Ночь я провел тревожно. Снилось, будто Женька схватил подснежники и вышвырнул их в окошко. От этого я проснулся. «А где подснежники?…» Помнил – они валялись! Я сам их швырнул об печку. «Ах, целовались с Пашей!… Подснежники в стакане!»
   Я соскочил с кровати. Сверкали звезды. В открытое окошко дуло. Какая свежесть! Я сел на подоконник, слушал. Чудесно петухи кричали! Подснежники чернелись пышно. Я их погладил, словно лаская Пашу. Милые мои цветики!…
   Сон повалил меня.
   Приснился Карих, очень хорошо одетый. Сидел в цилиндре, как у нашего пастуха, напротив. Будто он муж ее и что-то грозится сделать. А на нашем дворе, на бревнах, сидят математик и «Бегемот», с журналами, и будет сейчас экзамен. Я рад, что они на бревнах, будто родные, и надо предложить им чаю. Надо непременно послать за плюшками, и тогда они женятся на ком-то, как будто на тете Маше или на скорнячихе. И Женька снился, будто он тоже муж и сидит с Карихом на галерее. И должен приехать Пушкин. Мне очень страшно, что Пушкин меня увидит, а еще не посыпано песочком. Гришка стоит в воротах и что-то машет. Сейчас приедет. Я стою у забора, она со мною. Стоим так близко, что ее волосы щекочут шею. Что-то она мне шепчет, но я не могу расслышать. Я беру ее руку и умоляю: «Не говорите Пушкину!» И так мне сладко, что она рядом, что я держу ее за руку и умоляю!… А Карих и Женька видят. И надо бежать куда-то… И Паша снилась. Сидит на моей кровати в голубом лифчике. Мне стыдно, что она раздета. А она манит, протягивает руки. Я хочу целовать ее…
   Я проснулся в изнеможении, как будто таю.
   Рассветало.
   …Что же это со мной?! Я таю… Какая легкость, какая слабость…
   Помню – заснул я крепко.

XVIII

   Меня разбудила Паша:
   – Вставайте, девятый час! Опять в гимназию опоздаете… Так хорошо все было, куда-то ехал… И стало стыдно.
   Первою мыслью было:
   «Паша… Но как же теперь с нею?… А она говорит, как раньше… Скажу, что живот болит. Но геометрии не успел еще, а сегодня надо поправляться, а то выходит двойка… Могут не допустить к экзамену. В пятницу последний урок будет, еще поправлюсь».
   – Не пойду сегодня. Скажи… голова болит!
   – Ну, вот какие… – шептала за дверью Паша, – в прошлый раз ведь голова болела! Не поверят мамаша…
   Про «живот» бы надо, но стыдно перед Пашей.
   – Скажите лучше… живот болит! – советовала она тревожно. – Сказать, что всю ночь не спали… сама слыхала?…
   Какая же она умная! Я закрылся: даже и через стену стыдно.
   – Сказать, что ли?…
   – Ну, хорошо… как хочешь.
   «Сейчас представление начнется!» – с тоскою подумал я.
   Началось представление. «Лучше пусть выгонят лентяя, чем платить даром за ученье!» Дело известное. «У доктора Энке оболтуса-сына сам репетитор выдрал!» Тоже давно известно. «Марья Васильевна дурака своего в сапожники отдала!» Раньше – «в портные» – было!
   – А фуражку и сапоги запру, не шляйся!… Угасающим голосом я просил:
   – Дайте мне, ради Бога… венского питья… Должно быть, тиф у меня начнется!…
   – Не венского тебе питья, а касторки выпьешь! Лень, а не тиф у тебя, лентяя! Книжечку до свету читаешь? Выгонят вот, и будешь, дурак-неуч, камни гранить, конторщиком!…
   Все проходит. Пробило девять. Я оделся и увидал смя-тую бумажку, мои стихи! То, что вчера случилось, казалось гадким. Как я взгляну на Пашу?… Взялся за геометрию и стал разбираться в теоремах. Потом занялся стишками. Надо переписать для Паши. Я стал перечитывать – и ужаснулся. До чего же глупо! «А губки – розовый арбуз!» У ней чутошный ротик, как у рыбки, и вдруг – арбуз! К черту арбуз, и не нужно тогда – «из Муз!»
   И я стал переделывать. Вспомнил вчерашний вечер, увидел губки…
 
А губки – розовый цветок!
Прими на память сей листок!
 
