* * *
   Праздник святого Роха много лет подряд отмечался в Клошмерле со спокойной торжественностью, свойственной мирному нраву клошмерлян и природному благодушию этого края, столь благодатного для урожаев винограда. Но, видно, так уж было предначертано, чтобы в этот злополучнейший из всех дней Провидение покинуло своего слугу, кюре Поносса, и ниспослало ему неожиданные испытания, к которым наш кюре питал величайшее отвращение. Он всегда старался их избежать и выхолащивал из своего деревенского католицизма самый дух воинственности. Кюре Поносс не принадлежал к числу переживших своё время фанатиков веры, повсюду сеющих плевелы смут и братоубийственного сектантства: такие деяния скорее вредны, чем полезны. Он больше рассчитывал на добродетель уступчивого и милосердного сердца, чем на опустошения, сотворённые огнём и мечом. Кому известно, что ложится в основу греховной гордыни, вдохновляющей честолюбивый эгоизм некоторых апостолов и оживляющей нетерпимую веру мрачных устроителей аутодафе?
   Трепеща перед баронессой, кюре Поносс воссылал к небесам запутанные молитвы, которые ему диктовало рвение, исполненное ужаса. Они выглядели приблизительно так: «Господи милосердный, пощади меня и отврати от меня тягостные злосчастья, которые ты бережёшь для избранных. Господи милосердный, позабудь о моём существовании. Если же ты соблаговолишь в один прекрасный день усадить меня одесную, я буду вести себя с величайшим смирением и заранее соглашаюсь на самое дальнее место. Господи, я всего лишь бедный кюре Поносс, и мне не свойственно чувство мести. Я проповедую, как умею, твоё справедливое царствие добрым виноделам Клошмерля и поддерживаю свои слабые силы ежедневным употреблением целебного вина Божоле. Bonum vinum laetificat…[18] Ты это позволил, Господи: ведь ты же подарил Ною первые виноградные лозы. Господи, я страдаю ревматизмом, у меня плохое пищеварение, и ты знаешь обо всех немощах, которыми тебе угодно было меня наградить. Я уже утратил воинственный пыл молодого викария. Господи, утихомирь госпожу баронессу де Куртебиш».
   Но испытаниям кюре Поносса не видно было конца. Этому дню явно предстояло стать исключительным во всех отношениях. Мирный послеобеденный отдых вторично был омрачён яростным стуком в дверь. Послышались шлёпающие шаги Онорины, идущей к дверям, и в коридоре раздались оглушительно громкие голоса, – явление весьма необычное для этого обиталища, где, как правило, звучал шёпот, полный раскаяния. На пороге гостиной возник неистовый силуэт Эрнеста Тафарделя. Учитель был по горло начинён ядовитыми сентенциями и держал в руке листки, где запечатлелось первое кипение его республиканского гнева.
   Эрнест Тафардель не снял с головы своей знаменитой панамы, как человек, твёрдо решивший не спускать флага перед фанатизмом и невежеством. Тем не менее, увидев баронессу, он слегка попятился. Он так удивился её присутствию в домике кюре, что, поддайся он своим чувствам, пришлось бы даже ретироваться. Но это бегство скомпрометировало бы не его одного, – оно знаменовало бы поражение Великой партии, которую Тафардель самоотверженно здесь представлял. Ведь здесь должны были столкнуться не просто индивиды, но сами принципы во всей своей совокупности. Тафардель составлял одно целое с революцией и её освободительной хартией. Представитель баррикад и завоёванной свободы пришёл, чтобы сразиться на вражеской территории с представителем инквизиции, ханжеского покорства и лицемерного деспотизма. Не обращая ни малейшего внимания на присутствие посторонних и даже не здороваясь с ними, учитель метнулся по направлению к кюре По-носсу с пламенной тирадой на устах:
   – Si vis pacem, para bellum,[19] господин Поносс! Я не стану применять приёмов вашей секты – секты Игнатия Лойолы, я не буду прибегать к вероломству. Я пришёл к вам, как честный противник, держа в одной руке меч, а в другой оливковую ветвь. Ещё не поздно отказаться от инсинуаций, ещё не поздно остановить ваших сбиров и предпочесть войне мир! Но если вы хотите войну, вы её получите. Моё оружие наготове. Выбирайте между войной и миром, между репрессалиями и свободой совести. Выбирайте, господин Поносс! И будьте осторожны при выборе!
