Сабуров, ожидая услышать какое-нибудь замечание или увидеть насмешку на лицах людей, лежавших с ним в одной палате, выжидающе огляделся по сторонам. Но никто не заговорил и не усмехнулся.
   Сабуров закрыл глаза, ему казалось, что так, с закрытыми глазами, ему легче будет дождаться возвращения Ани.
   А она в это время стояла в том же здании школы в маленькой комнате нижнего этажа перед главным врачом.
   Главный врач принадлежал к распространенной среди хирургов категории циников. Он был плотный, с румяным лицом и словно нарисованными черными усами и бровями. Хороший хирург, спасший на своем веку немало людей, он тем не менее считал своим долгом говорить, что относится к медицине скептически, делал операции с подчеркнутым хладнокровием, говорил об ампутированных руках и ногах с усмешкой и любил отпускать двусмысленные шутки, не стесняясь присутствия женщин. Аня это знала, и главный врач представлялся ей человеком меньше всего способным выслушать и понять то, что она ему хотела сказать.
   Поэтому, войдя к нему, она вся напряглась и сжалась в комок, с твердой решимостью все равно сказать то, что она хотела, и не дать ему обидеть ни себя, ни Сабурова, ни, больше всего, то новое, что вошло и наполнило ее жизнь радостью.
   - Товарищ военврач, у меня к вам просьба.
   - Надеюсь, вам ничего не нужно ампутировать,- сказал он с привычной улыбкой.- Все обращаемые ко мне просьбы обычно ограничиваются этим.
   - Нет,- ответила она.- Здесь лежит... один капитан, капитан Сабуров...
   - Сабуров? Ага, помню. С ушибами. Ну?
   - Он выздоравливающий.
   - Совершенно верно. Очень приятно. Так что же из этого? - У меня здесь мама живет в деревне...
   - Тоже очень приятно. Но какое отношение имеет одно к другому?
   - Я прошу,- продолжала Аня, подняв на него глаза,- я хочу, пока он выздоравливающий, взять его к нам.
   У нее были такие ясные, обрекающие на молчание глаза, что главный врач, у которого с языка уже готова была сорваться неопрятная шутка, промолчал.
   - Я его хочу взять к нам. Я вас очень прошу...
   - Зачем? - уже серьезно спросил он.
   - Ему там будет лучше.
   - Почему?
   - Ему там будет лучше,- упрямо повторила Аня.- Я знаю, ему там будет лучше. Я вас очень прошу.
   - Он что, ваш родственник?
   - Нет, но... мне это очень нужно. Я должна быть с ним вместе,отчаянно сказала она, решившись с этой минуты на любые слова, к каким бы он ее ни вынудил, и на любые признания, даже ложные.
   Главный врач считал в порядке вещей то, что у его сестер и санитарок бывали романы с выздоравливающими, и не преследовал их, присвоив себе лишь право беззлобно, но грубовато шутить над этими маленькими тайнами. Но с такой откровенной, бесстрашной просьбой к нему обращались впервые.
   Он растерялся от неожиданности и от взгляда Ани, смотревшей на него с такой свирепой надеждой, что он почувствовал себя почти как за операционным столом во время трудной операции.
   Он должен был решать судьбу чужой жизни - это было ясно. Здесь нельзя было отвечать: "Посмотрим, как он себя чувствует", или: "Это не положено по правилам", или: "Надо подумать",- и, к чести его, ему не пришло в голову сказать ни одной из этих фраз. Ему оставалось сказать только "да" или "нет", и он сказал:
   - Да, хорошо.
   Разговор оказался неожиданно коротким. Ни он, ни Аня не знали, что говорить дальше, особенно Аня, приготовившаяся к отпору. Она полминуты растерянно постояла против него и, даже , не поблагодарив, вышла.
   Через час Сабурова в маленьком докторском "газике" перевезли на другой конец деревни - на выселки, в один из стоявших у самой воды домиков. Ниже домика протекала вода - спокойная, медленная и зеленая. Это был один из бесчисленных рукавов волжской Ахтубы. От воды к дому маленькой аллейкой поднималось несколько низкорослых ив. И вода, и оголенные деревья, и вросший в землю маленький домик показались Сабурову почти такими же тихими, как госпиталь.
