Они метались, а сатиры на козлиных ногах, «крепкие телом», гнались за ними. И они, загнанные в леса сатирами, отдавались любви, как жертве!… Боже мой, неужели и она тоже, как вакханка?! Пришел ей срок, и она отдалась сатиру, этому бородатому болвану?., и – толстяку?…
   Очарование вечера и весны пропало. Захотелось – скорей туда. Вдруг подхожу и вижу: она – в окошке! Целой компанией вернулись!., просто в Сокольниках гуляли…
   Я поспешил вернуться. Окошки были по-прежнему открыты. Глядела на улицу толстуха. Я снял фуражку в надежде, что она мне скажет: «а знаете, Симочка-то вернулась!» Но она сказала:
   – Гулять ходили? Воздух-то уж очень… гигиена!… Дура! И я ответил:
   – Немножко к Нескучному прошелся. Передайте привет, пожалуйста…
   – Будьте спокойны, – ласково ответила толстуха. – Может быть, к вечеру завтра и вернется. Отстоит обедню…
   Меня охватила радость. «Отстоит обедню!» Может быть, она просто поехала молиться? Девушки, когда любят, ходят по сорок раз к Иверской, обещают!… И она захотела помолиться…

XXXVI

   Паша сидела на крылечке. Рядом сидел конторщик, читал газетку.
   – А мы с «Чуркиным» увлекаемся. Осипу-то, читали?… голову размозжили! – заторопился Сметкин. – Прекрасный вечер-с!…
   – Михаил Васильич очень читает!… – сказала в восторге Паша. – Чисто как шьет машинка!…
   – Немножко все-таки грамотны… – сказал приосанясь Сметкин.
   Я постоял, помялся. – Поздравьте-с… – сказал горделиво Сметкин, смотря на Пашу, и меня почему-то испугало. – Красненькую прибавили! Полсотни-с получать буду!…
   – Михал Василича очень хозяин ценит… – сказала Паша. – Прямо, капитал громадный! Жениться можно… Будете, что ль, жениться?
   – При известных условиях, конечно! Могу жениться. Больше околодочного получаю. Раз знаешь итальянскую бухгалтерию, – могу и сотню!
   Он нагло хвастал.
   – Ах, Михайла Василич… да уж читайте дальше!… – ломалась, как дура, Паша. – Или погулять пройдемтесь?… – услыхал я, идя сенями.
   – Хотите, промчу к Нескучному?… Я приостановился.
   – Нет, когда со двора пойду, тогда уж…
   Я поднялся к себе и лег на подоконник. Крылечко было за уголком. И вдруг услышал:
   – А вот за это!… Крикнул как будто кучер?…
   – Вы… не имеете права драться!… – закричал Сметкин с плачем. – Не имеете… не смеете!…
   – А вот сме-ю! Я ттебе… ноги поломаю, сволочь!… – сказал кучер. – А вот тоже!…
   – Я сейчас в часть пойду!… – жаловался плаксиво Сметкин. – Я вам не позволю нарушать… прикосновение личности!
   Я слышал, как орала скорнячиха, смеялся Гришка, резо-нил Василь Василич:
   – Вы, Степан Трофимыч, рукам воли не давайте! Ежели племянник ко мне ходит…
   – Что ж он, с людями слова сказать не может?! – кричала скорнячиха. – К девушке подошел молодой человек… Жена ваша?!.
   – А может, она ему милей жены?! – смеялся Гришка. – Имеет полное право.
   – Ты-то уж молчи, трепало! А она, может, сама с Мишей!
   – Нет, тетенька, этого я так не оставлю! – храбрился Сметкин. – У меня околодочный Семен Андреич друг-приятель!… Я протокол составлю!
   – Боюсь я твоего протокола! Я тебе сказал… ноги поломаю! – спокойно говорил кучер. – Вон городовой идет… Да что, дурака ломает! Ты, Иван Акимыч, меня знаешь… Ходит по чужим дворам, пристает к девчонке. Я тебе сказывал. Девчонка от него плачет…
   – Не годится, Михайла Василич, скандал делать! Ходи по своему двору… слова тебе не скажут… – узнал я городового. – Не годится скандалу делать, пристав ходит. Ну, свои люди… неприятностев не надо. Девчонку тоже… срамить не дозволяется!…
   – В полпивной сидят вместе! Я сама приставу пожалюсь… – кричала скорнячиха.
