— Погоди, Шибалин, — сказал Кривошеин, с трудом удерживая раздражение и неосторожно оборвав готовую прозвучать цитату. — Я хотя и на низовой работе, но знаю все это не хуже тебя. Конкретно, в чем нас обвиняют?
   — В расхлябанности комсомольской работы. Ясно? Будем говорить прямо — ваш комитет до сих пор не сделал еще должных выводов из решений Одиннадцатого пленума ЦК ВЛКСМ. А на что делался упор в этих решениях? В этих решениях основной упор делался на усиление…
   — …работы с комсомольским активом, знаю, — опять прервал Кривошеин. — Мне не совсем ясно, Шибалин, что ты понимаешь под «должными выводами». А я тебе скажу, что наша школа дала по успеваемости чуть ли не самые высокие показатели в городе. Не веришь — справься в гороно. Это как, по-твоему, не заслуга комсомольской организации?
   Шибалин подошел к столу и, опершись расставленными ладонями на его край, перегнулся к Кривошеину:
   — Успеваемость? Я тебе одно скажу: если ты считаешь, что успеваемость можно поднимать за счет комсомольской работы, так это, Кривошеин, здорово порочная теорийка, от которой попахивает правым уклоном. По-твоему, выходит так: пускай не ходят на комсомольские собрания, пускай не несут нагрузок, лишь бы учились? Какая же тогда разница между советской школой и старорежимной гимназией, а? Смотри, Кривошеин, кое-кому могут очень не понравиться такие разговорчики!
   — Ты меня не так понял, — быстро, примирительным тоном сказал Кривошеин. — Я хотел только сказать, что у нас наблюдаются и положительные явления… Я не отметаю критику начисто, я и сам вижу недостатки в нашей работе, но нужно же брать факты в их совокупности…
   — А что за ералаш у вас делается в пионерской работе? — не слушая его, продолжал Шибалин. — Вожатые меняются чуть ли не каждый месяц, кружков нет, стенгазеты выходят нерегулярно! А когда выходят, получается еще хуже! Что это за история у вас была месяц назад с газетой второго отряда? И почему в горкоме узнают об этом стороной, а не от тебя?
   Кривошеин мысленно выругался. Черт, разболтали-таки!
   — Да ничего страшного, по существу, не произошло, — сказал он. — Ну, ошиблись немного ребята… вопрос политический, сложный, тут и взрослые комсомольцы не всегда разбираются. Выпустили газету с лозунгом «Привет героическому английскому народу…»
   — Не так это было! Не «привет народу», а «привет героической борьбе» — вот как они написали! Как это понимать. Кривошеин? Преступная бойня, затеянная англо-французскими империалистами, объявляется в пионерской стенгазете «героической борьбой»! Не слишком ли далеко это заходит, товарищ комсорг? Ты политический смысл этого выступления понимаешь? Эт-то, знаешь, не просто опечаточка! И нечего делать скидку на то, что это, мол, ребята, что они, мол, запутались и все такое… тут не ребята запутались, а запутался их вожатый! А вместе с ним запутался и ты, который поручил ему отряд! А комсомольская организация контролировала его работу? Иди у вас это дело пущено на самотек?
   Шибалин возмущенно фыркнул и прошелся по комнате, сунув пальцы за ремень.
   — Кто у тебя вожатый во втором отряде? — буркнул он, не останавливаясь.
   — Ну, вожатая там замечательная, — бодро сказал Кривошеин. — Такая Николаева Татьяна, племянница Героя Советского Союза полковника Николаева…
   — А ты мне полковника не тычь в нос, — грубо отозвался Шибалин. — У нас в партии, когда с тебя стружку снимают, так и на личные заслуги не смотрят… а на дядюшкины и подавно!
   — К слову пришлось, вот и сказал, — огрызнулся Кривошеин.
   Разговор этот начинал доводить его, что называется, «до ручки».
   — У нее и свои заслуги есть, помимо дядюшкиных!
   — Вроде того лозунга? — насмешливо прищурился Шибалин.
