Вопрос немного сбил воеводу с толку. Могильник? При чем здесь могильник???
   Воевода перевел взгляд на подковылявшую бабку Степаниду. Стоит в сторонке, никому не мешает, слушает. А чего слушать-то? Как торговый гость про старую падаль вызнает?
   – Ну, есть такое, – недоумевая ответил Федор Савельевич. – В прошлом годе засуха лютая была, леса горели. И падеж скота при той засухе такой был, что чуть совсем без коров да овец не остались. В самом городе сжигать скотину побоялись, дабы пожара не вышло – больно много трупов было. Ну и зарыли в двух верстах от города. А за какой надобностью тебе нужен старый могильник?
   – Нужен, – сказал гость. На его лице промелькнула удовлетворенная улыбка. – В том месте, где могильник тот, много земляной соли – селитры – добыть можно. Да и на место лесного пожара пусть меня твои люди сводят. Древесный уголь и сера мне тоже понадобятся.
   Надежда на чудо растаяла, словно дым. Перед воеводой стоял обычный человек из далеких и незнакомых земель, тихо и незаметно для попутчиков спятивший от горя и лишений.
   – Извини, уважаемый, но моим людям и без твоих выдумок достанет работы! – раздраженно бросил воевода, понукая коня. Застоявшийся конь рванул с места, швырнув на подол купеческого цветного халата веер грязных брызг. Миг – и всадник уже скрылся за углом ближайшей избы.
   Последний из чжурчженей горько усмехнулся, покачал головой и медленно пошел прочь. Но далеко уйти ему не дали.
   – Почтенный!
   Приближающийся топот сапог раздался за спиной. Кому еще может понадобиться чужой человек в чужой земле?
   Паренек с разбитым лицом пристроился сбоку и пошел рядом, приноравливаясь к походке торгового гостя.
   – Я слышал ваш разговор, почтенный, – сказал паренек. – Позволь мне отвести тебя в те места и подсобить по мере сил. Сдается мне, что в чужеродных землях много того знают, что нам неведомо.
   Гость молчал. Но Никита не отставал, упрямо сопровождая человека в заляпанном грязью цветастом халате.
   – Истинно так, – наконец нарушил молчание гость. – Но учти – работа будет грязной.
   – Я не побоюсь грязной работы, ежели это подсобит обороне Козельска, – решительно сказал Никита. Наверно, слишком решительно, потому что в глазах гостя промелькнуло что-то похожее на удивление. Он остановился и пристальным, изучающим взглядом посмотрел в лицо Никиты. Потом достал красивый платок с вышитыми на нем невиданными знаками и протянул парню.
   – Приложи к ране, чтобы кровь не заливала глаза, – сказал он. – Я хочу знать твое имя.
   – Никита, – сказал Никита, принимая платок. – А как твое имя, почтенный?
   – Зови меня просто Ли, – ответил гость.

* * *

   В лесу было сыро.
   Кое-где под вековыми дубами еще лежали сугробы, покрытые коркой подтаявшего и ночью вновь замерзшего снега. Верхушки высоченных деревьев сходились наверху, образуя плотным сплетением ветвей сплошную крышу, едва пропускавшую скудные лучи солнца. Потому в глубине чащобы даже в полдень всегда царил полумрак. Да и кто рискнул бы зайти туда, в самую глубину, где от недостатка света на корню мерла любая молодая поросль, и лишь толстенные деревья, за сотни лет обретшие мрачный, медленный разум, тянули узловатые руки к небу, а корни – в самую глубь земли, словно пытаясь достать корявыми щупальцами до самого ее сердца и высосать соки, необходимые для жизни мрачных исполинов.
   Но там, внизу, в полумраке, у подножия лесных великанов, через гиблое, местами заболоченное место, дышащее смрадными испарениями, в которое не забредает и зверь лесной, двигалась согнутая человеческая фигура в черном одеянии.