   – Ну, не шумите, не шумите, Марья Кондратьевна… вы лучше помои-то не лейте в нужник! Да двои у вас без прописки сейчас живут… Я вам ничего не говорю, раз свои люди, знакомые. Чего там, пристав ходит.
   Немножко пошумели и затихли. По коридору прошмыгнула Паша. Она еще с самого начала прибежала и, должно быть, подслушивала в окошко.
   – Как тебе не стыдно, Паша! – сказал я ей. Она мотнулась, словно ее кольнуло.
   – Чего это такой – не стыдно?!. Вы-то чего, всамделе? Что я вам, подначальная досталась? Какой папаша!… Вы лучше за собой глядите, в дрязги лезут!…
   Она меня прямо закидала. Ко мне даже не обернулась, стояла боком, крича к чулану. Кудряшки ее дрожали, горели щеки. Я с удивлением увидел, что она и сегодня в новом, в голубенькой матроске! Она стала как будто выше, стройней и краше. И я подумал: какой же у нее изящный носик!
   – Ты же себя срамишь… чуть даже не целуешься с мальчишкой… я слышал! Сама тащишь его гулять? Я слышал!…
   Она кинула мне в лицо:
   – А вам досадно? А когда с другими целовалась… не страмилась?! Бессты-жие!… По бабкам ходят… Вы лучше за собой смотрите! С кем хочусь, с тем и волочусь!
   – Да как ты смеешь…? – смутился я. – И ведешь себя, как такая…
   Она скакнула ко мне «сорокой», я даже испугался.
   – Какая я такая?!крикнула она злым шипом. – Вы меня где видали?! Со мной гуляли?! Что ко мне дураки-то лезут, так – такая?! Почестнее вашей шлюхи!…
   – Не смей оскорблять её! Не смеешь!…
   Я поднял палец. Она вдруг плюнула и растерла.
   – Шлюха и есть шлюха! Нате вот вам, отдайте… вашей шлюхе!…
   Она сунула руку за матроску и вышвырнула клочок картона.
   – Не надо… – зашептала она, закрывая лицо руками, – не надо вашего ничего… не надо… ду-ра!…
   Я узнал свою карточку, которую она стащила из альбома.
   – Ааа… – услыхал я всхлипы.
   Она уткнулась в стену. Плечи ее дрожали, трепетали. Меня пронизало болью. Я подошел, коснулся… Она рванулась:
   – Оставьте… не трожьте меня!… – всхлипнула она громче и затряслась по-детски. – Не тро… жьте… ох, не трожьте!… ой, не могу… закричу сейчас… не трожьте!
   Я страшно испугался, растерялся. Такое же было у тети Маши, когда расстроилась ее свадьба с паркетчиком. Она закричала курицей и хотела скакнуть в окошко.
   – Паша, голубушка… миленькая, не плачь… ну, Паша… – успокаивал я ее, поглаживая по кофточке.
   Она стала еще сильнее плакать. Я почувствовал жалость к ней, что-то еще сильнее, – и мне захотелось ее обнять. Я обнял ее за талию. Она затихла.
   – Пашечка, успокойся… это все глупости… – бормотал я в волнении, чувствуя, как она дрожит. – Ах, Паша…
   И я поцеловал ее возле ушка.
   Но тут… пол подо мной поехал, словно меня ударили.
   – Вот так… пре-красно!… – услыхал я ужасный голос.
   У лестницы из столовой стояла тетка, как привидение! Она держала полосатую подушку и зачем-то качала ею. И головой качала. Паша пропала, юркнула в свою каморку. А я остался. Осталась и тетя Маша, качала своей подушкой.
   – Поди-ка сюда, господин хороший…
   И поманила пальцем. Я подошел покорно.
   – Это… что же?… – сказала она, как мертвая.
