Эрнест Тафардель высоко ценил Пуальфара, унылый вид которого великолепно гармонировал с торжественной миной учителя. Тафардель очень часто заходил в аптеку и с неизменным наслаждением расшифровывал учёные надписи на аптекарских склянках. К Пуальфару питали нежные чувства некоторые старые девы Клошмерля, достигшие того возраста, когда их ещё можно было бы пристроить за малопривлекательного вдовца с охладевшими чувствами и устоявшимися привычками, ищущего не столько жену, сколько компаньонку, которая ставила бы ему припарки и следила за его бельём. Вышеупомянутые особы отодвигали чересчур далеко последние сроки своей привлекательности. Сомнительно, чтобы их появление взволновало даже отшельника в его аскетической обители или обрадовало несчастного, выброшенного кораблекрушением на необитаемый остров.
   Все они усердно посещали аптеку, принося туда флакончики с мочой и другие признаки недомогания интимного характера. Они регулярно обращались к Пуальфару за несложными консультациями, в надежде, что глаза тоскующего аптекаря, наконец, отверзнутся – а ради такого прозрения они готовы были пожертвовать сокровищем своего целомудрия. Но Пуальфар при осмотрах строго придерживался установленных рамок и никогда не оголял плоть своих пациенток больше, чем этого требовала необходимость. Он равнодушно обнаруживал кожные болезни, признаки артрита и диабета, последствия запоров, увеличение лимфатических узлов и нервные недомогания на почве бесплодия. Физические недуги его пациенток давали ему лишний повод для новых приступов ипохондрии, которые только усугубляли его обычную мрачность. Тщательность, с которой он отмывал руки после прикосновения к их воспламенённым телам, поистине обескураживала. А заключения аптекаря вдохновлялись чернейшим пессимизмом.
   – Неизлечимо! – обычно говорил Пуальфар, протягивая тем не менее пузырёк. – Попробуйте-ка вот это лекарство. Это то, что обыкновенно дают. В одном случае из десяти оно помогает.
   Наиболее смелые пациентки подмигивали ему, как сообщницы:
   – Ведь вы сделаете скидку, господин Пуальфар? Ради меня…
   Аптекарь с удивлением смотрел на ужимки кривляющейся грации, на её несусветную шляпу и старомодные оборки.
   – А что, вы числитесь в списке городских бедняков? – спрашивал он.
   Подобными бестактностями он невольно нажил себе врагов, врагов чрезвычайно активных и упорных, ибо они принадлежали к породе непонятых и осмеянных неудачниц. Оскорблённые девы клеветнически намекали, что некоторые ощупывания аптекаря были не совсем медицинскими. И хотя этот плаксивый вдовец ловко скрывает свои делишки, все уже заметили, каких женщин он предпочитает затягивать в свою комнату за лавкой: всяких задастых горняшек, бессовестных толстых баб, которые легко обходятся без панталон и всегда готовы угостить мужчину своим полнолунием, – они это совершают гораздо охотнее, чем крестное знамение. Знаем мы их отлично! И Пуальфара мы тоже знаем: только телеса толстух могут немного развеселить этого угрюмого типа. Однако этим россказням почти никто не верил, – аптекарь Пуальфар внушал почтительный страх всему Клошмерлю. Если доктор Мурай орудовал скальпелем, кюре Поносс соборовал умирающих, то аптекарь Пуальфар имел дело с мышьяком и цианистым калием. У него была мрачная внешность отравителя, и осторожные горожане старались поддерживать с ним наилучшие отношения.
* * *
   Около аптеки с её запылённой витриной, где висели плакаты, на которых ожесточённо чесались больные экземой, расположился магазин совсем другого типа. Его витрина привлекала взгляды сверканием никеля, металлическими табличками, телеграммами и фотоснимками спортивного содержания, помещёнными за стеклом. Самое почётное место на витрине занимал предмет вожделения всех молодых людей Клошмерля – чудесный велосипед известной марки «Суперас» (типа «Тур-де-Франс»). Как утверждали каталоги, такой велосипед ни в чём не уступал машинам самых знаменитых гонщиков страны. Магазин принадлежал торговцу велосипедами Фаде, которого все называли запросто Эженом.