   Зажатый в тиски бушующей яростью двух противников, кюре Поносс не знал, какому святому молиться. Он попытался успокоить Тафарделя:
   – Господин учитель, я никогда не мешал вашей педагогической деятельности. Я не понимаю, в чём бы вы могли меня упрекнуть. Я ни на кого не нападал.
   Но указательный палец учителя уже был поднят и чётко отбивал такты глубоко гуманного афоризма, дополненного самим Тафарделем:
   – Trahit suam quemque voluptas… et pissare legitimum.[20] Желая обосновать своё владычество, вы бы, вероятно, предпочли, чтобы на улицах приумножались мерзкие лужи от переполнения мочевых пузырей, как это было в эпоху порабощения. Но это время прошло, господин Поносс! Просвещение проникает повсюду, прогресс неудержимо движется вперёд, нация отныне будет мочиться в специальных павильонах! Я за это ручаюсь! Моча оросит щиток и потечёт в канализацию, господин Поносс.
   Это странное выступление переполнило чашу терпения баронессы. С той минуты, когда учитель появился в гостиной, она держала его под смертоносным прицелом своего ужасного лорнета. Внезапно она заговорила голосом, которым некогда укрощала сердца и командовала оленьей охотой. Вид у неё при этом был величественно-наглый.
   – Что это ещё за гнусный недоносок?
   Если бы учитель обнаружил в своих просторных брюках ядовитого скорпиона, навряд ли он подскочил бы с большей живостью. Он затрепетал от ярости, и его пенсне заколебалось, что не предвещало ничего хорошего. Хотя он и знал, как все клошмерляне, баронессу в лицо, он прокричал:
   – Кто смеет наносить оскорбление члену учительского сословия?
   Это было заявление, смехотворно слабое и решительно неспособное привести в замешательство такую воительницу, как баронесса. Отлично понимая, с кем имеет дело, она ответила с оскорбительным спокойствием:
   – Господин школьный учитель, последний из моих лакеев более воспитан, чем вы. Ни один из моих слуг не посмел бы выражаться с такой грубостью перед баронессой де Куртебиш.
   Великие традиции якобинства осенили при этих словах Тафарделя, и он воскликнул:
   – Ах, так вы из бывших де Куртебишей? Гражданка, я отшвыриваю ногой все ваши инсинуации. В иные времена гильотина быстро восстановила бы справедливость.
   – А я считаю, что такую ахинею может нести только явный проходимец! В иные времена по приказу особ моего ранга негодяев, вроде вас, публично пороли, а потом вешали на всех перекладинах. Прекрасная система воспитания для хамья!
   Словопрение явно принимало дурной оборот. Барахтаясь между двумя течениями, не уважающими христианского нейтралитета его жилища, бедный кюре Поносс не знал, кого слушать, и чувствовал, как от тревоги по его телу, стиснутому новой сутаной, обильно струится пот. У него были веские основания обхаживать дворянство в лице баронессы де Куртебиш, самой щедрой дарительницы прихода. Но у него были не менее веские основания обхаживать Республику в лице Тафарделя, секретаря муниципалитета – учреждения, которому принадлежал но закону домик кюре и который устанавливал квартирную плату. В эту минуту ему казалось, что всё погибнет и ярость спорщиков перейдёт последние границы. Как вдруг один из присутствующих, до этой минуты безучастный, проявил самообладание, столь же блестящее, сколь и своевременное, и вмешался в спор с такой решимостью, на которую никто не считал его способным.
   С первой минуты появления Тафарделя Оскар де Сен-Шуль трепетал от ликования. Этот безвестный дворянин выработал в себе подлинный талант неустанно составлять в уме высокопарные речи. Они были нашпигованы придаточными предложениями, и бедняга собеседник, обуреваемый их диалектикой, чувствовал, как его мысль теряется в словесных хитросплетениях, не находя исхода. К несчастью, Оскару де Сен-Шулю не часто предоставлялась возможность показывать себя, так как тёща, привыкшая обходиться с людьми с помощью плётки, всячески его притесняла, а унылая супруга, порабощающая своей телесной мощью, обрекала на постоянное молчание. И Оскар де Сен-Шуль страдал.