   Удивленно качнули ветвями вековые чудовища, привыкшие пить силу из всего живого. Бывало, что забредал сюда медведь-шатун, одуревший от бессонной зимы, и коли не успевал убежать, то после выползал из урмана обессиленный. А то и тихо умирал, не добравшись до кромки урочища, чтобы после еще и своей гниющей плотью напитать корни деревьев и хоть немного утолить извечный голод черного леса.
   Сейчас же другие, невидимые глазом корни со всех сторон протянулись к незваному гостю. Коснулись одежды, медленно ощупывая, притронулись к теплой оболочке, окружающей все живое, – и вдруг отпрянули резко, будто обжегшись. Не теплой была та оболочка. Смертельным холодом веяло от фигуры. Лес вздохнул удивленно, с опаской. Случись ненароком, что умеет гость выпускать своикорни – еще вопрос, кто у кого выпьет жизненную силу.
   – Не боись, – прошептала бабка Степанида, останавливаясь. – С добром я пришла.
   Она закрыла глаза и представила себе корявого древнего деда с бородой из пожухлой травы, с сучковатыми ногами, покрытыми зеленым мхом, с зелеными глазами без зрачков, горящими в полумраке урмана, словно болотные огоньки. Так оно всегда проще, когда в понятный образ облекаешь существо из иного мира. Хотя случается, что образ становится устойчивым, особо когда его представляют таким много народу – и в этом мире он обретает плоть и силу, которой его наделяют люди.
   Раньше больше верили в лесных да озерных духов – и силы в них было более, и чаще они являлись людям, и помогали порой в благодарность за веру, что давала им жизнь и в этом мире тоже. Ныне же другая вера проникла в сердца людские – и терять стали силу древние сущности.
   Однако бабка Степанида верила крепко. Потому и пришла в чащу, чуждую всему живому. Потому и говорила сейчас с ней, как со старым знакомцем, страшным для чужих своей мрачной силой.
   – Здравствуй, дедушка леший.
   Бабка низко поклонилась, коснувшись кончиками пальцев прелого ковра жухлой прошлогодней листвы.
   – Здраа-вссс-т-вуу-й, – прошелестело в ее голове.
   – Беда у нас, дедушка, – сказала бабка. – Вороги напали.
   Ее глаза были по-прежнему закрыты, но образ стал четче, налился красками. От него веяло мрачным дыханием леса, гибельной мощью, таящейся в его глубинах. Многие, ох, многие путники, накопившие в душе пакости грязными своими делами, гибли в чернолесье кто придавленный сухим деревом, кто разорванный незнамо откуда появившейся стаей волков, а кто и просто споткнувшись о корень, да приложившись переносицей о другой – лес впитывал темное, словно болото. Другое дело, что человек с чистым сердцем часто мог безбоязненно пройти по урочищу – от светлой его души отворачивалась темная сущность леса, а молодая поросль, еще не погрязшая в тяжкой многовековой мудрости, щедро делилась силой – бери, добрый человек, лес большой, не убудет…
   Степанида ощутила, как насупился леший. Что ему беды человеческие? Раньше, когда почитали, может, и помог бы. И то не всем. А сейчас что? Закружить, заморочить, увести с тропы да умертвить, высосав жизнь до капли – вот и весь прок от мелких живых существ с суетным разумом и жизнью, чуть дольшей, чем у бабочки-однодневки. И что ему чьи-то вороги? У него один враг – человек, что вырубает леса, выжигает их под пашни и пакостит там, где ест, куда по грибы да ягоды ходит.
   Леший повернулся спиной и размеренной поступью направился прочь.
   – Одумайся, старый! – крикнула Степанида. И откуда силы достало на два мира прокричать? – Не будет Руси – и тебя не станет, и леса твоего. Все огнем Орда пожжет, в степь свою превратит. А степные демоны тебя на щепки сгрызут.
   Остановился леший, отмяк спиной, повернулся. Полыхнули болотные глаза ярко, но без злобы. Никак, понял чего? Проникся болью человеческой букашки, что силы леса не боится?