   Эжен Фаде был популярен среди горожан, благодаря особой манере вскакивать на ходу в седло велосипеда (к тому же у него были гибкая и несколько расхлябанная походка велосипедиста, считавшаяся пределом спортивной элегантности). Он пользовался большим влиянием у молодых людей Клошмерля, и они гордились его дружеским расположением. Для этого было много причин. Главная из них заключалась в особой манере носить фуражку и подстригать волосы на затылке. Ему пытались подражать в причёске все молодые люди Клошмерля, но их старания не приносили никакого результата, ибо городской парикмахер умел её создавать только на голове Эжена, специально приспособленной для этакого сутенёрского шика. Кроме того, Эжен Фаде некогда был велогонщиком и авиационным механиком. В своих рассказах, которые он постоянно совершенствовал и постепенно превратил в легенды, Эжен позволял себе запросто, по-братски обращаться с героями воздуха и гоночных треков. Главной темой его рассказов был великий подвиг: «В тот день, когда я пришёл вторым, колесом к колесу, за Эльгаром, тогдашним чемпионом мира, это было в 1911-м на „Зимнем велодроме“». Засим следовало описание велодрома, где восторженно вопили трибуны, и приводились слова изумлённого Эльгара: «Мне пришлось выложиться до конца». Молодые люди могли без устали слушать эту историю, так как она давала им представление о сладости мирской славы. Они сами не раз просили Эжена рассказать её ещё разок:
   – Скажи, Эжен, в тот день, когда ты пришёл вторым за Эльгаром… Парижские парни, как они там?
   – Ого! Уж я им дал прикурить! – говорил Фаде со спокойным презрением супермена.
   Он ещё раз пересказывал захватывающие детали своей истории и кончал её приблизительно так:
   – Кто угостит стаканчиком, ребятишки?
   И всегда какой-нибудь семнадцатилетний юнец, жаждущий обратить на себя внимание Эжена, находил в кармане необходимую сумму. Прежде чем захлопнуть дверь магазина, Эжен обычно кричал: «Тина, я бегу по делам!» А затем поспешно давал тягу. Однако не всегда достаточно быстро, и ему вдогонку летел язвительный упрёк его супруги Леонтины Фаде:
   – Опять идёшь пить с сопляками! А работа?
   Но ветеран велодромов и взлётных площадок, обучавший молодёжь Клошмерля методам «укрощения бабского племени» («надо, чтобы бабы перед тобой на коленках ползали и ревмя ревели – только тогда ты будешь для них мужчиной»), человек такого масштаба, как Фаде, не мог позволить, чтобы при всём честном народе так подрывали его авторитет.
   – Ты что это нападаешь на наше звено? – ответствовал джентльмен в велосипедных штанах с характерным акцентом парижских предместий. – Притормози-ка на повороте, чтобы не слететь в кювет. Побереги силёнки на финиш, моя дорогая.
   Образные ответы Эжена Фаде пользовались огромным успехом у молодёжи, на которую, вообще говоря, нетрудно было произвести впечатление. Однако, оставшись с супругой наедине, Фаде намного сбавлял тон, так как мадам Леонтина была женщиной серьёзной и методичной. Она сразу же строгим голосом напоминала своему супругу о настоятельных требованиях налоговой инспекции и о состоянии магазинной кассы. На мадам Леонтине всецело лежали финансовые дела фирмы Фаде, и это было большим счастьем, так как Эжен, при всём своём лихом краснобайстве, вряд ли смог бы уберечь торговое предприятие при появлении неких пожилых господ с портфелями, которые наносили визит раз в месяц, чтобы получить деньги по векселям.
   К счастью, молодёжь Клошмерля ничего не знала об этих мелких деталях внутреннего семейного распорядка. Легковерным юношам и в голову не приходило, что бывший друг Наварра и Гинмера, экс-соперник знаменитого Эльгара, позволял называть себя дома «жалким остолопом», да ещё (совсем невероятное дело) легко соглашался с этой оценкой. Эжен Фаде шёл на всё, чтобы скрыть свои ссоры с женой.
   – Знаешь, Тина любит пыжиться на людях. Любит повалять дурака. Но у меня есть недурные приёмчики, чтобы поставить её на место.