   Это же ужасно: «сей листок»! «На последнем сем листочке напишу четыре строчки»… Так и Сметкин напишет! Вспомнил, как целовались с Пашей, – и сразу вышло:
 
А губки – аленький цветок!
О, урони хоть лепесток!
 
   Как это верно, что любовь рождает поэзию! Какая тонкость! Она не поймет, пожалуй, что значит «урони лепесток», но я объясню ей, и все поймется. В какой же восторг придет и уронит не один «лепесток», а много!
   На радостях от удачи я пробежал «об окружностях» и быстро решил задачку. А раньше все путал с сектором. Ясно: я стал умней! Совесть моя затихла: вовсе я не дурак-неуч.
   Я видел из окошка, как Степан подал к крыльцу пролетку. Уехали! Сестры ушли в гимназию. В доме осталась только тетка. Но она побежит к «Нечаянной Радости» молиться о мучнике.
   Постучалась Паша:
   – Скорей вставайте, чаю вам приготовила! Пока никого нету…
   – И тетки нет?
   – Унесло!
   И она раскатилась с лестницы.
   «Бес у нее в ногах! – нежно подумал я. – Совсем и не придает значения. Опять будем целоваться!»
   Я надел белую курточку, которая шла ко мне. Совсем молодчик! И пошел, посвистывая, в столовую. Навстречу попалась Паша, бежала с самоваром.
   – Слава Богу, выздоровели, – сказала она смеясь, словно ничего не было. – Я вам розанчик припасла с колбаской, а то не велено ничего давать… пусть постится!
   Стукнула самовар и убежала. Я нашел розанчик и сливки. «Какая же она милая! – радостно думал я, хрупая розанчик, – какая у ней чуткая душа! Да, она будет любящая жена… Дикие предрассудки, что простая крестьянка не может играть роль в обществе. Наденет шелковое платье и шляпку, сядет в коляску, – никто и не отличит! Ездит вон Лавриха в бархате на своей лошади, а отец у ней землю пашет… Можно замечательно образовать!»
   – Велели непременно выпить! – давясь от смеха, сказала Паша и поставила на стол чашку. – Велели побожиться, что скажу правду, что выпили…
   И засмеялась хрустальными глазами.
   – Если ты побожилась, придется выпить? – спросил я ее шутя, и стало совсем легко. – А вдруг ты попадешь в ад? Нет, мне тебя очень жалко…
   Она схватилась за живот от смеха, вырвала у меня чашку и выплеснула в окошко.
   – Выпили! А поп простит.
   Я схватил ее за руку, но она вырвала и погрозилась:
   – Это с понедельника-то, на всю неделю?… У вас и живот болит…
   – Ну, Па-ша… разочек только?… Она весело замотала головой.
   – Погоди до вечера, когда делать нечево!
   Она отбежала к двери и стала слушать, плутовато поглядывая ко мне.
   – А тетка вернется, подкрадется?… У ней плюнелевые, тише мыши! Это с меду вчера я так… а днем стыдно небось!…
   Она взглянула бойко из-под бровей, вздохнула. Я тихо подошел к ней. Она прислонилась к двери, закинув голову.
   – Что вы только со мною делаете… – сказала она мечтательно.
   Я взял ее за голову и поцеловал нежно-нежно.
   – Ах, как целуетесь хорошо… – шептала она с закрытыми глазами. – И вчера… губы обметало даже… Никак идут?…
   Словно она проснулась: взглянула, застыдилась.
   – Ступайте, учитесь, право… Нет, оставьте… еще застанут!… Тогда меня, прямо…
   – Ну, не буду… Я тебе по-печатному написал стишки. Вечером приходи, отдам.
   – Теперь дайте!
   И лицо ее так и засияло.
   – Нет, лучше вечером. А ты уронишь… несколько «лепестков»?…
   – Это каких таких лепестков?… – спросила она серьезно.
   – А вот послушай.
   И я прочитал стишки. Она отгадала сразу.
   – Ах, ты… Уж и хитру-щий ты-ы!… – сказала она чудесно и стала опять на «ты». – А знаешь, миленький… всю ночь не могла заснуть! Под самое утро только… Я играл ее пальцами. Они были совсем покорные. Она стала вертеть моими.
   – Ой, не жми так, бо-льно!… – сморщилась она вся и сама сделала мне больно. – Иди лучше учить уроки…
   А сама все не отпускала.
   – А вчера я хотел постучать к тебе…