   – Ччч-ем сссумеюууу – помогууу, – прошелестело-прогудело в ветвях.
   – И на том спасибо, – произнесла Степанида. – Там мужичок ненашенский, раскосый такой, на твоем пепелище покопаться хочет, что-то свое поискать. Пусти его, подсоби, чем сможешь. Он, кажись, тоже за Русь душой болеет.
   Колыхнулось недовольство в зеленых глазищах – то ль попросила, то ль приказала? – но смолчал леший. Лишь прошелестел:
   – Хорошшшшоо…
   – Благодарствую.
   Бабка открыла глаза и вновь поклонилась лесу. А когда разогнулась, почудилось, будто мелькнуло что-то зелено-бурое меж стволов.
   Степанида улыбнулась про себя. Не так уж слаб леший, как хочет казаться. Сказками, притчами, преданиями еще долго будет жить на Руси древняя сила, которая – как очень хотелось верить – тоже не останется в стороне перед общей бедой.

* * *

   Вереница телег тянулась от ярмарочной площади к западной стороне города, где исстари селились купцы и иной народ, из тех, что побогаче. Дома здесь были выше и просторней, из-за заборов обширных дворов слышалось мычание, ржание, квохтанье и перебранка многочисленной челяди, замолкающая лишь с приближением ночи.
   Телеги Игната были почти пустыми – все, что лежало на них, было роздано на потребу обороне города. Телеги Семена были куда полнее, потому как хозяин рассудил здраво – на кой воинам меха весною? Только мешать будут в сече. Потому, остановив кровь, текущую из носа и кое-как отскоблив подсохшую юшку с бороды, свернул Семен торговлю-раздачу быстро и сноровисто, и сейчас вместе с братом вел обший караван в купеческую слободку – благо дома рядом.
   На хмурых лицах братьев застыла тяжкая дума. Говорить не хотелось. А чего говорить – ясно все. Но и молчать тоже было невмоготу. Есть такое свойство души человеческой – поговоришь об общей беде с товарищем по несчастью, вроде и полегче. Пусть даже от разговоров этих толку никакого – одно сотрясение воздуха.
   Первым нарушил молчание Семен:
   – Воевода людей послал оплывший за зиму ров глубже рыть, подгнивший обруб [80]править, склоны вала ровнять, надолбы [81]ставить. Что мыслишь? Поможет?
   – Супротив Орды? – горько усмехнулся Игнат. – Поможет. На час позже нас на копья взденут. В дальних странах видал я крепости – вернее, остатки крепостей, что были куда посерьезней нашей. Да только ордынцы сметали их с пути, словно пылинку. Невеликие были те остатки, скажу я тебе.
   – И чего делать-то будем? – осторожно спросил Семен. Все еще не верилось ему, что налаженная, размеренная жизнь кончается и до конца ее остались считаные часы.
   – Эх… – вздохнул Игнат. Потом поднял голову и, взглянув на тусклое весеннее солнце, остановился и зажмурился на мгновение. – Ехал домой, думал, родню увижу, отчий дом, отдохну – да снова в путь-дорогу. Эдак вот живешь-живешь и не знаешь, что твоя путь-дорога – вот она, закончилась…
   – Дык путь-то, он не один. Другой найти можно, – осторожно сказал Семен.
   Игнат перестал любоваться Ярилой сквозь веки и, открыв глаза, внимательно посмотрел на Семена.
   – Другой можно, – сказал он, возобновляя шаг в такт равнодушным шагам волов, влекущих телеги. – Да только это уже не наш путь будет, брат.
   Впереди показались коньки знакомых крыш. Однако Игнат, похоже, домой идти не собирался.
   – Слышь, Семен, – сказал он, снова останавливаясь. – Отведи-ка мои телеги в детинец.
   – В детинец? – удивился Семен. – Ты в своем уме? То ж тебе не ярмарка.