   После первых же слов Тафарделя он понял, что случай поставил на его дороге стойкого противника, краснобая вроде него самого, человека, который мог бы доставить ему наслаждение, предоставив возможность далеко завести дискуссию. С обильным слюноизлиянием, обычно предшествовавшим у него излиянию словесному, он ожидал малейшей паузы, чтобы вмешаться в спор, рассчитывая впоследствии склонить Тафарделя на свою сторону. После заключительной реплики баронессы, наконец, наступило молчание, и тотчас же Оскар де Сен-Шуль сделал два шага вперёд:
   – Прошу прощенья, но я хотел бы с вами поговорить. Мое имя Оскар де Сен-Шуль. С кем имею честь?
   – Эрнест Тафардель. Но я не признаю никаких святых,[21] гражданин Шуль.
   – Как вам угодно, мой дорогой де Тафардель.
   Трудно поверить, но частица «де», вскользь обронённая человеком, получившим её по наследству, пролила бальзам на самолюбие Тафарделя. Она внушила ему благосклонное отношение к Оскару де Сен-Шулю, что позволило последнему взять блистательный разгон:
   – Я позволю себе вмешаться, мой дорогой де Тафардель, потому что мне представляется, что в той стадии, на которую мы были приведены обеими доктринами, в равной степени достойными и имеющими свои высоты и свои, я бы сказал, зоны человеческих заблуждений, – мне представляется, что назрела настоятельная необходимость в объективном посреднике. Благородный служитель просвещения, я приветствую в вашем лице образцового представителя доблестной плеяды воспитателей, выполняющих почётную и трудную задачу формирования новых поколений. Я вас приветствую как символ начального просвещения, как выразителя того, что в нём является самым фундаментальным и, я бы сказал, гранитным, да, гранитным, ибо на этом несокрушимом утёсе покоятся основы нации, основы нашей любимой отчизны, обновлённой великими народными движениями, вклад которых я не решаюсь безоговорочно одобрить или безоговорочно отвергнуть, ибо они явили в течение одного века великолепные иллюстрации к великой книге французского гения. Поэтому я, нисколько не колеблясь, причисляю вас, господин учитель, к потомственному сословию. Ничто потомственное нам не чуждо, а посему, мой дорогой де Тафардель, вы принадлежите к нашему кругу, вы – аристократ духа. Дайте мне вашу руку. Будем же стоять над партиями и скрепим союз, с единственным желанием способствовать нашему обоюдному совершенствованию.
   Готовый уступить любезности этого господина, обеспокоенный Тафардель почувствовал необходимость ещё раз заявить о своих убеждениях:
   – Я ученик Жан-Жака Руссо, Мирабо и Робеспьера. Напоминаю вам об этом, гражданин!
   Сделав несколько шагов вперёд, Оскар де Сен-Шуль получил прямо в упор глубокий выдох Эрнеста Тафарделя. Он почувствовал, что красноречие Тафарделя крайне опасно, и понял, что с учителем не следует состязаться в закрытом помещении.
   – Можно оправдать всякое убеждение, если оно искренне, – сказал он. – Выйдем на свежий воздух. На улице нам будет удобней. Одну минутку, баронесса.
   – Я собирался кое-что сообщить господину Поноссу, – возразил учитель.
   – Мой дорогой друг, – промолвил Сен-Шуль, увлекая учителя за собой, – я понимаю, о чём пойдёт речь. Вы сделаете это сообщение мне. Я буду вашим посредником.
   Несколько минут спустя баронесса увидела их перед церковью, увлечённых оживлённой беседой. У них был вид явно довольных друг другом людей. Оскар де Сен-Шуль бойко разглагольствовал, сопровождая развитие своих фраз вращением монокля, который он держал за конец цепочки. Он это делал с уверенностью – баронесса впервые видела его таким. Услышав его витиеватую речь, она почувствовала раздражение. Она не допускала мысли, что этот малый не так идеально глуп, как она решила (и решила раз и навсегда). Если баронесса оценивала тех или иных людей в социальном или интеллектуальном отношении, она уже никогда не пересматривала своей оценки.
   – Оскар, друг мой, оставьте этого субъекта и идите сюда. Мы уходим.
   Она не удостоила ни единым взглядом несчастного Тафарделя, готового ей поклониться, ибо учитель уже был очарован благородными манерами и льстивыми заверениями: «Чёрт возьми, мой дорогой друг, ведь мы с вами представляем Культуру. В этом неграмотном краю мы с вами составляем элиту. Будем друзьями! Я буду очень рад видеть вас в своём замке. Вас там примут запросто, как друга, и мы сможем обмениваться с вами кой-какими идеями. Просвещённым людям всегда полезно общаться. Я имею в виду нас обоих».