   – Чего выдумал! – зашептала она испуганно, и глаза ее сделались большими. – И не выдумывай никогда! Нельзя…
   – Да не постучал же! Я подумал, что это неблагородно, мне стало стыдно, и не пошел…
   – Уж не ври, не ври!… – мазнула она меня пальцем, – я все слыхала! И дверью, как стукнули… У меня свет горел. Чего вам нужно?…
   – Хотел в последний разок поцеловаться…
   – Зна-ю, какие последние! Никогда не смейте, нехорошо…
   – Я видел, как ты погасила лампочку!
   – Потому и погасила! Не глядите. Мало ли… раздетая была, может… Бесстыдники! Подсматривали?… – сказала она, стыдясь.
   – Ей-Богу, Паша, я не подсматривал! Это бы подло было! – старался уверить я.
   – Все вы одинаки, знаю… Образованные-то еще хуже! Мне до того понравилось, что она так стыдлива, и я поцеловал ей руку.
   – Ай, разве можно!… Это попам целуют да мамаше! – отдернула она руку.
   Мы шептались, пока не окликнула ее кухарка.
   Но вчерашнего я не чувствовал. Не было в ней чего-то, что манило меня вчера. Она была в затрапезном платье. Ни фартучка на ней не было, ни голубого бантика. Я видел из окошка, как вытрясала она ковры, потом полоскала у колодца. Совсем простая! И хвост даже подмочила. А ноги – в разношенных башмаках, ушастых!
   День был совсем весенний. Распушившийся за ночь то-поль стоял зеленый, и в комнате стало по-другому. И старые сараи обновились; за ними зеленело. Прохаживался с метлой Карих, толстуха выносила ведра. Было отлично слышно.
   – Ночью будто звонок к вам был? – спрашивал толстуху Карих.
   – Наше такое дело. Симочку на практику вызывали.
   – Государственное ваше дело, да больно беспокойно. А для нежной особы!… Лучше жить в покое. У кого капитал, спишь до сколько хочешь, чайку попил – то-се… «Листок» почитаешь, кого обокрали… А тут в самую полночь с-под одеяла выхватют! Беспокойное ваше дело…
   – Как можно, с капиталом! Будь у нас капитал… – Яишничиху мне сватают с Серпуховки, две у ней лавки… ну, только необразованная, и из роту пахнет. А моя мечта… даже рояль купить, чтобы всякие романцы, как приятно! Вон, пастух завел для «молодой» рояль… одну польку и выучилась, глядел я. И то, знаете, приятно. Сядет у окошка, а она польку играет.
   – Да что… сына бьет, а сам со снохой живет!
   – Сказать по правде, мне ее сватали. Она, я вам скажу, такой породы, что… деликатно нельзя сказать. Я ее отверг. Мне надо существо тонкое, в мечтах! – сказал вдохновенно Карих. – Я ищу существо с манерами, только счастья не задается. У пастуха один-разъединый был билет внутренний заем, и выиграл в прошлом годе сорок тыщ! А я владетель сороками билетами от папаши-покойника, и пятнадцать годов все жду. А могу двести тыщ выиграть!
   – Co-рок билетов! – выкрикнула толстуха.
   – Это для подарка только. У меня капитал Кредитного банка, по шесть процентов! Имейте в виду!…
   – Капитал… как же можно!
   – И я человек определенный! – постучал метлой Карих.
   Обедать по случаю «живота» не пришлось, но Паша принесла мне украдкой вчерашнего супу с потрохами и хороший кусок телятины.
   – На Рыжего свалила, утащил будто. Лупила его кухарка!…
   – Зачем ты, Паша?…
   – А вас-то еще жальче… одни вон глаза остались! – сказала она сердечно. – Стишки дадите?…
   Я дал бумажку. Она тут же запрятала за лифчик. Женька почему-то не заявлялся, – а всегда заносил уроки. Фуражку мою забрали.
   – Надо узнать уроки!… – просился я. – Дайте же, наконец, фуражку! И когда экзамены, не знаю…
   Наконец заступилась тетка:
   – На нашей душе грех будет, если провалится! Весь день, видела я, учился…
   Я получил фуражку и сказал тете Маше:
   – Видел я сон… вам будет радость. Что-то необыкновенное…
   – Голубчик, Тоничка… – стала она просить.
   – Только возьму уроки, а то уйдет… – торопился я: сна еще я не выдумал.
   Я дошел до часовни на уголке… Но тут случилось событие, которое все перевернуло…