   В комнате, разгороженной на две половины - чистую и черную,- тоже было тихо. Тихо посторонился у дверей встретившийся им мальчик, тихо сидели за столом две покрытые черными платками немолодые женщины - хозяйка избы и мать Ани. Это начавшееся в госпитале ощущение тишины неизменно оставалось у Сабурова все десять дней, которые он здесь прожил.
   Когда он вошел в избу, поддерживаемый под руки Аней и санитаром, хозяйка, степенно поклонившись ему, сказала: "Милости просим", а мать Ани сначала всплеснула руками, потом сказала: "Господи!", потом: "Ой, до чего же вы переменились!" - и только после этого: "Здравствуйте".
   Санитар посадил Сабурова на широкую крестьянскую лавку у стола и остановился в сомнении.
   - Ничего,- сказал Сабуров,- дальше сам дойду. Спасибо.
   Санитар вышел. За ним на свою половину ушла хозяйка.
   Аня подошла к большой кровати, стоявшей у русской печи, разделявшей избу на две половины, открыла одеяла и стала взбивать подушки, то есть сделала то, что санитарки каждый день делали в госпитале, но Сабурову казалось, что все это у нее выходит как-то особенно хорошо. Он любовался ею, и ему было почти жаль, когда она сказала:
   - Ну, вот и готово.
   - Сейчас я перейду, подожди,- сказал он.
   Мать Ани сидела тут же, за столом, и по тому, как она на него смотрела, он понимал, что с дочерью был уже разговор о нем. Мать Ани выглядела сейчас совсем не так, как тогда в Эльтоне. Казалось, она уже все пережила и все измерила в своей душе и теперь только ждала, когда все это кончится.
   - Да, здесь лучше, чем в Эльтоне,- сказал Сабуров после молчания.
   - Лучше,- подтвердила она.- Мы тогда без памяти были. Я родню - и то забыла. Так до самого Эльтона и промахнула. А ведь тут у меня золовка. Конечно, хорошо. Разве сравнишь? Кабы под эту крышу да всю семью. Похудели как,- добавила она, поглядев в лицо Сабурову, и сразу перевела взгляд на Аню, молча сидевшую против него за столом.
   И Сабуров понял, что мать этим взглядом прикидывает, как они будут вместе: он и Аня - такая молодая.
   - Все ездит она,- сказала мать и кивнула в сторону Ани.- Все ездит, все ездит, по пять раз на дню. И когда только это кончится?
   Она встала, подвязала углы платка и пошла к дверям.
   - Мама, мама, подожди! - кинулась к ней Аня.- Помоги Алексея Ивановича уложить.
   - Да я сам,- попробовал возразить Сабуров.
   Он хотел встать, но Аня уже подошла к нему с одной стороны, мать - с другой, и он, опираясь на их плечи, доковылял до кровати. Ноги еще страшно ныли и подламывались. Когда он вытянулся на кровати, ему пришлось вытереть со лба испарину.
   Мать вышла. Аня пододвинула скамейку и села рядом с ним.,
   - Ну? - сказал он.
   - Хорошо? - ответила Аня вопросом на вопрос.
   Сабуров протянул ей руку, она взяла ее в свои и долго сидела, глядя на него, чуть-чуть раскачиваясь на скамейке, то ближе к нему, то дальше от него. Вдруг она испуганно остановилась.
   - А руку совсем не больно?
   - Нет, совсем не больно.
   И она снова начала раскачиваться, пытливо глядя ему в лицо, разглядывая на нем каждую морщинку. Это был ее человек, совсем ее. Вот он лежал здесь, в ее доме, и пусть дом был на самом деле не ее, и завтра опять нужно будет ехать в Сталинград ей, а скоро и ему, но сейчас она держала его за руку и смотрела на него, и все это было так неожиданно и хорошо, что у нее навернулись слезы.
   - Что ты? - спросил он.
   Не отпуская его руки, она вытерла глаза о его плечо.