   Оскорбительная наглость баронессы вернула намерениям учителя прежнюю мощь, усиленную внезапной догадкой: эти люди его едва не околпачили. Разве, слушая Сен-Шуля, он уже не готов был изменить свою статью в «Пробуждении винодела», смягчив некоторые фразы?.. Смягчить! Теперь он её усилит, вклинит в неё несколько бичующих замечаний по адресу Куртебишки, заматерелой аристократки.
   – Посмотрим, что они запоют, когда в дело вмешается пресса! – злобно усмехнулся он.
   Итак, эта встреча, которая могла бы привести к миру, напротив, обострила злобные страсти, и последствия будут иметь громкий резонанс.
   Баронесса же, со своей стороны, заявила кюре Поноссу, что намерена взять в свои руки дела прихода и при малейшем инциденте обращаться в архиепископство. Клошмерльский кюре был сражён наповал.

13
ИНТЕРМЕДИИ

   – Ах, это вы, моя дорогая? Скажите же, ради бога, бедная госпожа Никола, неужели всё, о чём мне говорили, правда? Да, с вами произошло ужаснейшее несчастье…
   – Что верно, то верно, госпожа Фуаш: это и впрямь ужасно!
   – Мне говорили, что ваш бедненький Никола… сильно пострадал от удара по одному месту…
   – Представьте, это так и есть! Ах, госпожа Фуаш, я так волнуюсь… Склонившись над прилавком и прикрыв губы ладонью, г-жа Никола подробно объяснила.
   – Они у него совсем посинели, – сказала она вполголоса, – совсем посинели от ушиба! Представляете, с какой силой этот мерзавец ударил…
   – Совсем посинели! Боже праведный, что вы говорите, госпожа Никола! Бывают же такие негодяи! Боже милосердный, неужели совсем посинели?..
   – Да ещё опухли…
   – Неужели опухли?
   Госпожа Никола стиснула кулаки и приблизила их друг к другу, изображая нечто поистине удручающего размера.
   – Вот такие…
   Госпожа Фуаш в свою очередь сблизила кулаки, желая по-настоящему оценить это уродство, выходящее за рамки человеческого воображения.
   – Такие… – простонала табачница с бесконечной печалью в голосе. – То, что вы мне рассказали, госпожа Никола, – ужасно!.. А доктор их видел! Каково его мнение? Надеюсь, ваш милый господин Никола не останется на всю жизнь инвалидом? Это было бы страшной потерей для прихода, если бы такой красавец, как господин Никола, не смог снова появиться в церкви, одетый в свою великолепную форму! Все завидовали его представительности. Должна вам сознаться, что по воскресеньям мы не переставали им любоваться… Однажды – это было давным-давно – у моего Адриена от усилия тоже появилась опухоль в этом месте. Но это было не так серьёзно: как яйцо породистой курицы… В то время как у вас… Вы говорите, вот такие… Бедненькая, да ведь это непостижимо! Ваш Никола, наверное, очень расстроен? Говорят, он совсем обессилел?
   – Ему запретили двигаться. Что значит мужчина! Ведь для них это самое главное! Как сказал доктор, всё в их теле подчиняется этому месту.
   – Ясное дело! Удивительно всё же: такие здоровяки, а это место у них хрупче хрупкого. Если вдуматься, так оно у них самое что ни на есть уязвимое!.. Как вы его лечите?
   – Строгий постельный режим и компрессы с какой-то гадостью. Ведь их нужно окутывать ватой и держать в полном покое. Сколько волнений и хлопот!
   – Понятное дело. Сочувствуем вам от всей души.
   – А ведь у меня и без того куча неприятностей с моей грыжей и расширением вен. Да и Никола, даром с виду такой крепыш, завсегда мучился почками и животом.
   – Ничего не попишешь, у каждого свои несчастья! Да что же вы стоите! Садитесь же, моя дорогая. Выпейте со мной кофейку – это вас немножко взбодрит. Я как раз заварила свежего. У вас столько хлопот из-за этой опухоли! Как же этого не понять. Так вы говорите, они совсем посинели? Не нужно падать духом, моя дорогая! Перейдите на эту сторону, госпожа Никола! Я оставлю дверь открытой и буду видеть заходящих клиентов. Покупатели постоянно отвлекают, но это мне нисколько не мешает разговаривать…
   Будучи женщиной простодушной, г-жа Никола, пришедшая в лавку, чтобы купить для мужа табак, пала жертвой г-жи Фуаш, чьи сочувственные реплики считались в Клошмерле высшим проявлением великосветской учтивости. Содержательница табачного магазина слыла благовоспитанной дамой, внезапно попавшей в беду после смерти своего образцового супруга, который был рождён для высших административных постов. Г-жа Фуаш в совершенстве владела искусством задушевности, сразу же западавшей в сердца бесхитростных женщин. К тому же её репутация светской дамы всегда внушала доверие. Никто в городке не умел внимательно слушать и так тактично давать советы.
