Глебов был первооткрывателем. И пьеса «Власть» была одной из первых социальных народных драм. Здесь были образы вождей и рядовых участников революции. Главный герой пьесы – народ. Множество эпизодов и тридцать пять ролей со словами, не считая участников массовок: солдат, рабочих, крестьян, милиционеров, конторских служащих, публики на вокзале и в Комитете общественного спокойствия… Вся труппа Первого рабочего театра Пролеткульта была занята в спектакле. Приглашали еще студийцев и рабочих пролеткультовских мастерских. «Одалживали» солдат из подшефной военной части. Иногда на сцене было гораздо больше народу, чем в публике.
   Замечательно играла Юдифь Глизер Агриппину Саввишну Скобло, начальницу женской гимназии. Она размахивала огромным черным зонтиком, всюду произнося речи и поправляя на носу постоянно падавшее пенсне. Актриса была загримирована… под Луначарского и очень веселила публику и самого наркома. Анатолий Васильевич весьма лестно отозвался о спектакле и о пьесе. Поймите, пожалуйста, что тогда еще не было пьес Погодина, не было и кинофильмов о Ленине… Это была первая попытка реалистически и в то же время пафосно, романтично рассказать о первых днях Октябрьского переворота.
   А затем, не более чем через год, новая пьеса Глебова – «Галстук». О мещанских буржуазных влияниях в комсомоле. Еще не написаны ни «Клоп», ни «Баня». Есть только острые фельетоны, стихи Маяковского в «Комсомольской правде». Идет дискуссия о нормах поведения в быту комсомольцев. О борьбе с «нэпачами»… Комедия Глебова «Галстук» открывает цикл комсомольских, «трамовских» пьес.
   Соскучившись в Пролеткульте, театре живом, но уж очень примитивном и прямолинейном, зараженном левацким формоискательством, Глебов перешел в Театр Революции. Это был сильный коллектив с прекрасными актерами. Там впервые прозвучали Ромашов и Файко. На подмогу им пришел Глебов.
   «Рост» – это история забастовки рабочих на текстильной фабрике в конце двадцатых годов. Забастовка, вызванная неправильной линией дирекции, торжеством отсталых взглядов, примиренчеством, косностью. И вместе с тем пьеса рассказывала об огромном духовном росте советских рабочих, о работе партии, о славных перспективах, открывшихся в преддверье первой пятилетки. Целая литература, начавшаяся статьей Луначарского «Рост социального театра», была написана о «Росте». И опять же «Рост» была первой реалистической пьесой о рабочем классе. Глебов и тут был первооткрывателем.
   А затем психологическая драма «Инга». О забитой работнице Глафире и о первом директоре-женщине Инге.
   Глафиру играла перешедшая из Пролеткульта в Театр Революции Глизер. Играла трогательно, выявляя новые грани своего дарования.
   «Инга» открывала цикл психологических драм, героями которых были люди, выдвинутые народом и ставшие руководителями больших коллективов. Здесь трактовались вопросы морали, нравственной и гражданской обязанности коммуниста…
   Глебов был инициатором и организатором Первой театральной олимпиады в Москве.
   На олимпиаду искусства съехались театры со всего Союза. Приехало много гостей из-за границы. Весь мир писал об этой олимпиаде, ставшей парадом революционного театра и явившейся предшественницей декад национального искусства в Москве.
   У Глебова был свой кабинет в помещении МХАТа 2-го, где играли театры республик.
   В расшитой ермолке с толстенным портфелем, Анатолий Глебович не знал ни часу отдыха. Он выступал, руководил, организовывал, встречался, давал интервью. На груди его сверкал серебряный значок участника олимпиады.
   Начиная с этой олимпиады театры столицы заинтересовались драматургией братских республик, заказывали переводы новых пьес, ставили их. Польза от театральной олимпиады была несомненной.
   Чем бы ни занимался Глебов, он отдавал этому весь свой пыл.
   Времени для него не существовало. Отдыха тоже. Выступая, он не щадил авторитетов, не боялся имен.
   Он не всегда был прав. И во взглядах на Мейерхольда, которого не принимал и не понимал, и в спорах с Афиногеновым и Киршоном. Не всегда… Но был искренен в своих заблуждениях, вызванных принципиальными, только принципиальными («не приемлю этого, не понимаю, протестую!») побуждениями.
   Никогда никаких корыстных целей не преследовал. Саморекламщиков презирал. Говорил правду в глаза. Не нравилось – ругал. Кто бы ни был. Луначарский так Луначарский, Алексей Толстой так Алексей Толстой.
   Люди большие, настоящие никогда на искреннюю критику, на страстный спор не обижаются. Люди помельче таят злобу. При случае мстят. Разоблачают или высмеивают. Или замалчивают. Такая форма тоже весьма активна. Выходит новая пьеса. Или сборник одноактных. Молчат. Хмурятся. Вроде как бы и нет пьесы…
   Глебов познал плоды недоброжелательства. Его перестали ставить. Совпало это еще и с тем, что в пьесах его рационализм, вообще свойственный его творчеству, как бы гипертрофировался. Все больше и больше непосредственность и свежесть чувств, так необходимая всегда искусству, уступала место умозрительному, рациональному. Пьесы стали труднее. Сложнее для постановки. Он писал большие многоактные драмы в стихах и в прозе. Современные и исторические. Действие происходило у нас и на Западе… Театры проявляли к этим пьесам равнодушие. Глебов злился, страдал…
   Перу его принадлежит множество одноактных маленьких пьес. Напечатанных и ненапечатанных. Почти все они (нет, не почти, а все!) поставлены в огромном количестве самодеятельных кружков. Идут и по сей день «Слесарь поневоле», «Последняя встреча», «Два товарища», «Свитер с оленями» и другие.