   – Так я не торговать в детинце собрался, – сказал Игнат.
   – А какого тогда лешего… – начал Семен.
   – А такого, – отрезал Игнат. – Наши меха нынче городу сильно сгодиться могут.
   – Не возьмет ордынский хан откупного, – покачал головой Семен. – На кой ему откуп, когда все можно забрать вместе с откупщиками?
   – Задумка одна есть, – сказал Игнат. – Надо с Федор Савельичем обмозговать. Да и сам я, глядишь, воеводе сгожусь. Поди, не калика перехожий, меч в руках держать не разучился. Ну так отведешь телеги?
   – Отведу, – пожал плечами Семен. – Только поначалу скотину накормлю да сам отобедаю. И тебе то же советую.
   – Не до обедов нынче, – отмахнулся Игнат. – Время не ждет.
   Он повернулся к крайней телеге, вытащил заранее припасенный сверток с длинным кольчужным доспехом дорогой византийской работы и тяжелым боевым топором, купленным в Суроже, отвязал от задка телеги коня, вскочил в седло и поскакал к детинцу.
   – Ну что ж, скачи, братко, – хмыкнув, сказал Семен вслед удаляющемуся вдоль улицы топоту копыт. – Может, и вправду помимо твоих мехов заодно сгодится воеводе и твоя шкура. На что-нибудь…

* * *

   Перестук множества топоров слился в один сплошной шум, словно огромная стая дятлов спустилась на Козельск и истово принялась за работу, выковыривая из коньков крыш промерзших за зиму жуков-древоточцев.
   Сотни факелов разгоняли ночную тьму. Вонь горящей смолы, которой были пропитаны факелы, перестала быть вонью, став привычной.
   Сразу делалось многое.
   Затачивались деревянные колья, которые завтра будут воткнуты в дно рва и по всему его дальнему краю, навстречу вражьей коннице. Да и пешцам преодолеть такие надолбы будет ой как непросто. Ровнялись до отвесных откосы самого рва, слегка осыпавшиеся за зиму. В них деревянными молотами глубоко вбивались заостренные бревна, на торцы которых тут же набивалась обшивка-обруб, дабы те откосы не обвалились. Поправлялась двускатная крыша над крепостными стенами, защищающая головы воинов от падающих сверху на излете стрел и камней. По приказу воеводы строились новые широкие всходы [82], ведущие на стену изнутри крепости. Густо смазывались жиром цепи, ворот подъемного моста и петли тяжелых городских ворот. Менялись, где надо, подгнившие бревна и крученные из воловьих жил тетивы больших самострелов, установленных на стенах – да мало ли работы найдется людям, готовящимся к осаде? Тем более что времени для той подготовки – кот наплакал.
   Потому и работали горожане днем и ночью, никем не подгоняемые, лишь беспрекословно слушаясь команд воеводы, неважно, кому они дадены – огнищанину или же последнему холопу. Перед общей бедой все равны…
   Никита подошел к колодцу, тому, что был рядом с городскими воротами, вытащил кадку воды и плеснул себе в лицо. По рукам потекла черная жижа. Неудивительно – иноземный купец с коротким именем весь день и половину ночи заставил копаться сначала в старом могильнике среди костей и сгнившего мяса, ставшего вязкой жижей, а после – на старом пепелище, оставшемся от давнего пожара. При этом Никита копал, а Ли только всматривался в раскопанное, довольно цокал языком и собирал что-то, ведомое только ему.
   Не раз и не два пожалел Никита, что связался с блаженным иноземцем, но деваться некуда – слово дадено, а оно, как известно, не воробей, вылетит – не воротишь… Хотя хотелось бы посмотреть на того, кому случалось воротить вылетевшего воробья.
   Наконец, когда и при свете факела стало не видно ничего дальше вытянутой руки, Ли, набрав два полных мешка какой-то дряни, отпустил Никиту на все четыре стороны, а сам пошел к своим возам.