   — Нет, не вроде того лозунга! — крикнул уже вышедший из себя Кривошеин. — Вроде того, что она за два месяца вывела из прорыва отстающий класс! Можешь спросить у класрука четвертого! И вообще я тебе скажу — у нас в школе не много таких вожатых, как Николаева! Знаешь, как она проводит сборы, — ребята в пионерскую комнату идут охотнее, чем в кино. Я понимаю — сейчас она ошиблась. Но заслуги-то у нее есть? Постой, у нас сегодня что, двадцать шестое? — Он листнул настольный календарь и ударил по нему пальцем. — Идем! Она сегодня проводит сбор, посвященный окончанию второй четверти. Пойдем, постоим у дверей и послушаем. А если ты присутствовал вообще на пионерских сборах, то ты мне сам скажешь, лучше это у нее получается или хуже…
   — Идем, — хмуро пожал плечами Шибалин.
   Они вышли в коридор, необычно пустой и тихий, ярко освещенный круглыми молочными плафонами, с белыми бюстами мудрецов в простенках. Крутя на пальце ключ от своего кабинета, Кривошеин привычно посматривал по сторонам — не обнаружится ли где какой непорядок. Елки точеные, сколько километров истоптано им по этому коридору… нет, а все-таки низовая работа — хорошая вещь! Когда-то он мечтал попасть «наверх», а теперь ни за что не ушел бы отсюда по своей воле. А вот такой Шибалин и дня бы здесь не усидел. Тоже, тип!
   У двери пионерской комнаты он остановился.
   — Входить не будем, я думаю? Зачем мешать? Я просто хочу, чтобы ты послушал… Настроение сбора чувствуется сразу.
   Он осторожно повернул ручку и приоткрыл дверь. Хорошо смазанные петли не скрипнули. В тишину коридора выплеснулся чуть картавый, звенящий от волнения девичий голос:
   — …в Испании, потом они убивали в Польше, убивали во Франции, а сейчас продолжают убивать, в Англии — тех же женщин, тех же детей — таких, как ваши мамы в сестры, как вы сами! Смотрите сюда, перепишите с доски эти названия — Герника, Варшава, Роттердам, Ковентри, Лондон, — запомните на всю жизнь имена этих городов, имена преступлений немецкого фашизма — самой страшной из политических систем, которые когда-либо появлялись на земле!..
   Кривошеин мысленно схватился за голову. Но закрывать дверь было уже поздно. Черт возьми, дернуло же его явиться сюда с инструктором!
   Шибалин рывком обернулся к нему.
   — Ну как, доволен? — спросил он зловещим шепотом. — Доигрался? Давай закругляй сбор и приходи к себе — мы будем там…
   Распахнув дверь, он вошел в комнату, изобразив на лице широкую улыбку.
   — Сидите, ребята, — махнул Кривошеин, когда собрание хором прокричало «Всегда готовы!» в ответ на его приветствие.
   — Николаева, это вот товарищ Шибалин, из горкома ЛКСМУ…
   По его тону Таня сразу поняла, что случилось что-то нехорошее. Растерянно глянув на Шибалина, она по-мальчишески поклонилась, тряхнув головой. Ответив ей небрежным кивком, тот прошел к столу и сгреб в пачку пожелтевшие газетные вырезки — статьи о фашистских зверствах в Испании — и несколько листков, неровно исписанных круглым полудетским почерком — тезисы ее выступления.
   — …Товарищ Шибалин хочет с тобой поговорить, — продолжал Кривошеин, избегая смотреть ей в глаза, — ты пойди с ним, я тут сам закончу…
   — Хорошо, Леша… А в чем дело?
   — Ну, он тебе скажет…
   — Готово? — спросил Шибалин, подойдя к ним.
   Таня, ничего не понимая, взяла со стола свой портфель. На пороге она обернулась и привычно, по-пионерски, вскинула руку, но на этот раз без надлежащей бодрости.
   — Вы что-то хотели мне сказать? — несмело спросила она, тихонько притворив за собою дверь.