   Самодеятельности он остался верен до последних дней жизни. Незадолго до смерти составил сборник избранных одноактных пьес. Работал над новыми.
   Самодеятельные артисты и режиссеры тоже остались верны Глебову. Спросите любого драмкружковца, играл ли он пьесы Глебова. Он ответит вам утвердительно. Да, конечно, играл!
   В архиве писателя рядом с письмами писателей, режиссеров, дипломатов хранится множество писем от участников его пьес, фото спектаклей, афиши…
   В первые дни войны Глебов записался добровольцем в ополчение. Был на фронте, затем вернулся в Москву, писал, выступал, ездил…
   Этот сугубо штатский человек, кабинетный работник, полиглот, изучивший шестнадцать (да, да, шестнадцать, включая сюда и ассирийский) языков, выступал по радио, шел через лед Ладожского озера (рассказ «Живи!»), с эшелоном продовольствия прорвался в блокированный Ленинград. Вывозил оттуда стариков и детей. Увозил их в глубокий тыл. Дежурил на крышах. Сотрудничал в Совинформбюро. И снова ездил на фронт…
   Глебов был человек одержимый. Если брался за что – делал с упоением, вложив в это всего себя. Так было и в войну. Он описал эти дни. Скромно. Не преувеличивая своей роли. Рассказы его о войне свежие, правдивые…
   Итак, сперва он был поэтом. Потом дипломатом. Потом драматургом. Потом деятелем международного театра. Потом лидером «одноактников». Потом снова газетчиком…
   Когда окончилась война, он познал еще одну славу. Славу переводчика. Он перевел и обработал, сотворил сценическую редакцию комедии Н. Дьяконова «Свадьба с приданым».
   Поставленная Б. Равенских в Сатире, пьеса эта затем обошла весь Союз. Снята как кинофильм. Веселила и восхищала в течение нескольких лет зрителя.
   Глебов перевел еще несколько пьес национальных авторов. Слава его как переводчика-соавтора, редактора и педагога пошла по республикам.
   Мне довелось вместе с ним дважды руководить семинарами драматургов братских народов. Глебов был для всех нас высшим авторитетом.
   Меня поразила память его. Он знал имена и отчества (ох, какие бывают подчас трудные имена-отчества!) всех советских драматургов, все их наиболее значительные произведения. Переписывался. Ездил в республики. Иногда и за свой собственный счет, если знал, что появился новый, интересный драматург. Помогал. Читал и слушал весьма несовершенные подстрочники. Не жалел на это времени. Беседовал. Спорил. Всегда был корректен (старое воспитание!), внимателен…
   Ну вот, надо кончать рассказ о Глебове. А не хочется. Жалко расставаться с ним. Уж очень это была яркая, самобытная, неповторимая фигура.
   Когда он заболел и врачи запретили ему писать, ходить, двигаться, он лежал в постели и лепил. Маленькие миниатюры… Не мог без творчества.
   Архив у него в доме был в полном порядке. Он никогда ничего не искал, – все под рукой. Все систематизировано и классифицировано.
   После смерти нашли его завещание. Это значит, когда мы с ним гуляли по Малеевке и говорили о всякой всячине, в кармане у него лежало завещание.
   Глебов писал другу: «На досуге привел в порядок свою «творческую статистику», т. е. перестукал начисто записи разных времен своих работ. Знаешь, сколько я всего написал за 44 года? Около 630 печ. листов! Это 25 томов по 25 печ. листов, т. е. объем Бальзака. Увы! 99% всего этого легло лишь УДОБРЕНИЕМ на поля социалистической культуры (чем я так же могу гордиться, как любой колхозник)».
   Много ли найдется писателей, которые так самокритично отнесутся к своему творчеству?
   Как настоящий художник, он был скромен. О себе говорить не любил. Письма его посвящены всегда другим людям. Он непрестанно заступался за кого-нибудь, заботился.
   В дружбе и во вражде он всегда был принципиален. Он много лет спорил с Афиногеновым. Был его противником в вопросах эстетических, во взглядах на театр и драматургию. У них бывали такие ссоры, что иногда было страшно слушать, как они осыпали обвинениями друг друга…
   Но вот настал тяжелый для Афиногенова год. Его обвиняли в неискренности и во многих не совершенных им грехах. Он уехал к себе на дачу и жил там. Некоторые его прежние друзья с ним перестали здороваться. Чурались его.
   Вот запись в дневнике Афиногенова в декабре 1937 года:
   «…и маленькая записочка Глебова о том, что эта речь (речь Афиногенова на писательском собрании в 1937 году. – И. Ш.), хорошая… Когда-нибудь, когда мои слова будут иметь для него большую ценность, чем сейчас, я скажу ему о том, какая это была для меня поддержка – получить вот такую записочку ТОГДА! Вот мысль – под новый год я напишу письма. Тем, кто сейчас боится встреч со мной, я напишу им, чтобы они не думали, будто я обиделся на них за это, что они правы и что я желаю им счастья. И первому – Глебову» (ЦГАЛИ. Дневники Афиногенова, т. IV, стр. 447).
   Потом, после гибели Афиногенова, когда я стал председателем комиссии по литературному наследию писателя и прочел его дневник, я сделал выписку и послал Глебову.
   Глебов рассказал мне продолжение.
   Афиногенов ему написал. Глебов ответил. Поехал к Афиногенову. Они встретились. Обнялись. Два старых товарища долго говорили о театре, о времени… А потом, как известно, афиногеновские пьесы снова пошли. Они опять спорили с Глебовым. О театре, о направлениях в драматургии. Глебов был автор «Правдохи». Он и сам был Правдоха.
   Вот и весь мой рассказ об Анатолии Глебовиче Глебове-Котельникове, родившемся в последний год девятнадцатого века. Прожившего шестьдесят четыре года. Сделавшего много. Все время начинавшего жизнь сначала. Прожившего трудно. Оставившего след в истории советского театра.
   Не забывайте о нем. Пожалуйста.