   «Хорошо, что ночь вокруг, – подумал Никита, отмывая лицо. – А то б встретил кто на дороге, подумал, что черт из пекла вылез или упырь какой. У нас народ немудрящий – запросто б кольями забили, не разбираясь. А что, черт и есть. И вонью от меня несет самой что ни на есть замогильной».
   Он понюхал подол, скривился и, стянув рубаху через голову, бросил ее прямо в кадушку. Хорошо, что бабы не видят, визгу было бы – не оберешься…
   Ночная прохлада давала о себе знать. Да и студеная водица в кадке не добавляла благости усталому телу. Кожа Никиты вмиг пошла пупырышками, как у ощипанного гуся.
   Наскоро сполоснув и отжав рубаху, Никита набросил тулупчик прямо на голое тело. Хотел было спрятать влажный ком за пазуху – да так и застыл на месте, словно воришка, застигнутый на месте кражи. Вдоль крепостной стены к воротам крался человек. Что-то в его неясной фигуре, смазанной ночной темнотой, показалось Никите знакомым. Да если бы и не показалось – с чего бы это честному горожанину красться к выходу из города, прячась, словно ночной тать? О том, что сам недавно также крался по жизненно важной надобности, как-то не вспомнилось. Никита запахнул тулуп, содрогнувшись от прикосновения мокрой рубахи к голому телу, и мягко отступил в тень.
   Человек подошел к воротам и осторожно выглянул.
   Двое мужиков, стоя спиной к нему, сноровисто правили топорами острия больших кольев. Увлеченные работой, сейчас они ничего не видели и не слышали, кроме своих топоров.
   Человек скользнул в ворота. Никита бросился за ним.
   Он миновал тяжелые створы, сработанные из потемневшего от времени дуба, – и свет множества факелов, полыхнувших прямо в глаза, ослепил его на мгновение. С разгону пробежав по мосту, Никита зажмурился и сильно укусил себя за губу, чтобы быстрее вернулось ночное зрение охотника. Он подождал немного, пока красные точки факелов прекратили плясать на обратной стороне век, и открыл глаза.
   Его взгляд уперся в нагрудник, посеченный стрелами и саблями, подправленный кузнецом и, тем не менее, уже давно требующий переплавки. Конечно, воевода мог себе позволить купить новую нагрудную бронь, да и зачем покупать – только скажи складским в детинце, мигом подберут требуемое…
   Ан нет. Каждый воин знает – пока тело привыкнет к новому доспеху и перестанет противиться пусть чуть по-иному давящей тяжести, замедляя удар и ослабляя его точность, много воды утечет. Попробуй, смени свою кожу на чужую, пусть новую – прирастет ли? Еще вопрос…
   С факела, который держал в руке воевода, стекла тонкая струйка горящей смолы и с шипением погасла, коснувшись мерзлой земли.
   – Гуляем? – спросил Федор Савельевич. Потянул носом, сморщился и добавил: – Или проветриваемся?
   Выглядывать из-за спины воеводы, высматривая канувшего в ночную темень беглеца, было глупо. Да и не особо высунешься из-за такой спины-то – воевода весь выход с моста перегородил.
   «Эх, потерял…» – мелькнула досадливая мысль.
   Никита замялся. Сказать не сказать? А как скажешь, если до конца не уверен? Напраслину на человека наведешь – потом вовек не отмоешься.
   А еще в голове вертелось:
   «Надо ж, как быстро отвык от жизни лесной? Пенек глухой! Как воевода подошел, не услышал! Или их в детинце ведовским шагом ходить учат?»
   – Гуляем, воевода, – сказал знакомый голос за спиной. – У вас тут чудесные весенние ночи.
   «И на кой сдался витязю скрытный шаг?» Воевода посторонился, пропуская праздно шатающегося иноземца, и презрительно хмыкнул.
   – Кто-то, помнится, говорил, будто остаться хочет, чтобы помогать. Помощники-то все во рву который час уж землицу лопатами ворочают. Ночами любоваться им недосуг.