   - Ничего. Просто я очень рада.
   Она отодвинула скамейку, пересела на кровать, уткнулась лицом ему в грудь и заплакала. Она плакала долго, поднимала заплаканное лицо, улыбалась и снова утыкалась ему в грудь. Она плакала, вспоминая переправы через Волгу, и то, как ее ранили, и как ей было больно, и как он поцеловал ее тогда, и как она волновалась, и как долго она его не видела, и какой он страшный был, когда его нашли, и как потом шесть дней она не могла попасть к нему.
   Он смотрел на ее волосы и медленно проводил по ним пальцами. Потом крепко и безмолвно прижал ее к груди обеими руками. Услышав шаги, он сделал движение, чтобы отстраниться, но Аня, наоборот, только крепче прижалась к нему. Потом она подняла голову, посмотрела на мать и снова еще крепче прижалась к нему. И тогда его осенило чувство, которое потом уже не исчезало,- что это навеки.
   Весь день прошел как во сне. Мать Ани входила и выходила, всем видом своим стараясь показать, что дети могут не стесняться ее присутствия. Сабуров так и видел на ее губах это слово "дети", и ему было странно, что оно может быть отнесено к нему какой-то другой женщиной, кроме его матери.
   Аня, как он ее ни удерживал, перед обедом убежала, принесла аптечный пузырек со спиртом и, щурясь, осторожно переливала из него спирт в бутылку и разбавляла водой. Все эти мелочи - как она вбегала и выбегала, как разбавляла спирт, как щурилась - были бесконечно милы Сабурову. Потом, когда к его кровати придвинули стол, Аня побежала за хозяйкой избы и притащила ее. Та на минуту церемонно чокнулась с Сабуровым и чинно выпила, не поморщившись,- так, как обычно пьют пожилые деревенские женщины. Потом она ушла.
   Аня за обедом, сидя рядом с матерью, быстро рассказала Сабурову, как они раньше жили, о себе, об отце, о братьях - словом, все то, что лихорадочно говорится вдруг, разом и только очень любимому человеку. А он полулежал, опираясь на здоровую руку, слушал ее и думал о том, что придет время и она уже не будет ходить в кирзовых сапогах и не будет таскать носилок и возить через Волгу раненых. И они вместе уедут. Куда? Разве он мог знать - куда? Он знал только, что, наверное, это будет очень хорошо. О том же, что будет через несколько дней, когда он вернется в Сталинград, Сабуров думал вскользь; ему казалось, что все это как-то устроится. Может быть, даже удастся сделать так, чтобы Аня была с ним вместе, в его батальоне, надо только сказать Проценко. Он вспомнил хитрое, добродушное лицо Проценко и подумал, что, будь другое время, Проценко, наверное, приехал бы на свадьбу. "Свадьба"... Сабуров улыбнулся.
   - Что ты улыбаешься? - спросила Аня, все еще запинаясь на слове "ты".
   - Так, одной мысли.
   - Какой?
   - Потом скажу. Ты не сердись. Хорошо?
   - Хорошо.
   Он подумал "свадьба" и вспомнил свой блиндаж и представил себе, как, вернувшись, сидит там за столом с Аней и рядом те, кого он бы мог позвать в такой день: Масленников, Ванин, Петя, может быть, Потапов... Представил себе и подумал, цел ли блиндаж и как они там все без него.
   Когда кончили обедать и мать стала убирать со стола, Аня снова села рядом с Сабуровым на кровати. Хозяйка принесла им большое антоновское яблоко, и они стали есть его вдвоем, поочередно откусывая и стараясь побольше оставить другому.
   Потом Аня вдруг вскочила:
   - Мама, погадай!
   Мать отнекивалась.
   - Нет, погадай.
   Стол, который был уже отодвинут от кровати, опять придвинули, и мать, сказав, что она уже давно не гадала, да и что же гадать, раз они все равно люди неверящие, все-таки разложила карты.