   При этом он прищуривал левый глаз с таким молодецким видом, что никто его не спрашивал об этих таинственных приёмах, которые он будто бы применял, оставшись с женой наедине. Благодаря своей изобретательности, он гордо царствовал над группой молодых спортсменов, которые каждый вечер наводняли его магазин. Впрочем, ледяные взгляды мадам Фаде вскоре изгоняли даже самых смелых. Увлекая за собой Эжена, вся компания спасалась в кафе «Жаворонок», которое находилось возле главной площади городка (его содержала Жозетта, женщина с дурной репутацией). Там они поднимали ужасный галдёж.
   – Опять банда Фаде! – говорили мирные горожане.
   Нам ещё предстоит увидеть этот отряд в действии.
 
   На самом изгибе большого поворота дороги, где открывается вид на долину Соны, стоит роскошный буржуазный особняк, обнесённый невысокой стеной с чугунной изящной решёткой поверху. Массивные ворота из кованого железа ведут в сад. Аллеи его усыпаны желтоватым гравием, клумбы тщательно подстрижены, деревья поражают разнообразием. Часть сада оборудована по-английски – с беседками, бассейном, гротами, покойными креслами, крокетом и большим подвесным шаром, отражающим городок вверх ногами. В сад спускается широкая лестница, уставленная цветами. В этом доме забота о доходе, казалось, полностью уступало место удовольствию. Всё здесь говорило о богатстве, позволяющем хозяевам столь расточительно распоряжаться земельным участком вместо того, чтобы отвести его под виноград.
   В этом доме жил нотариус Жиродо с женой и девятнадцатилетней дочерью Ортанс. Его сын, учившийся в классе риторики у иезуитов Вильфранша, остался на второй год после двух досадных провалов при попытке сдать экзамен на степень бакалавра, и семейство Жиродо тщательно скрывало этот позор от горожан. Молодой Жиродо был убеждённым лентяем. Кроме того, у него были все задатки расточителя и фантазёра, весьма прискорбные для молодого человека, которого прочат в нотариусы. Скажем прямо, молодой Рауль Жиродо давно уже принял двойное решение: никогда не становиться нотариусом и преспокойно существовать на богатства, накопленные многочисленными поколениями предусмотрительных Жиродо. Эти богатства могли достигнуть размеров, несовместимых с понятием справедливости, если бы не появился достойный отпрыск, воплотивший идею равновесия и приступивший к перераспределению накопленных капиталов. Всё это находилось в полном соответствии с мировым духом справедливости, тайно определяющим гармонию вселенной. Рауль Жиродо не испытывал ни малейшей потребности в труде: его предки так злоупотребляли своим трудолюбием, что не оставили ему ни крупицы этого свойства. С пятнадцатилетнего возраста он посвящал все досуги, которые ему предоставляла праздность, глубоким и наполовину бессознательным медитациям о смысле жизни. Он наметил себе две цели, с его точки зрения, достойные сына почтенных родителей: гоночная машина и полнотелая белокурая любовница. (Любовь к приятным округлостям была у Рауля реакцией против вошедшей в поговорку худобы женщин фамилии Жиродо. Ибо непокорное чадо мечтало избавиться от всяческой опёки и порвать с традициями своего рода.) Все заблуждались относительно возможностей, заложенных в характере этого флегматичного лицеиста, который брал измором всякого, кто пытался ему помешать. Рауль так и не стал бакалавром, к чему он, впрочем, и не стремился, но зато денег у него в кармане всегда было достаточно. Позднее он приобрёл и машину, и белокурую любовницу, которые совместными усилиями (и с помощью покера) наделали долгов на 250 тысяч франков. Юная Ортанс Жиродо тоже кончила плохо, и, конечно, по собственной вине, так как в добрых советах у неё недостатка не было. Она уступила своей чрезмерно романтической натуре, побуждавшей её к бесконечному чтению книг, особенно книг пиитических. Это привело к тому, что она полюбила молодого человека без состояния. (А такая любовь есть наивысшая кара для девушек, не слушающих добрых родительских советов.) Впрочем, мы слегка забежали вперёд и отвлеклись от нашей истории.