   – Землю копать – хорошее дело, полезное, – согласно кивнул Ли. – А скажи, воевода, сильно ли нужна тебе вон та повозка?
   Он протянул руку, указывая на старую телегу, скособочившуюся неподалеку. Видимо, кто-то из мужиков взвалил на нее слишком много лесу, рубленного на колья – вот и не выдержала ось. Лядащая телега, сразу видать. Легче новую сколотить, чем такую чинить. Скажет же чужеземец – повозка! Рухлядь на дрова только и годная, а не повозка.
   Воевода, слегка опешивший от такого поворота, неопределенно пожал плечами.
   – Мне? Повозка? Да гори она огнем. Я хотел бы знать, какого лешего…
   Ли неспешно достал из-за пазухи шар от своей погремушки, которыми торговал он нынче днем на ярмарке. Только вместо деревянной рукоятки сейчас из игрушки торчал свернутый в жгут кусок грязной пакли, похожий на заплетенную девичью косу.
   – Ты сказал, воевода, гори она огнем, – произнес Ли, поднося свою погремушку к горящему факелу, который Федор Савельевич держал в руке. – Думаю, это будет несложно устроить.
   Кончик жгута вспыхнул и с громким треском стал, сгорая, уменьшаться в размерах. Ли широко размахнулся и метнул свою игрушку, после чего зачем-то широко открыл рот.
   «Ну, точно блаженный, – с сожалением успел подумать Никита. – Вот уж точно – захочет Господь кого наказать, так прежде всего разум и отымет…»
   Прочертив огненную дугу, погремушка прокатилась по дощатому дну телеги.
   Воевода проследил взглядом полет железного шара, после чего повернулся к иноземцу.
   – Ну вот что, мил-человек… – произнес он.
   И внезапно присел, придерживая шлем, словно его ослопом под колени ударили…
   Грохнуло так, словно одновременно ударила тысяча колоколов. И тысяча солнц вспыхнула на месте старой телеги. Во всяком случае, так показалось Никите.
   А потом с неба посыпалась всякая гадость. Грязь, комья земли, куски дерева. Длинной щепой Никиту легонько стукнуло по шапке. Щепа шлепнулась парню под ноги. Никита зачем-то уставился на нее. Пришла вялая мысль.
   «Хорошо, что не оглоблей…»
   Оглобля упала в полутора саженях от воеводы.
   – Это… что? Это… как? – вопрошал Федор Савельевич, озираясь и все еще зачем-то придерживая шелом.
   – А еще мне понадобится помощь кузнецов и большие кузнечные мехи. И неплохо было бы собрать камнемет, который подарил городу купец Игнат. Ты поможешь мне с этим, воевода? – невозмутимо спросил Ли.

* * *

   Той же ночью еще одна тень кралась вдоль заборов, часто вздрагивая и оглядываясь по сторонам. Может быть, она и хотела казаться незаметной, но у нее это не очень хорошо получалось. В ночи метались люди с факелами в руках, крича и переругиваясь, и когда очередная фигура, пробегая мимо, освещала тоненький стан и большие напуганные глаза, ночная путешественница замирала, дрожа от страха.
   Но людям было сейчас не до нее. Может, в другое время кто-то и остановился бы поинтересоваться, что делает в темноте посреди улицы девушка, закутанная до самых глаз в темную шаль, но только не сегодня. Этой ночью у жителей города было по горло иных забот.
   Девушка миновала церковь и остановилась у невысокого строения, притулившегося к угловой башне. Строение напоминало сложенный из тяжелых бревен сарай, почти по самую крышу вросший в землю. Из единственного черного отверстия, заменявшего окно, тянуло подвальной сыростью.
   Поруб. Тюрьма для своих, преступивших Правду [83]и ожидающих народного суда. И для чужого лихого люда, шалящего на дорогах, ежели кого из супостатов отловить случится.