   Сабуров никогда не понимал, почему черная шестерка означает длинную дорогу, а трефовый туз - казенный дом и почему, если пиковая дама ложится к черной десятке, то это не к добру, а если выходят четыре валета, то это к счастью, но ему всегда нравилась уверенность, с которой гадающие объясняют значение разложенных карт.
   Аня внимательно следила за руками матери, раскладывавшей карты. И так как ей в этот день казалось ясным все ее будущее, она легко находила объяснения всему, что говорила мать. Дальняя дорога была переправой через Волгу, а казенный дом - сабуровским блиндажом. Когда же мать выложила крестовую даму, которая в сочетании с бубновым королем означала, что у Сабурова есть крестовый интерес, то, хотя по всем правилам Аня была не крестовая, а червонная дама, она все равно, смеясь, сказала, что крестовая дама - это, безусловно, она, потому что она медичка с крестом.
   Наконец матери надоело гадать, она собрала карты, завесила окна мешками и вышла.
   Сабуров, утомленный долгим сидением, откинулся на подушку и лежал неподвижна Аня взяла полушубок, подушку и стала стелить себе на лавке, у стены. Сабуров молча наблюдал за ней. Мать заглянула еще раз по хозяйственным надобностям и совсем ушла. Аня подошла к Сабурову, встала на колени около кровати, приникла к нему, послушала сердце и шепотом сказала: "Стучит", как будто в этом было что-то особенное. Но особенное было в тишине, стоявшей вокруг, в том, что мать ушла, а они остались, и, главное, в том, что им предстояло долго быть вместе.
   Аня стояла на коленях и целовала его. Она не стыдилась его, и он чувствовал, что она полюбила в первый раз и любовь эта такая большая, что в ней тонет все остальное - и чувство страха, и чувство стыда, и смятение. Она поднялась с колен и села рядом с ним, потом обняла его. Он тоже крепко обнял ее и почувствовал, как у него болят руки и грудь оттого, что он крепко обнял ее, но ему было радостно: от этой боли, которую он испытывал, он чувствовал ее еще ближе к себе.
   XV
   Он проснулся утром от шума самовара, и было странно, что он видит эту же комнату и что так же мать суетится у стола, как будто все не должно было перемениться.
   Аня вбежала из сеней, откуда до этого слышался плеск воды.
   - Ты проснулся? - спросила она.- Я сейчас.
   Она выжала свои длинные мокрые волосы, накручивая их на кулаки, совсем как тогда, на пароходе, когда он увидел ее в первый раз.
   Потом она снова ушла в сени. Сабуров закрыл глаза и вспомнил все подряд, минута за минутой, со вчерашнего утра - и утро, и день, и ночь. Кроме слов о любви, которые были ему сказаны, кроме поступков, которые свидетельствовали об этой любви, было еще что-то, из-за чего он сейчас безгранично верил в ее любовь к нему. Это было то подсознательное чувство, с которым она ночью касалась его избитого, больного тела. Никто не мог бы ей этого сказать, ни один врач, но она каким-то чутьем знала, где у него болит и где нет, как его можно обнять и как нельзя. В самих ее руках было заключено столько любви и нежности, что он, вспоминая об этом, не мог прийти в себя.
   В четыре часа дня Аня должна была уходить. Она натянула сапоги, надела шинель, аккуратно заштопанную в трех местах, где ее пробило осколками мины, надвинула на голову пилотку и, быстрым шагом подойдя к постели, решительно и крепко один раз поцеловала Сабурова и так же решительно вышла.
   Теперь до завтрашнего дня он ничего не будет знать о ней. За войну он привык, казалось бы, к самому страшному - к тому, что люди, здоровые, только что разговаривавшие и шутившие с ним, через десять минут переставали существовать. Но то, что творилось с ним сейчас, не имело ничего общего с этим привычным. Впервые в жизни он испытывал в этот день и в эту ночь трепет ожидания, тревогу, суеверный страх, что вот именно сейчас, когда, кажется, все так хорошо, с нею что-нибудь случится. Он вспоминал тысячи опасных вещей, которых он обычно не замечал. Он вспоминал переправу и берег, на котором рвутся мины, и ходы сообщения, такие мелкие, что если в них не нагибаться, то всегда видна голова, а она, наверное, не нагибается. Он рассчитывал по часам, когда примерно она будет на берегу, когда пойдет баржа, сколько времени займут переправа и выгрузка, сколько времени понадобится, чтобы добраться до батальона, сколько нужно для того, чтобы положить на носилки раненых, сколько займет дорога обратно. Но все эти праздные вычисления (праздные, ибо он лучше, чем кто бы то ни было, знал, как нельзя на войне угадать, что и сколько займет времени) не успокаивали его.