   – Ужасная история, тетя… ужа-сная!… – угрожающим голосом сказал я. – Она чуть не умерла! Она… – я уже нашел выход, – лежала без помощи на полу, в истерике… Я выбежал из комнаты и подал помощь, как… беззащитному существу…
   – Что ты мне…? – горячо зашептала тетя Маша, – я сама видела, как ты… сделал это?!
   – Что же я такое сделал? Не понимаю… – горячо зашептал и я. – Я, я поднял и… стал уговаривать…
   – Ты… ее… целовал! – выговорила с трудом тетка. – Ты занимаешься… развра-том?! С таких лет… У тебя с ней роман! Ну-ну… я уж теперь… У тебя… ро-ман?!
   – Роман?! – в ужасе вскрикнул я, и слово «роман» показалось мне страшным. – Вы ска-же-те… Вот, могу перекреститься! – и я перекрестился. – Я ее уговаривал, шептал ей – «успокойся, не придавай значения»! Вы сами понимаете, милая тетя Маша, что для невинной девушки значит, когда оскорблена ее честь! Да, ей нанесли ужасное оскорбление! Сейчас на дворе… Можете спросить Катерину, скор-нячиху… В Пашу влюбился Мишка, а кучер ее ударил… все ругались. Паша прибежала и ляпнулась, стало ее трясти, в истерике!… Я первый пришел на помощь, бросил даже заниматься геометрией!…
   – Пойдем к тебе… – сказала тетка, махнув подушкой. Она притворила дверь.
   – У тебя… с ней… ро-ман! – сказала она холодным тоном, словно приговаривала меня к смерти. – Изволь мне сказать всю правду… Нет, ты прямо гляди, не саркастичествуй, а прямо… я твоя тетка… У тебя, с ней, роман! Да, ро-ман!…
   – Не оскорбляйте невинных девушек, тетя Маша! – поднял я руку к небу и погрозил. – Клянусь всеми святыми, что…
   – Ты с ней… – она опустила глаза к подушке, – не… У вас ничего нет?
   – Ровно ничего… не понимаю, чего вы меня пытаете!… Если бы вы упали, я первый полил бы вас водой… и постарался успокоить!
   – Ты успоко-ил бы!… Я тебя, перца, зна-ю!… – и она потянула меня за нос. – Вот что… Повторяй за мной: «Перед Богом клянусь…»
   – «Перед Богом клянусь…» – тревожно повторил я, стараясь понять, что будет.
   – …«что я провалюсь…» Повторяй, повторяй…
   – Ну… «что я провалюсь…»? – повторил я отчаянно.
   – …«если я соврал, что у меня ничего не было»!
   – С удовольствием! – крикнул я, веря, что у меня ровно ничего не было. Разве целоваться – что-то? – «Если я соврал, что у меня ничего не было»! – И я даже добавил: «с Пашей». Ни-чего предосудительного!… Могу поклясться жизнью!…
   – Ну, теперь я спокойна… – прошептала тетка, пытливо смотря в глаза. – Помни, Тоня, что это в твои годы очень вредно. Ты можешь иссохнуть, как мумия… и умереть даже! Вася Кашин от этого и помер…
   – Вы можете спросить Катерину, как там дрались, а Паша убежала. Я не могу видеть женских слез, тетя, я готов кричать… и мне стало так, жалко невинную сироту, что я готов был даже целовать ее… как ребенка…
   – Я знаю, что у тебя доброе сердце…
   – Надо же защитить невинную женщину… то есть девушку!… И сказать, наконец, этому мужчине, чтобы он не смел оскорблять публично… У нас не трактир! – с возмущением сказал я, чувствуя нежность к Паше. – Тетя, употребите ваше влияние… вы сами понимаете, что для девушки добрая честь… И увидите, что Господь пошлет вам счастье! увидите, тетя Маша!…
   – Это делает тебе честь, и я употреблю влияние… – проговорила задумчиво тетя Маша, и я услыхал, как кто-то поскрипывал за дверью.
   Она, наконец, ушла, и я горячо перекрестился. У меня ничего же не было! После ужина ко мне заглянула Паша, в розовой кофточке.
   – Ну и хитрущий вы! – сказала она, смеясь. – Я все слыхала…
   Я учил геометрию. Приход Паши меня встревожил: опять, пожалуй, начнет про «шлюху». Она стала приготовлять постель.
