныне побоятся доверить ему свои рецепты. Пуальфар перебрался в маленький городок Верхней Савойи, где до сих пор пользуется славой весельчака и балагура.
   Что касается Клементины Шавень, то её репутация была загублена навеки, так как злобный гений её безжалостной противницы, Жюстины Пюте, изобрёл некое словечко, навсегда увековечившее память об этой постыдной ночи. Жюстине Пюте мало было оклеветать поверженного врага, она захотела бросить ей прямо в лицо всё своё презрение. Она сделала так, что удобный случай представился, как только возник спор, которого её соперница долгое время избегала. Но, в конце концов, терпение Клементины Шавень иссякло, и она ответила. Именно этого и дожидалась Жюстина Пюте.
   – Я удивляюсь вашему гордому виду после того, что вы позволили с собой сделать…
   – После того, что я позволила с собой сделать? – повторила Клементина, собираясь обороняться.
   И тогда Жюстина Пюте публично метнула в неё это словцо:
   – Бедняжка, ведь всем отлично известно, что вы дали себя «пропуальфировать»!
   «Дать себя пропуальфировать» прочно вошло в лексикон Клошмерля.

15
ВЕТЕР БЕЗУМИЯ
(Продолжение)

   Итак, бесчисленные события шли ускоренным маршем. Они опаснейшим образом переплетались, потрясали благополучие многих семейств и ниспровергали старые испытанные обычаи, составлявшие в течение трёх четвертей века счастье Клошмерля. А в это время некое сердце, нетронутое и наивное, испепелялось любовью, которой, в конце концов, предстояло полностью воцариться в нём. Об этом триумфе любви будут много судачить, ибо сердце это билось в груди у девушки, предназначенной своим социальным рангом для высокого удела. К несчастью, сердца юных девушек из хороших семей не имеют права любить просто и открыто; они не могут полюбить незнатного человека, как это делают сердца девушек низкого происхождения, влекущие их обладательниц куда заблагорассудится (что отнюдь не ведёт к мезальянсам или перемещениям капиталов).
   Приглядимся внимательнее к нежному девичьему личику, свеженькому и невероятно стыдливому. На нём ежеминутно сменяют друг друга живость и меланхолия, свойственные юному возрасту, бурная восторженность и горькое уныние – и всё это непосредственно и неподдельно. Обворожительное всегда и несмотря ни на что, оно изменчиво, как небо, но отблески горечи и надежды, грациозно сменяя друг друга, сопровождаются нежным сиянием, сразу же выдающим людей, созданных для беззаветной любви. Эти люди, сами того не ведая, носят в себе смиренную и страшную покорность, способную толкнуть на отчаянное бунтарство. Призвание овладевает такими людьми очень рано, едва на горизонте появляется существо, к которому их приводит безошибочное чутьё, привязывая на всю жизнь. Всё это можно отнести к двадцатилетней Ортанс Жиродо, влюблённой до безумия. Многое привлекало в её цветущей многообещающей красоте, в которой каждый раз открывалась какая-то новая грань.
   Было поистине удивительным, что эта замечательная красота и пылкое сердце зародилось на подобной почве: ведь при одной мысли о супружеских отношениях четы Жиродо всякая любовь казалась мерзостью, поганящей человеческий род. Почтенная г-жа Жиродо (урождённая Филиппина Тапак, из семейства Тапак-Донделей, богатых лионских бакалейщиков) безмерно кичилась своим происхождением, своими привилегиями, своим приданым, своим талантом к музыке и художеству, фамильными портретами в своей гостиной. У этой заносчивой женщины уже с тридцати лет лицо было покрыто красными пятнами из-за неизлечимого несварения, у неё были скверное зрение, редкие сухие волосы, растительность под носом и на подбородке, шероховатая кожа, большие ноги и рот, столь же привлекательный, как тюремный волчок. Суровая худоба этой сухопарой дамы приводила в уныние, исключая самую мысль о любовных посягательствах и обескураживая даже притязания законного супруга.
   Она была выше своего смехотворного сообщника по браку почти на целую голову. Господин нотариус отличался жалкими размерами: у него были тонкие и кривые ножки, узкая грудь, и всё его величие покоилось на внушительном животе, который производил странное впечатление на подобном теле и больше походил на огромный нарыв, чем на вместилище внутренних органов. Его длинный заострённый нос так и тянуло ко всему зловонному, и кончик носа, почуяв желанный запах, вздрагивал от садистического сладострастия. Его лицо, тусклое и слащавое, казалось вылепленным из какой-то вязкой массы. Шея вливалась дряблыми складками в парадный пристежной воротничок и напоминала серую шкуру толстокожего животного. Жёлтые и подёрнутые беловатой влагой глаза были колючи и лживы, они глядели на мир с леденящей зоркостью, выявляя в вещах и людях всё, что из них можно выкачать. Неодолимое сребролюбие заменяло господину Жиродо характер и определяло линию его поведения. Для того, чтобы легко и благопристойно потрошить людей, существуют законы, которыми ловко оперируют почтенные негодяи.
   Нотариус Жиродо знал все законы в совершенстве. У него всегда были наготове параграфы, побивающие друг друга, и он умел мастерски запутать любого клиента в противоречиях, которыми кишмя кишат статьи Уложений. Так что всякий эксперт, пожелавший разобраться в его бумагах, был бы тотчас же поставлен в тупик.
   Мы не в состоянии объяснить, каким образом чистая и очаровательная Ортанс могла родиться у этих двух чудовищ, безобразие коих усугублялось, в одном случае, претенциозной буржуазной глупостью, а в другом – респектабельным плутовством. Вероятно, всё это объясняется причудливой фантазией атомов, неким реваншем жизнетворных клеток, которые слишком долго были жертвами нечестивых соитий и, устав создавать омерзительных Жиродо, расцвели в одно прекрасное утро, чтобы создать Жиродо великолепную. Эти таинственные чередования составляют закон равновесия, мешающий миру окончательно погрязнуть в низости. На навозе полного вырождения, корыстолюбия и самых низких человеческих инстинктов иногда произрастают восхитительные побеги.
   Ортанс Жиродо не знала, как не знали люди, её окружающие, что она была одним из тех редких шедевров, которые природа иногда создаёт среди отвратительной толпы, так же как создаёт радугу, в знак своей необъяснимой симпатии к нашей злополучной породе. Никто не сравнивал красоту Ортанс Жиродо и Жюдит Туминьон. Никто не считал, что они могут соперничать в обольстительности, ибо у каждой из них было своё поле деятельности и причины их славы были совершенно различными.
   Каждая из них воплощала в себе один из моментов жизни женщины: Ортанс была рождена, чтобы достичь своего апогея как девушка и невеста, а Жюдит некогда миновала без задержки девичество и перешла к устойчивому и царственному цветению, столь сильно поражающему воображение мужчин. Яркая, полнокровная красота Жюдит неминуемо взывала к чувственности, не признавая никаких сентиментальных околичностей, тогда как неброская красота Ортанс требовала выдержки и духовного общения. Одна из них сразу же вызывала мысль о циничной и обольстительной наготе, тогда как в натуре другой было нечто такое, что препятствовало полёту бесстыжего воображения.