   До Сталинграда отсюда было километров восемнадцать. Всю ночь он слышал то удалявшуюся, то приближавшуюся канонаду. Она была как неумолчный стук часов, ею отмеривалось время. И хотя он знал, что канонада то слышнее, то глуше из-за ветра, это не помогало ему освободиться от тревоги. Когда канонада становилась громче, ему было тревожнее, как будто грохот ее мог быть действительно мерилом опасности для Ани.
   Мать Ани вечером долго строчила на швейной машине в другой половине избы. Потом она вошла с огарком, поставила его на стол и взглянула на Сабурова.
   - Не спите? - спросила она.
   - Нет, не сплю.
   - Я тоже первое время, когда она уходила, не спала, а теперь сплю. Ведь у меня все на фронте, и если за всех не спать, то умрешь в неделю. А у вас есть родные-то?
   - Есть. Мать.
   - Где?
   - Там.
   Сабуров сделал тот жест рукой, который делали многие и по которому все сразу понимали, что там - значит у немцев.
   - А здесь кто?
   - Никого. Одна она... Что вы шили?
   - Я-то? Да тут золовка ситчику дала, я и шью Аньке. Девчонка ведь все-таки. Платье захочет надеть хоть раз в месяц, вот и шью. А на ноги все равно ничего нет. Или эти ей отдать?
   Она села на стул, положила ногу на ногу и задумчиво посмотрела на свои старые, стоптанные, на низких каблуках туфли. Потом подняла голову на Сабурова и, должно быть вспомнив их встречу, сказала:
   - Тоже не свои. Добрые люди дали. Раньше у меня нога меньше была, чем у нее, а после, как сожгла, у меня ноги опухшие стали, наверное, ей туфли впору будут. Как думаете?
   Она спросила это так, словно Сабуров знал о ее дочери больше, чем она, мать, и в этом маленьком, смешном, может быть, вопросе было признание всего, о чем он теперь думал.
   Не отвечая прямо, Сабуров сказал:
   - Я встану, и мы свадьбу сыграем,- и сам улыбнулся этому слову.- Вы не обидитесь на то, что мы там сыграем свадьбу?
   - На той стороне? - спросила она просто.
   - Да.
   - Где вам жить, там и делайте,- произнесла она примирительно.
   "Та сторона" была для нее Сталинградом, городом, в котором она жила и полной истины о котором, какие бы слухи ни доходили оттуда, она все же, в силу привычки, не могла себе представить.
   - Главное, чтобы переправы этой не было по три раза на дню,продолжала она.- Пусть уже лучше там, с вами.
   Она еще долго сидела с Сабуровым и разговаривала о том, о чем любят говорить матери с мужьями своих дочерей,- как Аня росла, как болела скарлатиной и корью, как она отрезала себе косы и потом опять отпустила, как мать за ней ходила всю жизнь, потому что дочь-то ведь одна, и о многих иных мелочах, о которых ей было приятно рассказывать.
   Сабуров слушал ее, и ему было и радостно и грустно - радостно оттого, что он узнавал эти милые подробности, и грустно потому, что он всего этого не видел сам, а ему, как и всем сильно любящим людям, хотелось быть свидетелем всех ее поступков, всего, что у нее было в жизни до него.
   Мать разговаривала с ним, и он чувствовал, что сейчас он был не сильнее, а слабее этой старой женщины, сидевшей против него. Она умела лучше ждать и быть спокойнее, чем он. И даже, пожалуй, она нарочно успокаивает его этим разговором.