   – Ну и хитру-щий!…
   – Вовсе я не хитрущий, а…
   – …злющий, – сказала она шутя. – Пытала меня за вас Марья Михайловна… креститься заставляла! Перевести меня вниз хотят. Катерина ей наболтала бо-знать чего, Марье Михайловне… «ломовик» ей все жалился, Катерине-то…
   – Чего он мог жаловаться?
   – Сами знаете…
   Она вдруг подбежала сзади, обняла и поцеловала в лоб. Я отстранился. Она посмотрела с болью.
   – Тетка подслушать может… – шепнул я ей, играя ее рукой.
   Она выпорхнула из комнаты. Я представил ее «сорокой», в голубенькой матроске…
   – На лестнице скрипит что-то… – шепнула Паша, заглядывая из коридора.
   И пропала. На лестнице скрипело. Я раскрыл готовальню и вынул циркуль.
   – Не спишь еще?… – пытливо спросила тетка.
   – Поспишь тут, с чертовой геометрией!… Тысяча чертежей… – тыкал я циркулем, – концентрические окружности, сегменты, хорды, секторы, касательные!… Можно с ума сойти. И со всякими пустяками пристают.
   – То-ня… – сокрушенно сказала тетка. – У меня болит сердце, за тебя. Поклянись, что у тебя… нет с ней…
   – Чего у меня нет?! – с недоумением спросил я.
   Она покачала головой, словно прощалась со мной навеки.
   – И ты не знаешь, что я хочу сказать?…
   – Не знаю…
   – Ты… не знаешь?! – впивалась она глазами. – Неужели ты и в самом деле еще не знаешь?…
   – Уверяю вас, не знаю. Объясните, пожалуйста…
   – К Паше… ты ничего не чувствуешь?…
   – А что же мне к ней чувствовать? – сказал я, глядя на потолок, словно решал задачу. – Я ее не ругаю… Только не люблю, когда она убирает на столе, путает мои тетрадки! Если бы у нас был лакей… Лакеи всегда понятливей.
   – Ну, учи екзамены, Бог с тобой. Ты добрый мальчик. Она перекрестила меня и пошла к Пашиной каморке.
   Минут через десять она ушла. Сейчас же вьюркнула Паша.
   – Тоничка, Тоничка… вы знаете? что она мне сказала!… – фыркала Паша в руки, – сказала, что… – она перегнулась и замоталась в смехе, – сказала… что вы… младенчик!., ничево-шеньки-то не знает!…
   Я только теперь увидел, что она опять в голубенькой матроске.
   – Нравится вам, ка-кая?… – повертелась она «сорокой». – Я знаю, мужчины любят… все барышни пошили!
   Она подошла так близко…
   – Паша… – прошептал я, – ты, прямо… – вертелось в голове – «вакханка», но я сдержался, – прямо, весенняя…
   Она протянула руки, и мы зацеловались.
   – Опять любишь?… Никогда не разлюбишь?… Мой будешь…? – шептала она, целуясь.
   Я ничего не слышал. Она метнулась. Я видел ее кудряшки, заломленный воротник матроски…
   – Боюсь, еще подкрадется… – шепнула она от двери. – Ми-лый!…
   Она поцеловала воздух и пропала.
   Я долго не мог заснуть. Лежал и думал: «Но ведь я же люблю ее! это же преступно, – любить двоих?»… Но Паша совсем вакханка… Кажется, шептала… – «приду к тебе…» или – «можно прийти к тебе?…»

XXXVII

   Приснилась Паша. Подошла к двери и открыла. Стоит, не входит. Она полураздета, в одеяле. Словно чего-то ждет. В коридоре совсем темно, и что-то там есть, опасное, – будто бы тетя Маша или кучер. Я показываю – иди скорей! Мне мучительно хочется, чтобы Паша скорей вошла – и сейчас же на ключ запремся. Но Паше, должно быть, стыдно. Одеяло на ней лоскутное. «Куплю ей одеяло, как у тетки, стеганное цветочками, розовое!» – подумал я. А Паша стоит и манит: скорей идите! Мне стыдно, что я раздетый, и захватывающе приятно, до щекотки, что Паша хочет войти ко мне… И я полетел, как птица. Такая радость!… Стоит ударить ногой, подпрыгнуть, – и вот я легко летаю, плыву, как воздушный шар. Полетел к Волокитину и сел у дома. Виден наш сад с березами. Хочется крикнуть Паше: «Смотри, летаю…!» – как вдруг выбегает Волокитин, в одной рубашке, и прямо бежит, где Паша. Я хочу полететь на помощь, но ноги мои увязли. А там – орут!… Волокитин орет ужасно. Это его бьет кучер?… Может совсем убить!… И я просыпаюсь в страхе.