XIX

   Это была любимая моя часовня. Несешь единицу или двойку, станешь перед иконой и горячо помолишься. Я знал наизусть молитву, написанную под образом. «Заступнице усердная, Мати Господа Вышняго…» И в этот раз я остановился помолиться. На душе было тяжело, тревожно: грехи, экзамены… Я горячо молился – и вдруг услышал:
   – Не оборачивайтесь и не обращайте внимания…
   Это был чудный голос, ее голос! И рука замерла на лбу.
   – Это вы… бросили мне письмо?…
   У меня онемел язык. Кажется, и она молилась.
   – Я вам отвечу… Куда писать?…
   – Я… напишу вам… – прошептал я растерянно.
   – Не оборачивайтесь… нас знают.
   Когда я обернулся, она уже переходила улицу. Я видел волны ее волос, пышный, изящный стан, стянутый синей кофточкой, и что-то розовое на шее. Уже синяя шапочка-беретик придавала ей бойкий вид. Можно было подумать, что это гимназистка.
   Я шел, как пьяный, очутился в каком-то переулке.
   Хочет ответить мне… подошла сама! Письмо увлекло ее…
   Не хотела скомпрометировать, шепнула. Может быть, ее тронуло, как я молился? Может быть, это… перст судьбы… Владычица… Видела один раз, через щель забора, и так запомнила!…
   Я понесся, как сумасшедший, к Женьке. Мчались и пели мысли, складывались экспромтом…
   Ворвавшись к Женьке, – он хлебал что-то торопливо, – я дико крикнул:
   – Слушай!…
 
Она… явилась мне в пути,
Шепнула: «я люблю ужасно!»
Велела… вечерком прийти!
 
   – И врешь, – сказал Женька, дохлебывая. – А тебя, кажется, не допустят. «Штучкин» сказал… не успеет поправиться – на солонину!
   – Чепуха, – сказал я лихо. – А знаешь… только, ради Бога, никому… Я начинаю чувствовать, что такое полюбить женщину!…
   – Ого!… – усмехнулся он, перекосив рот. – Купи ей под-солнушков.
   – У тебя только гадости! Пусть она не совсем образованная…
   – Знаю, не хвастай. Образованную увлеки… вот! А с горничными не считается. Так я и ожидал, что скажет, и подосадовал на себя.
   – Может быть, и увлек уже! – вызывающе сказал я. – Ну, а она ответила? свиданье было?…
   Он втянул подбородок в грудь, так что образовались складочки, и внушительно пробасил:
   – Она была занята… на практике!
   – Вовсе и не была на практике, а у них были гости!
   – И нельзя было отлучиться!
   – И за ней ухаживает чернобородый студент!
   – Ничего не значит! Я не требую иде-альности! «Мне все р-равно, мне все-о… рравно!» – деланно пропел он.
   Но это больно его задело: он стал потягивать себя за нос.
   – Женька, – не удержался я, – я должен тебе открыться. Я… тоже написал ей!
   – Ты?… – вымолвил он презрительно.
   – Я, кажется, тоже имею право высказывать свои чувства!
   Он пробасил «полковником»:
   – Мо-ло-ко-сос-маль-чи-шка!
   Меня захлестнуло вихрем. Чудесная встреча у часовни!…
   – Во-первых, они соседи и… она заинтересовалась мной!…
   – Ффф… – презрительно сделал он губами, но по натянувшемуся лицу его я понял, что он ревнует.
   – И… я вовсе не виноват, что две женщины мною интересуются!…
   – Дульцинея с тряпкой, и… – кто?…
   – Это уж мое дело! И я написал свое, а не сдирал у Пушкина! Пусть она сама решит, кто\…
   Он презрительно выпятил кадык и фыркнул:
   – Ду-рак!
   Я чуть не крикнул ему: «А над твоим письмом издевались все вместе с нею!»