Комедиограф

 

I

   Мне довелось увидеть почти все пьесы В. Шкваркина в те годы, когда они были поставлены на сценах московских театров.
   Всего Шкваркин написал восемнадцать пьес. Некоторые из них по сей день живут на сценах, веселят публику, с удовольствием исполняются актерами. Некоторые забыты, и для этого есть уважительные причины. Некоторые забыты напрасно.
   Вспоминая драматургов, с которыми частенько приходилось встречаться, учиться у них, иногда спорить, беседовать о нашем нелегком ремесле, частенько думаю я о Василии Васильевиче Шкваркине, о его литературной судьбе и о судьбе его произведений. Вот и захотелось мне записать то, что помню, чему был свидетелем, поделиться впечатлениями о том, что давно видел и недавно перечитывал.
   Но мне тут же хочется предупредить: заметки эти будут пристрастны, ибо, хотя я и не был близким другом Василия Васильевича, я весьма уважал его и любил как драматурга.
   Иногда – впрочем, не слишком часто – драматургам приходится участвовать в зрительских конференциях, встречаться с постоянными посетителями театров, главным образом с молодежью.
   – Откуда приходят в драматургию? – вот один из первых вопросов, которые задают на подобных встречах. – Где этому учат? Что нужно кончить, чтобы стать драматургом?
   Оглядываясь на своих товарищей, сидящих тут же в президиуме, и вспоминая тех, кого на этой встрече уже нет, – обычно отвечаешь: большинство драматургов – это главным образом газетчики, поэты, бывшие актеры, беглые режиссеры, разочаровавшиеся в своих критических способностях критики.
   Василий Шкваркин нарушил эту традицию. Он не учился в Литературном институте, не сотрудничал в газете, не работал в театре, не писал рецензий. К театру, журналистике, изящной словесности не имел никакого отношения. Служил в Комитете по кожевенным делам. До этого в Госбанке. Давал уроки русского языка. Заведовал отделом личного состава Главного управления коннозаводства. До этого служил в Отделе по ликвидации безграмотности в Симбирске. А перед самой революцией был вольноопределяющимся Уланского Волынского полка в городе Кирсанове. После революции служил в Красной Армии и военную свою карьеру окончил лектором на курсах красных офицеров.
   Биография, как видите, яркая. Но театр и драматургия тут пока решительно ни при чем. А впрочем… Он очень любил театр, особенно музыкальный. Играл по слуху на рояле, многие оперы знал наизусть, читал, читал, читал… Ему не удалось окончить университет. Только один год проучился на филологическом факультете. Увлекался историей. Особенно новой. Главным образом русской. Главным образом концом девятнадцатого и началом двадцатого века.
   Однажды прочел в газете, что в числе многочисленных литературных конкурсов Московским отделом народного образования объявлен конкурс на лучшую историческую пьесу…