   Кто-то орет ужасно, звериным воем. Кричат голоса, свистки. Драка на улице?… За дверью кричала Паша:
   – Тоничка, Тоничка!… Господи, убили кого-то там… в фортку слыхала, кричат – убили!…
   «Конторщика убил кучер?!» – подумал я, и меня затрепало лихорадкой.
   – Тоничка… я боюсь, пустите… ради Бога, Тоничка! Как я ее пущу… раздетый?
   – Погоди, сейчас…
   Я совал ноги в куртку, схватил шинель. Паша, в одной юбчонке, стояла и дрожала. Было часа четыре, в комнате уже рассветало.
   – Кого-то там убили, у пастуха… Кричат как, слышите?… На улице кричали. Кричали из столовой: «Паша!… Паша!…»
   – Беги, Паша, – сказал я ей, а зубы мои скакали, – тетка еще застанет…
   – Туда еще погонят, боюсь!… Но она все же побежала.
   Пробило внизу – четыре. Я оделся и вышел в залу. Наши, все в одеялах, глядели в окна.
   – Да что случилось?… – спросил я крестившуюся тетку. Но она только отмахнулась. Паша побежала одеваться, – должно быть, ее погнали за вестями. У пастуха в окошках горели лампы и, видно было, ходили люди. На мостовой толпились. Гришка кричал с дороги, сияя бляхой:
   – Враз, обеих!… – хлопнул он себя в голову. – Колуном. Так рядком и лежат в кровати, как уснумши!…
   – Господи!… – перекрестилась тетка.
   – Кого же убили, тетя?… – дернул я ее за руку. Желтое ее лицо позеленело, она на меня ощерилась:
   – Ну, убили!… Пастуха убили…
   – И «молодую»… – сказала сестра, прочитавшая все романы. – Убил Костюшка…
   – И молодую?! – в ужасе вскрикнул я. – Костюшка?!
   – Я так и знала, что должна быть драма, трагедия… – говорила с собою сестра. – И все отлично знали, что старик с «молодой» живет… Какой ужас!…
   – Ли-да!… Аль на фа па дир! – сказала тетка, подумала и заплевалась.
   Я выбежал на мостовую. У ворот было трудно протолкаться, весь двор сбежался. Рассказывал что-то Гришка, но его позвали:
   – Еноткина пристав требует!…
   – Григорий, тебя!… на допрос велели, к приставу! – тревожно-радостно закричали люди.
   – Ступай трепаться!…
   – Сейчас, докурю маленько!… – сказал Гришка, затягиваясь и сплевывая спешно. – Заканителют. На меня первым делом выбег, дежурил я… Гляжу, бегет человек с колуном через дорогу, в одних исподних… кричит: «Грех убил, берите меня в часть!» Ну, я его зацапал… он мне колуном всю поддевку кровью измазал… вон она, весь подол… Смотрю – Костюшка-сопляк, так!… «Обеих, – говорит, – наказал!» – И давай креститься, а потом завы-ыл, не дай Бог. Да сейчас!… Иду, докуриваю…
   – Так и надо! – кругом галдели, – снохача!… Манюшку жалко, бабенка была ласковая…
   – И ей поделом, дуре… на что польстилась!…
   – А… человека нету?… Надо и в ее положение…
   – Про мертвую-то так!… – укорила скорнячиха, – чего уж теперь зря болтать, за все теперь отквитались.
   – И ничего не отквитались! Их теперь там, за такие дела, прямо… черту в лапы угодили!…
   – Вот те и со-рок тыщ! Счастья не принесли…
   – Как так, не принесли? Какую птичку-то прихватил… – весело говорили скорняки.