   Любопытное семейство эти Жиродо, богачи, передающие свою нотариальную контору от отца к сыну вот уже четыре поколения подряд. Прадед нынешнего нотариуса отличался приятной наружностью, трезвым умом и прямотой суждений. Но его потомки женились не столько на женщинах, сколько на их деньгах, и в результате семейство Жиродо стало обнаруживать все признаки вырождения. Эту эволюцию хорошо объясняет меткая фраза Сиприена Босолея: «Эти ублюдки Жиродо занимаются любовью со щелками своих копилок». За деньги можно достать всё, кроме здоровой крови. Вот почему Жиродо постепенно становились жёлтыми и скрюченными, как старые пергаменты их архива. Гиацинт Жиродо, со своим нездоровым цветом лица, тощими ножками и узкими плечиками, являл собой великолепный образец физической деградации рода.
   Если верить Тони Бийяру, то Жиродо был просто-напросто «гнусным и лицемерным скупердяем, обдиралой высшей марки, старым блудливым козлом с грязными и пакостными повадками», человеком, который ни разу в жизни не дал бескорыстного совета и запутывал дела своих клиентов во имя собственных интересов. Неоспоримо, что Тони Бийяр, инвалид войны, навсегда освобождённый от воинской повинности, имел все возможности постичь до конца характер Гиацинта Жиродо, работая в течение десяти лет, вплоть до 1914 года, клерком в его нотариальной конторе. Правда, утверждения Тони Бийяра могут показаться сомнительными, так как несколько лет назад бывший клерк поссорился со своим хозяином. Инвалид полагал, что он имеет все основания обижаться на своего патрона, и это убеждение, естественно, приводило к некоторым гиперболам в оценке личности господина Жиродо. Добросовестно следуя правде истории, мы попытаемся рассказать читателю о происхождении этой обиды.
   В 1918 году, вернувшись в родной Клошмерль, искалеченный Тони Бийяр отправился с визитом к господину Жиродо. Излияниям нотариуса не было конца: он говорил об изумительной доблести Тони Бийяра, называл его героем, заверял в благодарности всей страны и пел хвалу славе, воплощённой в его ранах. Он даже предложил Бийяру снова поступить в контору, но при этом назначил ему новое жалование, разумеется, уменьшенное пропорционально падению работоспособности искалеченного героя. («У меня есть пенсия!» – гордо ответил Бийяр.) После получасовой сердечной беседы Жиродо сказал своему бывшему клерку: «Вообще-то вы легко отделались…» Провожая инвалида со словами утешения на устах, нотариус сунул ему в руку десятифранковую монету. Предложение работать за сниженную плату, прощальные слова нотариуса и его 10 франков – вот в чем заключался источник обид Тони Бийяра.
   Имел ли он основания обижаться? Обращаясь к своему клерку, Жиродо, как всегда, думал о деньгах, тогда как Тони Бийяр, слушая своего патрона, думал совсем о другом. Если стать на точку зрения Жиродо, то нужно признать, что нотариус был не совсем не прав: зарабатывать в момент объявления войны 145 франков, не имея шансов к пятидесяти годам получать более 225-ти, и вернуться домой четыре года спустя с рентой в 18 тысяч франков – значило провернуть неплохое дельце (выражаясь языком финансистов). То, к чему Жиродо подходил как финансист, рассматривалось Бийяром с сугубо эгоистической точки зрения: «Я ушёл на войну с четырьмя конечностями, а вернулся только с двумя. Мне отрезали левую руку по локоть и правую ногу по бедро – и это в тридцать три года!» Он признавал, что теперь уже не был прежним работником (это было слишком очевидно). Но он отнюдь не считал 18 тысяч франков годовой ренты хорошей и даже слишком хорош ценой за руку и ногу скромного провинциального клерка. Ослеплённый, он не отдавал себе отчёта в том, как дорого он обойдётся стране, а Жиродо трезво учитывал именно это обстоятельство. Нотариус был человеком более прозорливым, так как он не пострадал на войне и всегда умел приноравливать свой ум к проблемам экономического порядка. Ему пришла в голову такая мысль: «Если давать инвалидность людям, потерявшим только две конечности, можно дойти до полного абсурда». Он усмотрел в такой расточительности посягательство на строгую логику цифр и почувствовал себя задетым. Он подумал: «Этот парень свободно может прожить ещё лет двадцать. Предположим, что таких, как он, 100 тысяч. Во что они обойдутся государству?» Результаты вычислений повергли его в смятение: 18.000: 20 = 360.000 ґ 100.000 = 36.000.000.000. Тридцать шесть миллиардов! Н и ну! «Немец заплатит!» – легко сказать! А пенсии вдовам, а разорённые области… Где же