II

   Вторую премию, а по существу первую, ибо первая, по правилам хорошего тона, никому не была присуждена, получила историческая драма «В глухое царствование, или Предательство Дегаева» никому доселе не известного автора Василия Шкваркина. В том же 1925 году драма эта была поставлена Театром МГСПС и Студией Малого театра.
   Написанная в жанре мелодрамы, пьеса «В глухое царствование» (подразумевалось царствование Александра III) рассказывает о предателе Дегаеве, деятеле «Народной воли», выдавшем своих товарищей царской охранке.
   Как и в каждой пьесе талантливого, но неискушенного автора, здесь сочетаются яркие, самобытные сцены с трафаретными, примитивными. В жизненность директора департамента полиции Плеве, или жандарма Судовского, или мещанки и ничтожества жены Дегаева веришь с трудом. Уж слишком быстро выбалтывают они публике и партнерам свое «credo». A вот сам Дегаев или подполковник секретной полиции Судейкин написаны посложнее. Интересна дружба и взаимная ненависть этих людей, связанных пролитой ими кровью народовольцев. Есть и прямое подражание Достоевскому – сцены исступленного раскаяния, бреда. А вот сцена революционеров-эмигрантов в Париже – после разгрома «Народной воли», когда на мансарду к Ошаниной и Тихомирову является Дегаев и кается в своем преступлении, а старый бунтарь, революционер и поэт Петр Лавров плачет, – сделана великолепно. Проживший много лет в эмиграции Лавров плачет оттого, что столкнулся с невиданной им доселе степенью падения человека.
   Есть в пьесе то, что в дальнейшем творчестве драматурга будет развито, доведено до виртуозности: парадоксальное построение реплики, обыгрывание предметов в наивысший момент напряжения сценического действия – переход в пантомиму.
   Плеве спрашивает Судейкина о мерах, принятых против покушения на министра Толстого. Он обеспокоен активностью революционеров и плохой работой охранки.
   «Плеве. Но может случиться, что ваши агенты опоздают предупредить злодеяние, и тогда…
   Судейкин. Тогда, ваше превосходительство, вы будете министром».
   Неожиданно Плеве, возмущенный дерзостью жандармского подполковника, вяло произносит, что сумеет наградить тех, кто не сможет противодействовать покушению.
   В последней картине, когда Дегаев все же убивает Судейкина, желая спасти собственную шкуру, почти две страницы занимает описание немой сцены убийства. Здесь уж не нужен текст. Он только помешает. Прием, с которым мы встречаемся дальше – в «Чужом ребенке», в «Страшном суде», в «Мирных людях». Превращение Драматической пьесы в пантомиму, в мимодраму. Сценическое действие высчитано по долям секунды. Действие в его чистом, театральном виде, весьма близкое к пантомимам комедии дель арте, к буффонадам Чаплина, к гоголевской немой сцене, где «страх, испуг, недоумение, суетливость должны разом и вдруг выражаться на всей группе действующих лиц, выражаться в каждом совершенно особенно, сообразно с его характером» [4].
   Очень интересно использует автор пепельницу в доме Дегаевых. На деньги, полученные от охранки, Дегаев обставляет новую квартиру.
   «Зачем ты пачкаешь новую пепельницу! – возмущается мадам Дегаева, когда ее муж гасит окурок. – Такая блестящая… (Несет пепельницу к двери, выбрасывает окурок в коридор.)».
   Провокатор ждет в гости жандарма. Наконец Судейкин приходит. Благодушно осматривая новую квартиру, Судейкин удаляется с хозяйкой в будуар. Дегаев нервничает, ревнует. Сейчас он взорвется, выгонит Судейкина. Он закуривает, затем хочет погасить окурок о пепельницу, но вспоминает жену и несет окурок за дверь.
   В финале этой же картины, когда страх разоблачения революционерами стал у Дегаева сильнее страха перед жандармами, провокатор признается во всем сестре. Униженный Судейкиным, презираемый сестрой, ненавидимый бывшими товарищами, обманутый женой, Дегаев хочет прибить супругу. Он бросает в нее пепельницу, но не попадает. У Дегаева истерика. А супруга поднимает с пола пепельницу, внимательно рассматривает.
   «Дегаева. Согнул. Прямо-таки исковеркал… Интеллигент!»