   – По заре-то свежо-то как… Спать, что ль, пойти?… Не пускают туда-то?…
   – Пристав прибыл, воспретил, а то пускали. Тащить уж начали, городовой с сапогами захватил, дал по шее щеточнику!… Говорит – на помин души!…
   – Сказывали, покрестился сперва на икону, лампадочка горела… А они не чуют, лежат рядышком под одеялом, на его кровати! Вон, Митрий видал. Митрий, ты как видал?…
   – Очень хорошо видал, – сказал Митрий, бараночник. – Кручу баранки, гляжу… человек кричит: «Уби-ил!…» Не своим голосом, а как в ведро. Думаю, пьяные подрались, пой-тить посмотреть. Выхожу к воротам, – Григорья наш возится с каким-то мужчиной, у мужчины колун в руке, ржавый словно. Значит, кровь на нем, по заре-то… Я смотрю, а они все мотаются. Рубаха на мужчине белая, залита будто краской. А они все волочутся, друг дружку тянут. Энтот кричит – в часть веди, а Григорий его не желает уводить, – не имею право с убийства отойтить! Свисток подал. Сейчас за городовым, пристава разбудили… А мы глядеть побегли. В сенях его работник Алешка плачет. Я, говорит, и знать не знаю, спал – не слыхал. На дознание его! Пришел, говорит, Костюшка, в одиннадцатом часу, с машины. А те уж спали. Пастухов работник ему предупреждает: «Не ходи кверху, они теперь спят обязательно вместе, а тебе не советую!» Ну, чтобы греха не вышло. А то как он сразу вшел бы да захватил, уж тут не миновать. Ну, он будто ничего, только покрестился, пошептался. Стал он его чаем поить, самовар поставил. А Костюшка просвирки повыклал, образочки всякие, и все крестился. Чайку попил, а сам бле-дный. И все на потолок смотрел, кухня-то у них как раз под горницей, где они лежат. Лексей спать лег, а Костюшка молиться стал, – грех ихний замаливать! Чудной он… А потом неизвестно. Городовой нас пропустил – поглядите! Лежат рядком, волосы только из-под одеялки, а над ними лампадка коптит. Меду хорошего две бутылки на столе, мятные пряники. Тут Степка, сукин кот, допил одну бутылку, пряники тоже расхватали, на память. Пристав всех и погнал. Протоколы пишут.
   Я увидал Кариха. Он был страшно взъерошенный, ко всем приставал и кричал: «Что женщина может! Скольких на свете погубила!» Почему-то взял меня за пуговку шинели и повертел. Я даже испугался. Потом уцепился за портниху, которая с околодочным… Портниха отмахивалась, и все смеялись, но он стал ей рассказывать:
   – Свяжешься с такой… капиталы растранжирит, любовников наведет, грязь разведет… а снаружи чистенькая, хорошенькая, а сто бесов! Вас всех в святой воде надо окунать, перед венцом! Вы не гримасничайте, я к слову так, а не задеваю по личности. Они секрет имеют на мужчинов! в голову чего вставит – только она и видится. Имейте в виду, я человек на практике! Вста-вили-с! И с петухом было мнение, а теперь дознано! Она… – показал он на жуткий дом, – убийственно сваталась за меня, но я ее отверг! Было у меня мнение! Она неудержная, и такой породы… стыдно говорить в глаза женскому полу. Иверскую надо пригласить, и по всем домам чтобы молебны. Десятого числа пригласил, а то нельзя.
   – Ладаном кури больше, Кондратьич! – сказал Василь Василич. – Как с петухом-то, наладился?…
   – Петух… Не в петухе дело, а… для раздражения! Они планы имеют, имейте в виду, я на практике достигаю…
   – Вот, тоже, – сказал кто-то возле меня, – в опасности человек, а ходит! Возьмет так же вот струмент какой да за здорово живешь и втемькает! У него отец в сумашедшем доме помер, кабак держал.