взять столько денег? Где? Он подсчитал деньги, которы израсходовал на различные займы – 576 тысяч франков! Разумеется, он бы достаточно предусмотрителен и приобретал процентные бумаги, выпущенны в некой стране, где не нужно было оплачивать тысячи отрезанных рук и ног. В своей записной книжке он сделал надпись «Заём» и подчеркнул это слово трижды. Затем он подошёл к вопросу с другой стороны: «Предположим, – предположение, разумеется, необоснованное, – что я, Жиродо, потерял на войне руку и ногу. Неужели и мне дали бы только 18 тысяч франков?» Его поразила глубочайшая порочность всей пенсионной системы: выходит, что отрезанные конечности оцениваются одинаково, кому бы они ни принадлежали, и рука нотариуса оплачивается по тому же тарифу, что рука клерка или даже чернорабочего. Непостижимо! До какого абсурда может довести политика поблажек толпе! «Эти люди ведут нас к разорению!» – трагически восклицал Жиродо в тиши своего кабинета. Некоторое время он размышлял о политических деятелях, ответственных за такие порядки. И вдруг ужасное сомнение проникло в душу Жиродо. Это было нечто подобное колокольному звону, возвещавшему крушение эпохи и гибель высоких чувств, на которых долгое время зиждилась цивилизация: «Неужели война, которая должна быть школой самопожертвования, превратилась в поощрение ленивцам?»
   Мы не умолчали об этих деталях, чтобы показать читателю, какая широта была присуща взглядам господина Жиродо. Размышления нотариуса, даже если они и касались его личных дел, всегда возвышались до государственных масштабов и устремлялись в будущее, многое в нём провидя.
   А Тони Бийяр рассуждал совсем по-другому. Нужно признать, что аргументировал он не так умело, как нотариус. Потеряв на войне руку и ногу, несчастный возомнил, что этот инцидент частного значения должен привлечь к нему особое внимание современников, будто бы люди, которые на войне ничего не потеряли, были перед ним в долгу. Бедняга Бийяр и на самом деле считал, что он никому не обязан. Он преспокойно клал в карман 18 тысяч франков и никого при этом не благодарил. И когда почтенный, всеми уважаемый человек, который мог бы при своём богатстве быть и менее сердобольным, предложил ему 10 франков и поздравил с тем, что он в тридцать три года заполучил ренту в 18 тысяч, Тони Бийяр почему-то обиделся. А разве он имел на это основания? Ведь Жиродо отнёсся к нему ещё по-божески. Когда за год до Бийяра Жан-Луи Галапен вернулся в Клошмерль без руки, Жиродо, встретив его на улице, удовольствовался тем, что сказал: «Бедный мальчик, как всё это грустно! Погодите-ка, я для вас кое-что сделаю…» И он сунул ему в руку пятифранковую монету, не предложив при этом работы.
   Как справедливо заметил нотариус, каждый человек видит только собственные беды. Жиродо сам пострадал от войны: в те времена банки временно перестали выплачивать проценты вкладчикам, и нотариус вынужден был приостановить некоторые финансовые операции. Он подписался на 576 тысяч франков – а это был очень смелый поступок, сопряжённый с большим риском. И, наконец, в патриотическом порыве, вызванном зажигательными статьями Марселя Ютена, он внёс в государственную казну треть своих луидоров – 6 тысяч франков золотом (натурально, получив за них возмещение). «Надо, чтобы каждый на своём месте выполнял долг перед родиной. Надо приносить жертвы, друзья!» – постоянно повторял Жиродо в течение ужасных военных лет. И он сам подавал пример необходимой жертвенности, выказывая при этом огромную стойкость духа: весь 1914 год и половину 1915-го он выдавал по 20 франков каждому солдату, который, выйдя из госпиталя, возвращался в Клошмерль. Впоследствии он вынужден был уменьшить эту сумму, так как война вышла за пределы предполагаемых им сроков, а число раненых и вдов непомерно росло. И всё-таки он никогда не переставал творить добро.
   В 1921 году Жиродо, который был человеком аккуратным и записывал решительно всё, захотел узнать сумму непредвиденных расходов за время войны. Он имел в виду подарки отдельным лицам и подношения благотворительным обществам. Нотариус перелистал свои блокноты и увидел, что его траты с августа 1914 года по конец 1918 года достигли в общей сложности 923 франков 15 сантимов, которые он мог бы и не израсходовать, если бы не случилась война. (В то же время он не уменьшил своей обычной милостыни для бедных и пожертвований на приход.) Справедливости ради отметим, что это великодушие вполне компенсировалось значительными доходами со всего состояния.