   — Поговорим в кабинете комсорга, — бросил Шибалин. — Идем!
   Таня шла за ним торопливыми шагами, теряясь в предположениях, чем вызван такой резкий тон представителя горкома. Что она могла сделать? Неужели это из-за того выпуска? Но ведь Леша обещал не давать хода этому делу… Ей стало вдруг очень страшно.
   Плотно прикрыв двери кабинета, Шибалин прошел к столу и сел, принявшись раскладывать вырезки. Таня осталась стоять перед столом. От страха она чувствовала неприятную слабость в коленях и ей очень хотелось сесть, но она не решилась сделать это без разрешения сердитого начальства.
   Шибалин внимательно просмотрел вырезки, снова собрал их в аккуратную пачечку, положил сверху листки с тезисами и придавил чернильницей. Покончив с этим, он поднял голову и посмотрел на Таню.
   — Ну, Николаева? — спросил он тихо, поигрывая пальцами. — С каких это пор ты занимаешься такими делами?
   Таня удивленно подняла брови:
   — Какими делами? Я вас не понимаю…
   — Да ты брось ломаться! — крикнул вдруг Шибалин. — Нечего из себя невинную цацу строить! Вести разлагающую работу в пионерской среде она умеет, а тут вдруг простых вещей не понимает! Ты брось!
   — Разлагающую работу… — прошептала Таня ошеломленно, — что вы, товарищ Шибалин… какую же разлагающую работу я веду?
   — Какую работу? Вот какую! — Он ткнул пальцем в вырезки. — Дискредитировать в глазах пионеров внешнюю политику Советского правительства — это, по-твоему, не разлагающая работа? Что же это тогда такое? — выкрикнул он еще громче, ударив по столу кулаком. — Что это такое, я тебя спрашиваю?!
   — Но, товарищ Шибалин… — Таня шагнула вперед и сделала беспомощный жест. — Товарищ Шибалин, я ведь ничего не дискредитирую, просто некоторые ребята не совсем ясно представляют себе, как мы должны относиться теперь к фашизму, — и я сочла своим долгом — вы же видите, я пользовалась только материалами наших газет… то, что всегда писали о фашистах…
   — Когда писали? — продолжал кричать Шибалин. — Когда это все писалось, а? Два года назад? Ты что же, не заметила изменения международной обстановки? Ты чем думаешь, когда выступаешь перед пионерами со своей пропагандой, — головой или седалищем?
   Таня вспыхнула, и тотчас же лицо ее побелело.
   — Выбирайте выражения, когда вы со мной разговариваете! Вы не на базаре!
   — А ты мне не указывай, иначе с тобой в другом месте поговорят! Обидчивая какая! Нужно еще выяснить, по чьей указке ты ведешь в отряде пропаганду в пользу англо-французских империалистов…
   Секунду или две Таня смотрела на него, не веря своим ушам.
   — Еще бы! — почти спокойно сказала она наконец. — Мне ведь платят в фунтах стерлингов, вы разве не знали? Ну и дурак же вы, товарищ инструктор!
   Она взяла со стула портфель, повернулась и вышла из кабинета, грохнув дверью.
   На углу она остановилась и застегнула шубку, стараясь дышать глубоко и медленно — чтобы успокоиться. О том, что с ней произошло, она даже не могла думать сколько бы то ни было связно; все это — и брошенное ей в лицо обвинение в разлагающей деятельности, и оскорбления, которым она подверглась, было настолько чудовищным, что просто не укладывалось в привычные рамки реальности. Ей показалось вдруг, что все это сон, страшный и нелепый.