XX

   Надо мной открывалось небо.
   Прекрасная, неземная, к которой так все влекутся, а она, как лучезарная Зинаида, властно играет ими, – она мною интересуется! И как поэтично вышло! Этот божественный Шепот у часовни, этот смущенный лепет!… Словно ниспосланная мне с неба, рядом со мной молилась! Быть может, это судьба… кто знает?
   И я стал сочинять письмо.
   – Я слежу за каждым звуком ее шагов, за вибрацией ее неземного голоса, за каждым ее движением, за каждым вздохом… О, мне ничего не надо! Только в благоговейном молчании созерцать светлый образ, слышать напевы рая! Оцените же мои чувства, как подскажет вам ваше сердце исключительно чуткой, чистой, прекрасной женщины и просто человека! Одно ваше – «нет», один ваш жест, – и я покорно отдамся участи и не потревожу вашего взгляда своим вниманием! Да! я… «погасну в мраке дней моих!» – как уже написал я вам, и лишь прибавлю:
 
Но, умирая в жажде ласки,
Я образ чудный сохраню
И слез горючих уроню
Моря на дивную из сказки!
 
   Я просил положить ответ – в столбике нашего забора, под рябиной: там много дырок.
   В комнату заглянула Паша. Я даже не заметил.
   – И все-то пишете! и все-то учитесь-мучитесь…
   – Ах, это ты, Паша… – сказал я, чувствуя перед ней неловкость. – Ужасно трудно… экзамены!
   – Теперь скоро, будете отдыхать. А когда у вас екзамен-ты-то будут, в который день? Помолиться хочу за вас…
   Во мне защемила совесть.
   – В субботу, латинское экстемпоралэ!…
   – Самый злющий? которого боитесь?…
   – Геометрии я боюсь и «грека».
   – Вы мне тогда скажите. Ну, учитесь, учитесь…
   Я поглядел на исписанный листочек. Если бы она знала!
   Перед ужином поймала меня тетка. У ней сильно болели зубы, – «ходячий флюс»! – и она была вся обвязана. На весь коридор воняло камфарным маслом. Я даже испугался, как она вынырнула из передней.
   – Тоничка, голубчик… – зашептала она таинственно, обдавая меня «зубным», – какая же большая радость? какой ты сон-то необыкновенный видел?…
   А я и забыл про сон-то!
   – О, я такой сон видел!… такой видел… такого никогда еще не видел! Даже и не верится, что можно такой увидеть! – стал я рассказывать, чтобы чего придумать.
   – Думаешь, про меня видел?
   – Думаю, что… вам что-то особенное будет! Прямо необыкновенный сон… довольно странный…
   – Да расскажи же! А не страшный?…
   – Не знаю, как вам покажется. Сон такой, что… А в голову ничего не лезло.
   – Вижу я… мучника Пантелеева…
   – Его?! Да не может быть?…
   – Ну, тогда сами постарайтесь увидать! – усмехнулся я.
   – Нет, нет, Гоничка… я же тебе троюродная тетка… Ну, видишь Пантелеева?… – Как живого, вижу мучника Пантелеева… Но как я его вижу? Это-то самое необыкновенное. Будто… он в роскошной бобровой шубе, веселый и румяный!…
   – Нехорошо – в шубе! Шум будет…
   – Увидите, непременно большой шум будет! – уверенно продолжал я. – Без шуму не обойдется. Раз такое событие, всегда шум бывает!
   – Какое… событие? – совсем растерялась тетка.
   – Не знаю, но событие, как будто. И Пантелеев въезжает к нам в ворота… в громаднейшей карете!
   – В ка-рете?…
   – Будто даже… в сверкающей золотом карете, с этими… ливрейными лакеями. И говорит: «Я приехал за… товаром!» И смеется!
   – Так и сказал – за товаром?…