   – Да, я многое перевидала, – обычно говорила она. – И не где-нибудь, а в высшем свете, моя дорогая. Какие балы давали в лионской префектуре, где собирались сливки общества. Я приходила туда так же запросто, моя дорогая, как вы приходите в мою лавку. И как всё с тех пор изменилось! Подумать только, я была на самой короткой ноге с супругой тогдашнего префекта и беседовала с ней так же, как теперь с вами! А теперь, на старости лет, я вынуждена заворачивать кульки. Но мне есть чем похвастаться, я спустилась с огромных высот. Грустно об этом думать. Ну что ж, такова жизнь! Как говорится, нужно быть выше своего несчастья. – Этот монолог заключал в сжатом виде легенду, которую г-жа Фуаш измыслила и распространила по всему Клошмерлю. Эта легенда не лишена была некоторых преувеличений. Когда Адриен Фуаш был жив, он действительно служил в лионской префектуре, но всего лишь в ранге консьержа. В этой должности, которую он занимал в течение двадцати лет, он прославился своей способностью неутомимо играть в манилу, всеми признанной ловкостью при игре в бильярд и умением вытягивать ежедневно дюжину порций абсента. Такие дарования сделали этого человека необходимым компаньоном чиновничьей братии, любившей захаживать в кафе. С своей стороны, г-жа Фуаш охотно принимала всевозможные любовные поручения от чиновников из канцелярии префекта. Она получала их корреспонденцию втайне от жён. Все чувствовали себя им обязанными, и семейство Фуашей пользовалось всеобщим уважением. После того как Адриен Фуаш скончался от белой горячки (эту печальную кончину приписали служебному пылу покойного), его супруга получила в управление табачную лавку, так как все знали, что она владеет опасными тайнами, способными привести к драматическому финалу благополучие многих семейств.
   Госпожа Фуаш приняла табачную лавку с достоинством великосветской дамы, испытавшей жесточайшие превратности судьбы. Мало-помалу она безмерно возвеличила свою прошлую жизнь. Некоторая неграмотность её речи могла бы разоблачить излишества её воображения. Но клошмерляне не были знатоками классической риторики, и их собственной речи тоже были свойственны свои дефекты. Они ни на минуту не ставили под сомнение высокое происхождение г-жи Фуаш, их деревенское чванство видело в этом нечто лестное для себя. Возвышаясь над местными обывателями, г-жа Фуаш сделалась средоточием самых интимных секретов. Вполне сознательно она распределяла их среди клошмерлян.
   И на этот раз, так же как обычно, почтенная содержательница табачной лавки позаботилась, чтобы женщины всего городка узнали о неприятном недомогании, поразившем потаённые места швейцара Никола. Его несчастье породило целое море сочувствия. Десятью днями спустя, когда швейцар появился на главной улице, опираясь на палку и едва передвигая ноги, сочувствующие дамочки переговаривались за его спиной, высунувшись из окон и вздымая к небесам сопряжённые кулаки:
   – Вот такие…
   – Подумать только!
   – Да это и представить-то невозможно…
   – Вы правы, это невозможно представить!
   – На это, должно быть, страшно смотреть! – сказала громче других Каролина Лалиш с нижней части городка. Она испустила вздох ужаса, но её кривлянье никого не обмануло, так как Каролина Лалиш слыла самой любопытной женщиной в Клошмерле и её уже десятки раз ловили у замочных скважин.
   Опухшие органы швейцара Никола приобрели величайшую популярность. Их необычайная величина неотступно занимала воображение горожанок. Г-жа Фуаш поддерживала всеобщее внимание, неторопливо отпуская умело отвешенные дозы свежих сообщений. Когда же она увидела, что внимание начинает ослабевать, она пустила в обращение другую великую новость:
   – Теперь они начали шелушиться.
   Одним словом, общественное мнение было взбудоражено до предела.