   Но нет, все было в действительности — она стояла на знакомом перекрестке возле школы, мороз покалывал щеки, торопились по своим вечерним делам прохожие. На дуге трамвая сверкнула ослепительная фиолетовая вспышка. Зеленый огонь светофора сменился оранжевым, потом красным; две машины, нетерпеливо пофыркивая, затормозили в нескольких метрах от нее. Редкие снежинки кружились в воздухе, словно не решаясь опуститься на землю. Все это было действительностью — и такой же действительностью были еще звеневшие в ее ушах крики Шибалина. Комсомольский руководитель позволил себе оскорбить ее, бросить ей в лицо самое страшное из обвинений, кричать на нее, стуча кулаком, — за что? Только за то, что она хотела воспитывать свой отряд так же, как воспитали ее, — в отвращении к войне, к фашизму, к агрессии…
   Она попыталась успокоиться, доказывая себе, что ничего страшного, в сущности, не произошло. Шибалин — просто нервный человек, может быть, у него был трудный день и он устал. Завтра он сам поймет, что был не прав. Не может же он всерьез думать, что… А за «дурака» она перед ним извинится, конечно. Она и сама прекрасно понимает, что не полагается называть дураком работника горкома. Но ведь у нее тоже есть нервы! Конечно, все это просто недоразумение, и оно уладится.
   Но потом она вспомнила глаза Шибалина и вдруг поняла: нет, так просто это не уладится. Ею внезапно овладела паника. Что делать? Нужно увидеть Сережу — сейчас же, сию минуту!
   Не обращая внимания на сигнал светофора, она наискось перебежала улицу перед самым носом взвизгнувшей тормозами машины. Шофер распахнул дверцу и крикнул ей вслед что-то обидное, но она уже подбегала к трамвайной остановке. Трамваи на Старый Форштадт ходили редко, и она простояла минут пятнадцать, кусая губы и затравленно оглядываясь в поисках зеленого огонька такси. Наконец показался «Д»; вагон еще двигался, когда Таня вскочила на заднюю площадку.
   — До Челюскинской я на этом доеду? — задыхаясь, спросила она у кондукторши, выгребая из кармана мелочь.
   — Доедешь, коли без ног не останешься, — сердито ответила та. — Учат их, учат… а еще барышня! Заворотить бы тебе юбчонку да по круглому-то месту, чтобы на ходу не сигала…
   Трамвай шел медленно. Таня стояла в углу площадки, стиснув пальцами медный холодный прут. Проскобленная пятаком лунка то и дело запотевала от ее дыхания и подергивалась игольчатым ледком, и она снова и снова протирала стекло варежкой. Высокие дома сменились одноэтажными, желтели сугробы под тусклыми фонарями, потянулись глухие дощатые заборы. «Следующая — Челюскинская», — лениво выкликнула наконец кондукторша.
   Добежав до знакомого приземистого домика, Таня отчаянно забарабанила в ставню, потом толкнула калитку и поднялась на крылечко. Сергей остолбенел, увидев ее.
   — Танюша! — воскликнул он испуганно. — Ты что?
   Он вошел в комнату вслед за ней, торопливо вытирая руки посудным полотенцем. Тазик с горячей водой и только что вымытые тарелки стояли на столе — Сергей хозяйничал.
   — Сережа… — Таня уронила портфель и судорожно уцепилась за его плечи. — Сережа, у меня такое несчастье!
   Сергей испугался так, как не пугался еще никогда в жизни.
   — С Александром Семенычем что-нибудь? — шепнул он одним дыханием.
   — Нет, — всхлипнула Таня, — это со мной… Сережа, меня, наверно, исключат теперь из комсомола…
   — А-а…
   Он осторожно снял ее меховую шапочку и, погладив по голове, начал расстегивать шубку.
   — Ничего, Танюша… не волнуйся, сейчас все расскажешь. Ты раздевайся, здесь жарко. Знаешь что, ты полежи пока у меня в комнате, отдохни, я тут сейчас уберу. Полежи в темноте, это хорошо успокаивает. Сейчас я тебе воды дам, погоди…
   Он уложил ее на свою койку, выключил свет и, прикрыв двери, быстро покончил с хозяйственными делами.
   — Ну вот, — сказал он нарочито беззаботным тоном, вернувшись к Тане и присаживаясь на край койки, — я свое задание выполнил. Мамаша, понимаешь, с Зинкой ушли к дядьке на именины, а я не захотел, так они на меня хозяйство свалили. Ну, так рассказывай, что таи с тобой стряслось. Я света не зажигаю, ладно?