   И, наконец, последняя картина. В квартире разгром. Опрокинут стол. Валяются на полу тарелки, бутылки, пепельница… Судейкин убит. Его помощник Судовский смертельно ранен. Он пытается встать, но со стоном падает. Берет лежащую на полу ту же пепельницу и бросает в окно, разбивая стекло. На этот сигнал в комнату врываются дворники, полицейские, жильцы. Они видят трупы Судейкина и Судовского.
   Так через всю пьесу проходит эта самая сперва новенькая, блестящая, затем погнутая, сломанная пепельница. Маленький символ опустошенной, грязной душонки предателя.
   Согласитесь, что молодые драматурги, авторы первой пьесы, не так часто балуют зрителя подобным неожиданным, я бы сказал, тонким сценическим приемом.
   Следом за «Предательством Дегаева», открывая все новые и новые, великолепные тайны в искусстве драматургии, Шкваркин пишет пьесу о 1905 годе – «Годгорн». Она имела значительно меньший успех, чем «Предательство», но также была поставлена в московском театре. На этот раз в Замоскворецком, там, где ныне филиал Малого.
   А там, где написаны и поставлены две пьесы, – неминуемо появится и третья.
   Новая пьеса называлась странно – «Вокруг света на самом себе». История – это, конечно, интересно. Можно сидеть месяцами в архивах, в библиотеках, вновь возвращать забытый мир, глазами советского человека из двадцатых годов двадцатого века смотреть назад, чувствуя превосходство над своими героями. Великолепное занятие – посмотреть вокруг себя, увидеть то, что происходит сегодня, рядом с тобой, и чуть-чуть заглянуть в завтрашний день.
   Шкваркин решил написать современную комедию-обозрение. Героем он выбрал маленького человека, совслужащего, неудачника в личной жизни. Было в нем что-то от Чарли Чаплина, и от Акакия Акакиевича, и от Бальзаминова, мечтающего о голубом плаще.
   Мне не удалось перечесть эту пьесу, экземпляры ее утеряны. Но я помню, хотя и не очень четко M не во всех деталях, спектакль в театре Корша. Герой пьесы – его талантливо играл Василий Осипович Топорков – убегает из дому, путешествует по всему свету. Встречается и с хорошими людьми, и с аферистами, попадает на киносъемку, где ставится фильм о царском дворе, принимает это за действительность, бежит оттуда, опять возвращается в свой дом и убеждается, что нигде ему не будет так хорошо, как здесь.
   После того как были написаны эти строки, я, вспомнив спектакль коршевцев, решил порыться в старых театральных журналах. В девятом номере «Нового зрителя» за 1927 год нашел грозную статью неизвестного критика, скрывшегося под псевдонимом «Гудаш». Он строго осуждает пьесу. «Обыватель – действующее лицо, и обывательское освещение от начала до конца. Полное непонимание основных причин «маленьких недостатков механизма», полное отсутствие исторической перспективы в оценке общественных явлений и фактов».
   И статья называется «Обыватель смеется».
   Ну что ж, такую оценку можно было бы принять на веру, согласиться с ней, занести «Вокруг света» в разряд обывательских пьес тех лет, но… Рядом с вышеприведенными строками автор статьи излагает тему и идею комедии Шкваркина. Вот что он пишет:
   «Вокруг света на самом себе» выводит в герои подлинного, всамделишного обывателя, с его пьяными, по существу беззлобными выкриками по адресу Советской власти, за которую он сражается, но на которую брюзжит, завороженный наивным и детским восторгом пред европейской культурой по книжкам. А в завершение сей блудный сын, возненавидевший пошлость этой культуры, умиленно возвращается к своей матери – Советской власти».
   Нет уж, извините! Если еще сорок лет тому назад драматург написал комедию на тему, которая весьма актуальна и сегодня, был первым, кто осмелился взяться за такой сюжет, – напрасно критик упрекает драматурга в «отсутствии исторической перспективы», в «мелкотравчатом понимании событий». Тут в обывательщине и близорукости можно скорее обвинить критика, а не драматурга.
   «Вокруг света на самом себе», возможно, произведение наивное, во многом слабое, но им открывался цикл шкваркинских современных комедий-сатир, которые отзывались на актуальные темы дня, бичевали старое и утверждали нового человека.
   В несовершенном путешествии «Вокруг света на самом себе» драматург наметил путь для самого себя.