   – Русским языком говорил! А я сижу будто на этом… на крыльце. А лакей в перчатках мне говорит: «Купец Пантелеев приехал за товаром! Где у вас товар?»
   – Что-то такое, как будто… знамение?… – перекрестилась тетка.
   – Я во сне даже удивился! Думаю – за каким они товаром?!
   И выносят из кареты грома-дный-громадный пирог, кондитерский, или кулич! Во всю карету. Как он там у Пантелеева поместился… но во сне все можно… Даже во все крыльцо. И поставили прямо на крыльцо! И отворяется дверь на лестницу. И я смотрю, а на самом верху… вы сидите в кресле!
   – Я… на кресле? наверху? А какая я, в каком виде?…
   – Но это мало. Вам кто-то причесывает волосы. Волосы дивные, волнами, распущены по всей спине! И тогда Пантелеев пошел по лестнице прямо к вам. И дверь закрыли. И ни кулича, ни кареты. А лакей меня за плечо взял и будто будит: «Позвольте на чаек, господин хороший, поздравляю вас с праздником!» И все пропало!
   – Тоничка!… – вскрикнула тетя Маша и, должно быть, задела зуб: вся так и сморщилась. – Неужели ты это видел?… Врешь, ты этого так не видел! Выдумал ты это?…
   – Не верите… не надо! – сказал я кротко. – Разве, тетя, можно так выдумать? – и я поверил себе, что видел.
   – А ну, побожись, Тоничка! что ты так видел?!
   Я подумал, что если я это выдумал, так это же все равно, что во сне приснилось, и я перекрестился.
   – Бо-же мой!… – воскликнула тетя Маша. – Неужели такое сбудется?! Я тогда непременно подарю тебе золотой!
   Она сияла, и белые ушки платка на темени играли, как ушки зайчика.
   Я был так счастлив, что всем хотелось сказать хорошее. Сестрам сказал, что они, по-моему, должны получить медали, и старался придумать сон. Паше шепнул в передней: «Не дождусь, когда поедем с тобой на дачу, будем искать грибы!» Она тяжело вздохнула. За ужином я был кроток и всем услуживал. Объявил, – что «теперь уж увидите… может быть, перейду с наградой»! Самому даже стыдно стало.
   – Не хвались, а прежде Богу помолись!
   – А что… – поддержала тетка, – может, и получит! Как ни раскину карты, а бубновому хлапу успех выходит! Кто же бубновый-то хлап у нас?…
   – А не король я бубновый?
   – У кого королева есть – тот король, а ты еще хлап покуда.
   «Две королевы есть!» – подумал я сладко-сладко.
   – А вы все не верили, что у него живот болел! – жалостливо сказала тетя Маша. – Ишь, как осунулся, и глаза горят!…
   – Да, у меня ужасная слабость… – сказал я вяло. – В голове все треугольники от геометрии, и словно колются там, в мозгу! Вон, один ученик у нас… учил-учил… и воспаление мозга получил! Недавно хоронили.
   Паша взглянула жалостливо. Да и все как будто обеспокоились.
   – Голова гудит, словно песок шипит. Немножко бы прогуляться…
   – Пусть прогуляется немножко… – сказала тетка.
   Я сейчас же пошел прогуливаться и подсунул письмо в парадное. Никто не видел. Улица засыпала под луною. Напротив, у Пастухова дома, спал на лавочке дворник с бляхой. Фонарей уже не зажигали: лето.
   На крыльце флигеля, во дворе, сидел кучер, наигрывал тихо на гармонье. Против него стояла Паша и горничная инженера. Стояли, обнявшись, тихо. Кучер играл «Стрелочка».
   Увидя меня, Паша обняла подругу, и обе засмеялись.
   – А я… брунетов! – весело крикнула подруга, и я подумал: «Это она про кучера: он „брунет“! А она так и лезет к кучеру!…»