   На улице была ярмарка. Пришел с пышками парень из трактира, расторговался. Потом появился сбитенщик с калачиками и круглым самоваром на долгой дужке, кричал: «Кому сбитню горячего, за упокой помянуть? пастух-покойник, царство небесное, всегда заказывал!» Народу прибывало, и все гудели. Ворота у пастуха закрыли. Слышно было, как бык ревел: шум его напугал, должно быть. Дикий пастухов дом казался мне совершенно черным: может быть, от рассвета, или от ламп в окошках. От жути и от холодной зари зубы мои стучали.
   – Шли бы вы спать, Тоничка, чего глядеть… – сказал мне Василь Василич. – Теперь все сниться будет, нехорошо. Казалось невероятным, что Маньку и пастуха убили! что их и на свете нет. Только вчера я видел, как она тянулась из окошка, розовая и белая, с красными яркими губами, красавица, молодая, Манька! Теперь… под лоскутным одеялом, в грехе, и неживая. «Молодую» положат в гроб! И – страшная будет Манька, не женщина. И душа ее вся – в грехе… не беленькая и чистая, которую я видел в поминаньях, взирающая на муки с трепетом, стоя на облачках с ангелом, ручки крестом сложивши, а раскаленная докрасна, с лицом, искаженным мукой, душа-блудница! Я смотрел на дом пастуха и мысленно видел – грех. Зеленый, жирный, черно-пятнистый Змий вытянулся на доме, на сараях, ползет повсюду, опутывая своими кольцами, – грязный, поганый Грех. В петлю попала «молодая», и с ней – пастух. «Молодая» – как та блудница, на «Страшном Суде» в соборе. Похож и пастух – седой. Тот был ужасно тощий и ростом с куколку, а пастух здоровый, в поддевке и в цилиндре. Но теперь и пастух, как куколка…
   – А, и вы, молодой человек, любуетесь, – услыхал я скрипучий голос.
   Это спросила Пелагея Ивановна, в ковровом платке, по-бабьи.
   – Ужасное происшествие! – передернула она плечами. – Симочка, хорошо, не видит… ужасно нервная она.
   – Да, ужа-сно!… – сказал я с жутью. – Это ненормально. Люди должны нормально относиться…
   – Совершенно верно. А грех-то вот и… – выпятила Пелагея Ивановна губы, – смутил!…
   – Да, ужа-сно! – вздохнул и я. – Я счастлив за вашу дочь… Это могло бы на нее ужасно подействовать, панически повлиять на хрупкую… систему!… Я все-таки мужчина, но, знаете… и я чувствую, Пелагея Ивановна, что и мои нервы начинают пошаливать!… – старался я ей понравиться. – Тем более что я… несколько был знаком с «молодой», – я чуть было не сказал – «женщиной», – это было незадолго до ее замужества…
   Пелагея Ивановна посмотрела, прищурив глаз.
   – Это в каких же смыслах… – знакомы-то вы были? – спросила она, смеясь и растягивая – «знакомы».
   Я тоже улыбнулся. Приятно было беседовать с умной женщиной, для которой все так естественно.
   – Ну, конечно, не… в романтическом смысле, а просто… встречались в одном доме… – почему-то соврал я ей, – хотя вам можно сказать свободно, Пелагея Ивановна, вы человек без этих предрассудков… – она закивала одобрительно и стала жевать губами, – я однажды убедился, что что-то во мне ей нравилось… может быть, моя юная наивность?…
   – Да как же не понравиться-то, Господи! Гляжу-гляжу я на вас, а сама думаю: какой же милый молодой человек! ну, совсем хорошего воспитания, светского…
   – Вы мне льстите, Пелагея Ивановна! Может быть, сказывается некоторая начитанность, но я, вообще, конфузлив… – млел я от удовольствия, что разговариваю с Пелагеей Ивановной, совсем как с другом. И тут я сказал совершенно как светский лев: – Я был бы счастлив, с вашего позволения… нанести вам визит.
   – Очень ради будем… и Симочка, всегда ради!…
   Я ног под собою не слышал, забыл и о пастуховом доме. Вдруг прибежала Паша.
   – Идите же, сердются! – сказала она строго.
   Неужели она подслушала?! Я взглянул на нее и понял, что это – страх. Глаза ввалились и стали еще больше; маленький рот поджался, – совсем как детский, – дрожала губка.