   Немного потоптавшись на месте, девушка наконец решилась. Еще раз для верности оглядевшись по сторонам – вроде не несется никто мимо, и слава те, Господи! – она наклонилась к продуху [84].
   – Дедушка Евсей!.. Дедушка Евсей!.. – позвала еле слышно. Ее голос дрожал и срывался от страха.
   Ответом ей было молчание. Лишь громкое сопение слышалось изнутри.
   – Дедушка Евсей, ты здесь? – позвала девушка чуть громче.
   – Чаво надоть? – раздался из глубины поруба недовольный заспанный голос. – Мало того, что на старости лет должон, как тать, в порубе сидеть, заместо того, чтоб град к обороне готовить, дык ишшо среди ночи спать не дают!
   – Дедушка Евсей, это я, Настена.
   После непродолжительного кряхтения в отдушине показался глаз. Который тут же округлился от удивления.
   – И вправду, Настена! А тебе пошто не спится, стрекоза? Чего среди ночи шастаешь?
   Настя смутилась.
   – Да я… это… я вам тут поесть принесла. Лепешек, медовухи…
   – Хммм… Медовухи, говоришь?
   Из глубины поруба послышался звук, который обычно получается при вдумчивом почесывании затылка.
   – Медовухи – это хорошо, – сказал дед Евсей, закончив размышлять и чесаться. – Позаботилась о старом знакомце. Воевода-то ишь чего удумал – мне на старости лет татя разбойного сторожить. Аки псу какому. Да ты заходи, коль пришла. Хотя… воевода гневаться будет, что пустил…
   – Дак кто ж узнает-то, дедушка Евсей? – обрадовалась Настя. – Мне бы вот еще на татя посмотреть…
   Скрипнула приземистая дверь, в проеме нарисовалась сморщенная, словно печеное яблоко, физиономия деда Евсея. На плече у него покоился самострел, заряженный тяжелым боевым болтом.
   Дед Евсей хитро ухмыльнулся.
   – А, вот оно что! Любопытство разобрало? Ну, заходи, любуйся. Надо сказать, мужик видный…
   Лицо Насти вспыхнуло, словно маков цвет. Ноги сами рванулись было бежать от стыда небывалого – осознала наконец, чего натворила, среди ночи к мужику одна притащилась. И не к мужику – к разбойнику! И куда? В поруб!!! Да ежели дед Евсей кому по пьяни ляпнет…
   И совсем было уже повернулась Настена, чтобы, бросив узелок, бежать не останавливаясь до самого отчего дома, однако словно тем болтом ударило меж лопаток:
   – …жалко будет, ежели поутру воевода прикажет его на осине вздернуть.
   – К-как на осине?!
   Настена резко повернулась и уставилась на деда круглыми от ужаса глазами.
   – Да так, – пожал плечами дед. – Нешто ради татя вече собирать? Пока князь в силу не вошел, заместо князя у нас, сама знаешь, его пестун. Твой батька то есть, не мне тебе про то рассказывать. А норов у Федор Савельича сама знаешь какой. Тать пришлый, не из наших, так что народ зазря тревожить незачем. Да и недосуг людям нынче – Орда под боком. Так что один путь душегубу – на осину. Или болт промеж глаз, что, кстати, гораздо менее хлопотно.
   Дед Евсей скосил глаза на узелок, который Настена все еще судорожно сжимала в руках.
   – Ты это… Проходи, ежели пришла. Хоть и не положено, а все старику радость, будет с кем словом перемолвиться. С татем-то разговоры говорить не положено. Так что ты там судачила насчет… хммм…
   Настена молча протянула старику узелок, еще не придя в себя от ужасной новости. Говорили, конечно, девки дворовые про то, что с отловленным разбойным людом горожане не церемонятся, но так то разговоры… Здесь же – вот оно, уже озвучено дедом Евсеем. Красавцу златокудрому со сверкающими глазами, что словно самоцветы драгоценные в душу запали, поутру веревку на шею и…