   Пользуясь случаем, нотариус подвёл итог всему своему богатству. После того, как он оценил, в соответствии с биржевым курсом того момента, свои виноградники в Клошмерле, дом, контору, имение в Домбе, владения в Шароле, леса и ценные бумаги, он увидел, что его состояние достигло 4.650.000 франков (против 2.200.000 в 1914 году), несмотря на потерю 60.000 франков, вложенных в русские бумаги. Поскольку в этот день ум его был поглощён статистикой, он вынул из ящика своего рабочего стола маленькую записную книжку, имеющую заголовок «Тайные пожертвования». Общая сумма таких пожертвований за военные годы достигла 33.000 франков. Заметим, что эти дары совпадали с поездками нотариуса в Лион. Они распределялись, главным образом, в квартале Арше среди особ, в которых привлекало то обстоятельство, что все они очень быстро раздевались и по-семейному непринуждённо обращались с респектабельными мужчинами.
   Размышляя над этими цифрами, Жиродо подумал в связи с суммой в 923 франка 15 сантимов: «А мне казалось, что я давал больше», а в связи с суммой в 33.000 – «Я и не думал, что зашёл так далеко!» Он установил, что все приготовления с обедами, шампанским, прогулками в экипаже и иногда подарками ему обошлись дороже, чем сами свидания наедине. Но он знал, что эти приготовления были необходимы, ибо после них он приходил в хорошее расположение духа. «В конце концов, – заключил он, – у меня не так уж много удовольствий. Всё время сидишь взаперти». И прошептал, улыбаясь: «Милые плутовки…» Затем он сравнил три цифры – 4.650.000, 33.000 и 923 франка 15 сантимов – и подумал: «Я мог бы дать и больше… Ведь возможности у меня были».
   Итак, мы видим, что нотариус Жиродо был человеком безупречным. От инсинуаций Тони Бийяра на версту разит клеветой. К счастью, в Клошмерле судили о Жиродо отнюдь не по отзывам какого-то инвалида. Нотариус стоял во главе благомыслящих горожан. Этот термин окрашен местным колоритом, и его нелегко расшифровать. Тем не менее можно с уверенностью сказать, что благомыслящими могут быть только люди состоятельные. (Кто же назовёт благомыслящим бедняка? Человеческий разум, естественно, отказывается совмещать эти два понятия: мысль и бедность.) Благомыслящие особы должны тратить своё богатство бережливо и быть людьми приветливыми, в меру великодушными и гармонически сочетающими свои убеждения и деяния. Мы только что убедились, что нотариус Жиродо был именно таким человеком.
   В Клошмерле Жиродо считался самым видным представителем буржуазии, ибо ему предшествовало уже несколько поколений богатых буржуа Жиродо. Собственно говоря, кроме нашего нотариуса, буржуазии в городке не было. Горожане были владельцами виноградников, то есть попросту разбогатевшими крестьянами. Это причисляло Жиродо к особому рангу, промежуточному между аристократическим кланом Куртебишей и прочим населением городка. По примеру владельцев замка нотариус Жиродо приглашал к столу кюре Поносса и честолюбиво желал, чтобы его посещала сама баронесса де Куртебиш. Но высокородная особа решительно отказывалась от такого визита. Хотя она и перевела часть своих бумаг из парижских и лионских нотариальных контор в контору Жиродо, но решительно не желала обращаться со своим нотариусом иначе, как с простым управителем своего состояния. Иногда она принимала его у себя, как принимает во дворце король, но никогда не посещала его особняк, так же как не посещала жилище кюре Поносса. Желая поддержать свой высокий ранг, баронесса придерживалась строгих принципов, которые были проверены на деле: сословные грани стираются и превосходство одних над другими неизбежно исчезает, если касты слишком часто общаются друг с другом. Баронесса редко обнаруживала симпатию к кому бы то ни было, и на этом покоилось её превосходство. По отношению к нотариусу, состояние которого постоянно росло, в то время как её собственное неизменно шло на убыль, она оставалась неумолимой.