   Таня начала рассказывать прерывающимся голосом. Сергей слушал угрюмо, опустив голову, пальцем приглаживая на колене отпоровшуюся заплатку.
   — …и тогда я его назвала дураком и ушла. Конечно, я не должна была этого делать! Но как можно стерпеть, когда тебе в лицо говорят такую вещь! И за что, что я такого сделала? Я ведь все, буквально все делала, чтобы отряд стал лучшим в школе. — Голос ее дрогнул, Сергей успокаивающе погладил ее по руке. — А теперь… теперь меня обвиняют чуть ли не в измене!
   — Ты успокойся, Танюша. Ничего страшного не будет…
   — Я не за себя даже, пойми ты! Конечно, мне и за себя обидно — ведь если бы я действительно сделала что-нибудь плохое! Я ведь вовсе не дискредитировала… никакую внешнюю политику… — Подступившее рыдание помешало ей говорить, потом она справилась с собой и продолжала сдавленным голосом: — Самое страшное — я не понимаю, как могут быть такие люди среди комсомольских руководителей! И как вообще может быть таков… ведь это страшно, Сережа! Дома тебя учат, что врать нехорошо, потом ты идешь в школу, поступаешь в пионеры, и тебя начинают учить товариществу, чтобы любить свободу, чтобы всегда быть готовой к борьбе за освобождение всех угнетенных, чтобы быть честной, смелой — ну, настоящей коммунисткой, — а потом ты вырастаешь и вдруг сталкиваешься с такими вещами! Как это все можно совместить? И как жить можно после этого, Сережа, пойми!
   — Ну, Танюша… Ты уж хватила! Если все принимать так близко к сердцу…
   — А ты хочешь, чтобы я, комсомолка, была к этому равнодушна? И не потому, что это меня касается! А вообще! Равнодушный человек — это хуже всего, это хуже всякого врага, если хочешь знать. Я не для этого поступала в комсомол!
   — Ты успокойся, Танюша. Не думай пока об этом, отдохни… Подумаем завтра. Посоветуешься дома с Александром Семенычем…
   — Что мне Дядясаша может сказать… Он только ругать меня начнет. Он мне всегда твердит: если ты вступила в организацию, то должна прежде всего подчиняться дисциплине…
   Таня замолчала. Молчал и Сергей. Что он мог ей сказать?
   Свет из приоткрытой двери падал только на заваленный книгами стол, комнатка оставалась в полутьме, Танино лицо сливалось с подушкой — выделялись лишь более темные волосы и широко открытые глаза.
   — Танюша, чуть подвинься, — шепнул Сергей.
   Она отодвинулась к самой стене, он осторожно прилег на край койки, просунув руку под Танины плечи. Койка была узкая, подушка — совсем маленькая, «думка»; они лежали тесно, бок о бок, и он слышал запах ее волос, самый родной на свете, чуть отдающий свежестью туалетного мыла. В соседней комнате посвистывал на плите чайник и громко, с резким металлическим звоном, тикали ходики.
   — Если хочешь знать, — сказал Сергей после долгого молчания, — еще неизвестно, что представляет собой этот тип… Я-то не смотрю на жизнь так, как ты, всякого уже навидался, но таких я в комсомоле все-таки не видел.
   — Так это вообще никакой не комсомолец, — горячо подхватила Таня, повернув к нему голову. — Для меня это ясно, Сережа! Но почему другие этого не видят? Как может такой работать в комсомольском аппарате? Ведь он же инструктор горкома, ты подумай!
   — М-да…
   Звонко роняя секунды, текло время. Двое молчали и не шевелились, лежа рядом на узкой неудобной койке, — так могут отдыхать супруги после трудового дня, влюбленные после объятий или солдаты на случайном ночлеге в канун боя.
   — А что же теперь будет со мной? — тихо спросила Таня, и в голосе ее опять промелькнул страх. — Ты думаешь, меня могут исключить… даже если я перед ним извинюсь?