   Наконец она ушла. Сабуров не спал всю ночь, и лишь часов в одиннадцать утра, когда солнце заглянуло в окна и желтой полосой легло на кровать, он неожиданно для себя задремал. Он проснулся так же, как когда-то в блиндаже, от пристального взгляда. Аня сидела на кровати у его ног и смотрела на него. Он открыл глаза, увидел ее, сел на кровати и протянул к ней руки. Она обняла его и силой уложила обратно:
   - Лежи, милый, лежи. Как ты спал?
   Ему было стыдно за эти пятнадцать минут, которые он подремал, не дождавшись ее, но говорить, что он не спал всю ночь, он не хотел,- это, наверное, огорчило бы ее больше, чем обрадовало.
   - Ничего спал,- сказал он.- Ну как там?
   - Хорошо,- ответила Аня.- Очень хорошо.
   Она говорила весело, но на ее оживленном лице лежали следы усталости, а веки были опущены, как у человека, который так долго не спал, что может заснуть в любую секунду. Он посмотрел на часы: было двенадцать, а в четыре ей снова уходить.
   - Сейчас же ложись спать,- сказал он.
   - А поговорить? - улыбнулась она.- Я ехала на пароме и все вспоминала, что я тебе еще не сказала. Я столько еще тебе не сказала.
   Она наскоро выпила чашку чаю, прилегла рядом с ним и через минуту заснула на середине недосказанного слова. Он лежал на спине, подложив руку под ее голову, и ему казалось, что случилось невозможное - время остановилось.
   Это ощущение остановившегося времени продолжалось у него все десять дней, что он прожил здесь до своего возвращения в Сталинград. Как человек, привыкший смирять природную порывистость, он заставлял себя не думать о том, что сейчас происходило там, в его батальоне. Все равно он не мог там быть сейчас, и что пользы было ежеминутно думать об этом. Оставалось только то, с чем ничего нельзя было поделать,- все возраставшее ощущение огромности происходившей там, в Сталинграде, битвы. И чем дольше он отсутствовал, тем больше нарастало это ощущение. Он только здесь до конца понял, какой тревогой в человеческих сердцах звучало издали слово "Сталинград".
   Вести доходили до него то через Аню, то через хозяйку, то через заходивших иногда из госпиталя раненых, и вести эти были нерадостны. Он удерживал себя от того, чтобы расспросить Аню подробней. Он не хотел отсюда, издали, узнавать эти подробности, откладывал все сразу до того дня, когда поедет туда сам. Но когда Аня появлялась, по ее глазам, по походке, по усталости он молча делал свои собственные заключения о том, что там происходило в этот день.
   Однажды - это было на седьмые сутки, часа через три после того, как Аня ушла,- он услышал, как на крыльце кто-то называет его фамилию, потом послышались быстрые шаги, и в комнату вошел Масленников.
   - Алексей Иванович, дорогой! - торопливо закричал Масленников с порога, подбежал к нему, обнял, расцеловал, снял шинель, подвинул скамейку, сел против него, вытащил папиросу, предложил ему, чиркнул спичкой, закурил - все это быстро, в полминуты - и, наконец, уставился на него своими ласковыми черными глазами.
   - Ты что же батальон бросил, а? - улыбнулся Сабуров.
   - Проценко приказал,- сказал Масленников.- Пришел в полк, потом в батальон и приказал мне на ночь к вам съездить. Как вы, Алексей Иванович?
   - Ничего,- сказал Сабуров и, встретив взгляд Масленникова, спросил: -Что, сильно похудел?
   - Похудели.
   Масленников вскочил, полез в карманы шинели, вытащил пачку печенья, пакет с сахаром, три банки консервов, быстро положил все это на стол и опять сел.
   - Подкармливаешь начальство?
   - У нас много всего сейчас. Снабжают хорошо.
   - А по дороге топят?
   - Иногда топят. Все как при вас, Алексей Иванович.
   - Ну, какие же ты геройские подвиги там без меня совершил?
   - Какие же? Все так же, как при вас,- сказал Масленников. Ему хотелось рассказать, что и он и вообще все ждут Сабурова, но, поглядев на похудевшее лицо капитана, он удержался.