* * *
   Итак, маленькая Роза отправилась к баронессе де Куртебиш. Она шла пешком по извилистой четырёхкилометровой дороге, пролегающей между Клошмерлем и горделивым замком Куртебишей, расположенном на опушке, в окружении вековых лесов. Замок Куртебишей возвышался над всей долиной, и смиренные клошмерляне много столетий подряд непроизвольно воздымали свои взоры к этому замку, который казался им необходимым звеном между земной юдолью и небесами. Пережиток этого чувства теплился и в сознании Розы Бивак. От малютки Розы многие требовали покорности, но она была до такой степени смиренна, что не знала, кому же именно следует покориться. Эта похвальная кротость и довела её до беды. Привыкшая подчиняться всему и всем, она запросто уступила Клодиусу Бродекену, не делая различия между подчинением такого рода и всякими другими подчинениями, легко ей дававшимися. Маленькая Роза Бивак во всём походила на своих предшественниц, средневековых женщин, которые прошли через горнило столетий, незаметные и забытые. В этой самой долине Клошмерля они когда-то занимались своим скромным трудом, рождением и выкармливанием детей. Они были неприхотливы, покорны и страдали молча, как животные в стойле. Ничего не уразумев в непостижимой катавасии, заставившей их родиться и жить, они смиренно покинули землю, где их присутствия никто не заметил. Роза Бивак была точной копией женщин минувших столетий: так же как они, она мало думала и никогда не рассуждала. Привыкшая пассивно повиноваться, она покорялась людям, обычаям, приметам и велениям природы. Поэтому ей были чужды угрызения совести и душевная тревога. Но с ней произошли поразительные вещи, и она испытывала нечто похожее на удивление. Впрочем, удивление тотчас же уступало место чувству непреодолимого фатализма: это чувство, одно из самых сильных чувств в человеке, маленькая Роза Бивак полностью унаследовала от предков. Она шла и думала: «Ну и ну!» и «Вот те на!» Эти формулы были полюсами её интеллектуальных возможностей. Иногда она ещё вставляла: «Забавная штука!» и «Ничего не попишешь!» Однако никто не стал бы утверждать наверняка, что всё это было настоящими мыслями. Словечки Розы Бивак скорее соответствовали первым шагам человеческого разума, ещё настолько зачаточного, что ему не дано было даже представить, какого размаха он мог бы достичь. Розу Бивак окутывали и пронизывали насквозь благоуханные испарения, источаемые ослепительным небом, ярким солнцем, свежим воздухом и всей красотой божьего мира. Всё это овладевало телом маленькой Розы, но нисколько не затрагивало её рассудка. Она увидела зелёную ящерицу, скользящую у её ног, и подумала: «Вот маленькая ящерица!» Она подошла к скрещению дорог, поколебалась и решила: «Вот моя дорога!» Она покрылась испариной и прошептала: «Ну и жара!» Этими замечаниями она выразила своё представление о сущности ящерицы, жары и своих колебаний.
   Некоторые люди считали виновной и глупой маленькую Розу Бивак, ставшую девушкой-матерью в свои восемнадцать лет. Но видя, как она одиноко бредёт по дороге, свеженькая и здоровая, с неопределённой улыбкой, в которой было что-то детское и животное одновременно, я нахожу её трогательной, почти красивой и очаровательно смелой. Она принимала свою участь, не сопротивляясь, потому что отлично знала (несмотря на всё своё невежество), что нельзя плутовать с судьбой. Она отлично знала, что женский удел неизбежен, как ему ни противься, что всякой девушке предстоит стать матерью и способствовать всем своим существом родовым потугам природы.
   Эта сельская девушка была красива немудрящей красотой и по-своему грациозна. У неё были сильные руки, крепкие ноги, широкий таз и налитая грудь. Плотное сложение маленькой Розы Бивак казалось специально предназначенным для трудов, её ожидавших. Глядя на эту малютку, трудно было не умилиться её простодушной смелости, не улыбнуться ей и не подбодрить её добрым словом. Она шла твёрдым и спокойным шагом, и её простоватое лицо озарялось величавым отблеском бремени, созревавшего в её утробе. Казалось, по дороге идёт сама молодость, бесшабашно уверенная в своих молодых силах и полная той непреложной юной беспечностью, которая спасает мир от гибельного засилия стариков. Маленькая Роза шагала как воплощение вековечной веры в земное счастье – иллюзии, питающей души бедных людей. Смелее, маленькая Роза Бивак, несущая в себе горести, грядущее и саму жизнь! Смелее, малютка: ведь тебе предстоит такой длинный и такой бесполезный путь!