   — Ты не должна извиняться перед ним, пусть сначала он извинится.
   — Ну разумеется…
   — А насчет исключения — не думаю. Вызовут на комитет, расскажешь все, как было… В комитете у нас ребята хорошие, они поймут. Ну запишут выговор для порядка.
   — Для порядка… Какой же это порядок, Сережа?
   — Какой есть…
   Да, она лежала здесь рядом с ним, как может лежать жена, подруга и соратница, лежала так близко, что он, не шевелясь, ощущал ее плечо, руку, легкий изгиб бедра; и это ощущение доверчиво прижавшегося к нему тела наполняло Сергея непривычным и грозным сознанием ответственности. Да, теперь это так — на каждом шагу и до конца жизни…
   Привстав на локте, он в полутьме заглянул в ее глаза, словно желая еще в чем-то удостовериться, и коснулся губами ее щеки. Потом поднялся, осторожно высвободил руку. Часы показывали одиннадцать. Сергей заслонил ладонью Танины глаза и включил свет.
   — Пора, Танюша. Трамваи у нас сейчас ходят только до полдвенадцатого, как раз захватим последний…


6



Из дневника Людмилы Земцевой
   28.XII.40
   Разбор Таниного дела назначен на понедельник. Трудно предсказать, чем это кончится. Если Ш. вел себя безобразно, то Т., к сожалению, попросту глупо. И в отряде вообще, и при разговоре с Ш. Не знаю, впрочем, как бы я повела себя на ее месте. Страшно все это неприятно. И еще в канун Нового года. Вот уж подарок!

 
   30.XII.40
   Только что вернулась с заседания комитета. Все прошло как-то странно. Присутствовал сам Ш. — очевидно, в качестве прокурора. Это уже неправильно само по себе. Выступление свое он провел в совершенно погромном тоне; я еще никогда не слышала, чтобы на комитете так говорили о комсомолке. Можно подумать, что Т. действительно учила своих пионеров не верить Советской власти и вообще проповедовала контрреволюцию!
   Т., к моему приятному удивлению, выступила лучше, чем мы с С. ожидали. Ошибку свою она призвала (вернее, не ошибку, а ошибки: самоуправство, анархические методы в работе и прочие смертные грехи), по объяснила тем, что вообще не может оставаться спокойной и рассудительной, когда речь идет о фашистах. Потом она использовала свое главное оружие, напомнив комитету о том, что за два неполных месяца вывела четвертый «А» аз прорыва и сделала его одним из лучших классов в школе. Все это смягчило впечатление от слов Ш. и вообще как-то их затерло. Он тогда выступил еще раз и очень кричал на Т., называя ее демагогом, спекулирующим на антифашистских настроениях, разлагательницей и уклонисткой. Счастье Т., что слишком уж он перехватил в своих нападках и тем самым сделал их малоубедительными в глазах комитета. Будь он умнее, он мог бы, используя Танины ошибки, добиться более сурового наказания. В общем, ей записали выговор и отстранили от пионерской работы.
   А Шибалиным все возмущены. Мы с ребятами решили пойти в горком и поговорить там относительно его методов. Не знаю, когда лучше это сделать. Очевидно, после каникул — сейчас там будет запарка, а поговорить нужно обстоятельно.

 
   1.I.41
   Итак, еще один Новый год — последний в «школьном состоянии». Тысяча девятьсот сорок первый! Господи, как летит время. Сегодня я перечитывала старые тетради своего дневника и изумлялась собственной глупости. А ведь в то время это не замечалось! Обидно думать, что так будет продолжаться и впредь: каждый год будешь перечитывать старые записи и думать: «Какая же я была глупая!» Иными словами, человек глуп все время. Как говорила Трофимовна, «учись, учись, а дураком помрешь». Веселенькая сентенция!
   Встречали у нас — только молодежь, обычный наш кружок. Мама в Москве на совещании, а Алекс. Сем. тоже куда-то выехал на несколько дней. Было весело. Даже гадали по рецептам Пушкина и Жуковского, но так ничего и не поняли.