   - Как, ждете меня? - спросил сам Сабуров.
   - Ждем.
   - Дня через три приду.
   - А не рано?
   - Нет, как раз,- спокойно сказал Сабуров.- Где вы сейчас? Все там же?
   - Все там же,- подтвердил Масленников.- Только левее нас они совсем к берегу подошли, так что проход до полка теперь узкий, только ночью ходим.
   - Ну что ж, придется до вас ночью добираться. Ночью приду с ревизией. Как Ванин воюет?
   - Хорошо. Мы с ним Конюкова командиром взвода назначили.
   - Справляется?
   - Ничего.
   - Кто жив, кто нет?
   - Почти все живы. Раненых только много. Гордиенко ранили.
   - Сюда привезли?
   - Нет, остался там. Его легко. А меня все не ранят и не ранят,оживленно закончил Масленников.- Я иногда даже думаю, наверное, меня или так никогда и не ранят, или уж сразу убьют.
   - А ты не думай,- сказал Сабуров.- Ты раз навсегда подумай, что это вполне возможно, а потом уже каждый день не думай.
   - Я так и стараюсь.
   Они целый час проговорили о батальоне, о том, кто где расположен, что переместилось и что осталось по-прежнему.
   - Как блиндаж? - спросил Сабуров.- Все на том же месте?
   - На том же,- ответил Масленников.
   Сабурову было приятно, что его блиндаж все там же, на старом месте. В этом была какая-то незыблемость, и, кроме того, он подумал об Ане.
   - Слушай, Миша,- неожиданно обратился он к Масленникову.- Не удивился, что я не в госпитале, а здесь?
   - Нет. Мне сказали.
   - Что тебе сказали?
   - Все.
   - Да... Я очень счастлив...- помолчав, сказал Сабуров.- Очень, очень. А помнишь, как она сидела на барже и волосы выжимала, а я сказал тебе, чтобы ее накрыли шинелью? Помнишь?
   - Помню.
   - А потом мы пошли, а ее уже не было.
   - Нет, этого не помню.
   - Ну а я помню. Я все помню... Я тут думал попросить, чтобы ее сестрой в наш батальон взяли, а потом как-то сердце защемило.
   - Почему?
   - Не знаю. Боюсь испытывать судьбу. Вот так она ездит каждый день и цела, а там... не знаю. Страшно самому что-то менять.
   Сабурову хотелось продолжать говорить об Ане, но он удержался, оборвал разговор и спросил:
   - А Проценко как?
   - Ничего, веселый. Смеется даже чаще, чем всегда.
   - Это плохо,- сказал Сабуров.- Значит, нервничает. Да, главного-то и не спросил. Кто командир полка?
   - Совсем новый, майор Попов.
   - Ну как?
   - Ничего. Лучше Бабченко.
   Они поговорили еще минут десять, и Масленников вдруг заторопился; мысленно он был уже там, на той стороне.
   - Буду через три дня к вечеру,- сказал Сабуров.- Ну иди, иди, не мнись. Передай всем привет. Она сегодня в дивизию поехала. Может, и у вас в батальоне будет.
   - Что передать, если будет?
   - Ничего. Чаем напои, а то сама не догадается. Иди. Не прощаюсь.
   Через два дня после прихода Масленникова Сабуров попробовал проходить целый час подряд. Ноги ныли и подламывались. Чувствуя головокружение, он немного посидел у калитки, прислушиваясь к далекому артиллерийскому гулу.
   Аня с каждым днем приезжала все позднее и уезжала все раньше. По ее усталому лицу он видел, как было ей трудно, но они не говорили об этом. К чему?
   Врач, по просьбе Ани забежавший к Сабурову на минуту из госпиталя, не стал осматривать его, только профессиональным движением пощупал ноги у колен и лодыжек, глядя ему в лицо и спрашивая, больно ли. Хотя на самом деле было больно, но Сабуров к этому приготовился и сказал, что не больно. Потом спросил, когда завтра уходят грузовики к переправе. Врач сказал, что, как обычно, в пять вечера.