III

   Первая реплика, открывающая пьесу, всегда содержит вопрос, на который потом будет отвечать вся пьеса. Завершается пьеса последней репликой, как аккордом (классический пример, конечно, первая и последняя реплика «Ревизора»). Первая фраза – ритм всему спектаклю, тон, музыкальный ключ.
   Герой водевиля «Вредный элемент», безработный старый актер Щукин, рассматривает в бинокль стенку в своей комнате и восклицает, обращаясь к соседу, начинающему писателю Травлину:
   «Алексей Николаевич, а ведь это клопы. Смотрел, смотрел, кто это сидит? Взял бинокль – клопы на стене».
   А потом вдруг эти клопы увеличились до огромных размеров. Они заполнили и чуть не погубили жизнь Василия Максимовича Щукина, его дочери Лиды, юного Травлина… Они обратились в нэпманов, шулеров, налетчиков, в «коммерсанта новейшей формации» Наважина, в спекулянта Столбика, сводню Матильду Ивановну, в вора Чубчика…
   Узнав о бешеных кушах, срываемых в казино счастливцами, старик Щукин, для того чтобы поправить свои дела и обеспечить жизнь любимой дочери, идет в игорный дом.
 
Чтобы на ноги подняться,
Должен я идти играть.
Чтобы больше не нуждаться,
Должен крупный банк сорвать.
 
   Однако похождения Щукина и Травлина в подпольном казино кончаются облавой милиции. Все игроки, крупье, администратор, хозяева игорного дома оказываются в Бутырской тюрьме. Большинство из них в первый раз тут. Наважий, Чубчик, Столбик, крупье пишут письмо прокурору: «Припадая к вашим красным стопам… мы, красные жертвы советской законности… по недоразумению лишенные невинности… просим восстановить указанную невинность путем вашего вхождения в наше безвыходное положение».
   Тут же, сообразив, кому грозит какое наказание, они меняются фамилиями, продают «Соловки за Нарым, а Нарым за Соловки». Щукина выдают за крупного авантюриста Наважина. Но, как и полагается в водевиле, недоразумение довольно быстро выясняется. Щукин и Травлин счастливо возвращаются к любящей их Лиде, Наважин, скрывавшийся под именем актера Щукина, разоблачен, и все поют финальные куплеты:
 
Нам больше нечего скрываться.
Зачем бояться нам своих,
Любви не следует стесняться,
Вот я – невеста.
Я – жених.
 
   Наполненный злой издевкой над нэповской накипью, «Вредный элемент» был с большим успехом поставлен Студией Малого театра, а «Лира напрокат» – в Театре сатиры.
   Ну как не сказать о верной дружбе драматурга с театрами, о дружбе, которая не так часто встречается! Четыре комедии Василия Васильевича поставила интереснейшая Студия Малого театра, затем названная Новым театром, которой руководил талантливый Федор Каверин.