   А в общем интересно! Такой переломный для всех нас год. «Перекресток», как говорит Танюша. Последние месяцы школы, переезд в другие города, университет. Танюша выйдет замуж — это известно даже без помощи ярого воска, двух зеркал и прочего колдовского инвентаря. Я поступлю на физико-математический и начну медленно, но верно превращаться в мамин идеал — ученую женщину. Господи, я даже сейчас вдруг всплакнула. Вот дура-то. Кончается юность — самое лучшее, может быть, время жизни. Здесь я могу быть совершенно откровенна. Не знаю вообще, нужно ли этого стыдиться. Я так завидую Танюше! И не только ей. Ира сидела за столом рядом со своим Мишкой — видно, что она влюблена даже в его очки, так же, как и он в нее. Через три месяца мне будет восемнадцать, а меня еще никто не любил. Впрочем, я тоже не любила — не знаю только, можно ли назвать это утешением. Очевидно, сказывается мамино воспитание — «никаких эмоций»… Что это у меня сегодня глаза на мокром месте?

 
   7.I.41
   Были с Т. в театре, на «Отелло». Как раз в прошлом году мы видели его в другой постановке — приезжала труппа из Д-ска, — и сразу заметна разница. Агранович ставит куда тоньше и глубже. Там Яго был просто обычный вульгарный интриган и негодяй, а у Агр. он даже приобретает какое-то величие — величие зла, разумеется. Это фигура трагическая по преимуществу. Настоящий макиавеллист, типичный продукт эпохи Борджиа. Чувствуется, что он сам не всегда волен в своих поступках, что Зло (именно с большой буквы) овладело им и лишило свободы выбора. Не знаю, конечно, это ли имел в виду сам Шекспир, но, во всяком случае, такая трактовка оригинальна и интересна. Ведь такие авторы тем и велики, что созданные ими образы по-новому понимаются каждым новым поколением, будят какие-то мысли, толкают на поиски. В конце концов, и Дон-Кихот в разные эпохи понимался по-разному.
   Т. меня насмешила. Весь четвертый акт она, как обычно, проплакала (на нас даже оглядывались), а потом в антракте говорит мне: «У меня теперь тоже есть свой мавр, ничуть не хуже. Какой он мне вчера устроил скандал! Заехал Виген — просто взять какую-то Дядисашину книгу, — а потом уходит и в подъезде встречается с Сережей. А я не знала, что они встретились. Сережа пришел, а у меня, как назло, лежит на столе тот блокнотик, серебряный, что мне подарил Виген. Я ведь им не пользуюсь, ты сама знаешь! Ну, просто лежал. Сережа спросил, что это, я ему сказала, что это подарок Вигена, а он, видимо, почему-то сопоставил это с его визитом. Просто мавр какой-то!» Я все эти ее слова записываю почти буквально, по памяти. Комедия, да и только. Он еще когда-нибудь прибьет ее сгоряча.
   Мне не нравится, как Таня восприняла решение комитета по ее делу. Виду она не подает, но явно, что в душе переживает очень. Это понятно: не так важна степень наказания, как сознание того, что ты наказана несправедливо и незаслуженно. Кроме того, Т. действительно любила пионерскую работу и отдавалась ей всей душой. Понятно, что все это ее в какой-то степени травмировало. Но плохо, что она приняла сейчас какой-то наплевательский тон — дескать, мне еще и лучше, обойдусь и без этого. И главное, в ней появилась черточка, которой никогда не было раньше, — какая-то неприятная ирония, вроде той, что отличала все бахметьевское общество. Может быть, это у нее и самозащита, не знаю, но такое противоядие скорее отравляет, чем лечит. Я пыталась говорить с ней на эту тему, но она помалкивает или делает невинные глаза. Тяжело это. После каникул сразу же пойдем с ребятами в горком. Я чувствую, что если Ш. получит по рукам, на Таню это сможет подействовать лучше всяких нотаций. Плохо, что она, по-видимому, в какой-то степени отождествляет его с руководством вообще.