XXI

   Прошло три дня, а ответа все не было. Только начинало темнеть, я подкрадывался к забору и ожидал, не заслышу ли легких ее шагов, не увижу ли светлый образ. Я обшаривал скважины в заборе, куда можно вложить записочку, перешаривал весь крыжовник, исцарапал себе все руки, а письма все не приходило. Не смеется ли надо мной, как смеялась она над Женькой? Или – следят за нею? Карих всегда туг шмыжит… Наконец я ее увидел… Она прокатила с саквояжем, – должно быть, на родины! – и я поверил, что она и в самом деле акушерка. Но она была все так же очаровательна, хоть и акушерка. Я долго глядел ей вслед.
   Получив по геометрии три с плюсом, я валялся, задравши ноги, и все сочинял стихи. Я мечтал очутиться с нею на необитаемом острове, приносить ей моллюсков и одуряющие цветы магнолий… то – в пустынных степях Ориноко и оберегать ее тихий сон, стоя у ее изголовья с карабином.
   Это случилось в тот самый день, когда получил я по геометрии тройку с плюсом…
   Я облазил все дырки в столбиках и опять не нашел ответа. Это меня убило. И я написал кратко: «Немедленно ответьте! умоляю, как умирающий! Я готов сделать безумный шаг!» Когда стемнело, я сунул письмо в парадное, дернул звонок и сейчас же понесся в садик.
   Было совсем темно. Вдруг блеснуло на галерее. Я узнал беглые, легкие шажки, и сердце мое остановилось… Я видел в щелку, как она осторожно подходила, озиралась. Я слышал шепот:
   – Что он только со мною делает!… Это было неземное счастье!
   – Мальчишка… сумасше-дший…
   Я даже слышал, как она тяжело дышала: нас разделяли доски! И пахло волшебными духами, негой.
   – Да где же это?…
   Руки ее шуршали, обшаривали доски…
   – Здесь, что ли?… – сказала она вздохом. – Ах, мальчишка!…
   И она побежала к дому.
   Я жадно схватил бумажку. Она пахла томящими духами – как будто ароматами Востока, как… мыло «Конго»! Я вдыхал этот запах неги… Божественная амбра!…
   Я не помнил себя от счастья. Я целовал бумажку, я гладил столбик… Как тать, выбежал из сада.
   Я не мог зажечь лампу, – так у меня дрожали руки. Зажег. Розовая, нежная бумажка! Она была сложена изящно, как порошки в аптеке. Написано было торопливо:
   «Чего вы от меня хотите? Я уже сложившаяся женщина, а вы… еще совсем мальчик. Вы очень милы, и я любуюсь вами. Наша Мика нежно целует вас. Как старшая сестра, нежно целую вас, милый, сумасшедший поэт! Пишите, я вам изредка буду отвечать через наш „почтовый ящик“. Пусть это остается между нами, как наша тайна. Не настаивайте на свидании! Не „страсти“ же вы от меня хотите? Ваши стихи наивно-милы. Извольте, можете меня целовать заочно, но зачем же… „шелест моего платья“? Неужели вы любите во мне – „женщину“? Интересно, сколько вам лет? 15? Ваша – увы! – не „богиня“ С.»
   Я исцеловал строки, и особенно – большую кляксу. Как раз на словах – «и я любуюсь вами»! Я перечитывал без конца, стараясь вычитать сокровенное. «Наша тайна», «не страсти» же вы от меня хотите?… Почему кавычки? «Неужели вы любите во мне – „женщину“?» Опять кавычки! Да, женщину, чудную женщину!
   Почему ей интересно, сколько мне лет? И она нежно меня целует! «Как сестра»… Но это всегда так пишут! Но для чего она написала, что она «уже сложившаяся женщина»? Что это значит? не девушка? Сложившаяся… прекрасная, как самая настоящая бельфам? Что же характеризует «сложившуюся женщину»? Почему я, юноша… не могу быть хотя бы… в дружбе со сложившейся женщиной? Пишет – «а вы… совсем еще мальчик!» А потом – что ее интересую… Чего я от нее хочу?… Я сам не знаю… безумно хочу любить ее, пожимать ее руку, смотреть в глаза, дышать ароматом ее духов, ее прекрасного существа!…