Страница:
Час тридцать. Попрощавшись со своими питомцами, уходят Сергей Митрофанович и Архимед. Завхоз опять просовывает в дверь круглую лысую голову и озабоченно посматривает на люстру — кому веселье, а кому нагоняй за перерасход энергии. Елена Марковна записывает для Людмилы адреса своих московских знакомых.
На Жешувское шоссе, осторожно ощупывая дорогу тусклыми лучами маскированных фар и мигая синими стоп-сигналами, выезжают грузовики с мотопехотой. Трехтонные «опели» один за другим разворачиваются и с глухим ревом уходят в сторону Перемышля — мимо ожидающих своего часа танков. Из открытых башенных люков их провожают взглядами. Сорок шестой, сорок седьмой, сорок восьмой, сорок девятый, пятидесятый, пятьдесят первый… Еще левее, уже по самой обочине, обгоняя машины, проносятся низкие темные тени мотоциклистов. Уже не слышно аромата лугов, его сменили другие запахи — разогретого масла, пыли, едкого перегара синтетического горючего — знакомые каждому солдату тревожные запахи военных дорог, запах войны…
— Ты не устала еще? — спрашивает Сергей. — А то, может, пойдем?
— Ой, я уже совсем без ног, правда… Сейчас пойдем, Сережа, я только обещала этот танец Лихтенфельду — пять минуток, хорошо?
Таня танцует с Лихтенфельдом.
— Слушай, Сергей, — подходит Людмила, — я думаю, с утра завтра никто не соберется. Давайте назначим лучше на час — все ведь будут спать до обеда. А соберемся у меня, как и договорились. Хорошо? Ты зайди за Таней, и приходите так к половине первого. Вы еще не собираетесь уходить?
— Да, сейчас пойдем… Ты тоже идешь?
— Я задержусь еще на четверть часика, нужно здесь договориться. Так я жду к половине первого, слышишь?
— Ага. Мы, значит, потихоньку, не прощаясь.
— Да, конечно, все равно через несколько часов увидимся…
Тихие улицы, редкие запоздалые автомобили, угольно-черная лунная тень на тротуарах. Таня подпрыгивает, чтобы попасть в ногу, и заглядывает Сергею в лицо:
— Давай походим немножко, хорошо?
— Ты же устала, Танюша…
— Ничего, совсем немножко… Я танцевать устала, а идти так — ничего…
— Взять тебя на руки?
— Ну, что ты, вдруг еще какой-нибудь прохожий… Я очень хотела бы, но только здесь неудобно, правда… Ну, Сережа!!
— Тихо, а то уроню…
Таня послушно затихает. Он несет ее несколько шагов, потом из-за угла впереди показывается человек. Испуганно ахнув, Таня делает резкое движение, Сергей почти роняет ее, и они едва успевают укрыться в темной подворотне. Проходя мимо, человек удивленно и опасливо приостанавливается — померещилось ему, что ли? Таня, сгибаясь от беззвучного хохота, обеими руками зажимает себе рот. Наконец прохожий удаляется.
— Бежим скорее, а то он еще милицию сюда пришлет!
Держась за руки, они мчатся прямо по мостовой — все равно светофоры уже выключены! Таня хохочет во все горло.
— Ой, я уже не могу, Сережа! У меня каблук сейчас отлетит, и юбка узкая, — с ума ты сошел, что ли!..
Два часа тридцать минут. Обер-лейтенант забирается в кабину, садится, уложив под себя парашютный ранец, натягивает шлем. За его спиной устраивается в своей турели бортстрелок. Привычным движением пилот поправляет на горле контакты ларингофона, проверяет контрольные приборы, управление, связь. Все готово, остается ждать сигнала к старту. Он сидит, закинув голову, равнодушно барабаня пальцами в перчатках по целлулоиду пристегнутого к колену планшета. Колпак фонаря кабины еще раздвинут, свежий предрассветный ветер посвистывает в антеннах. Пахнет землей, бензином, росистыми травами. Впереди, за молчаливой вереницей выстроенных на взлетной дорожке пикировщиков, светлеет восточный край неба. В три часа пятнадцать минут они должны быть над целью.
— Так завтра в двенадцать? — спрашивает Таня шепотом. Шепот этот — скорее по привычке, это уже как условный рефлекс: последние слова в подъезде полагается произносить шепотом. Сейчас можно было бы кричать во весь голос — все равно вокруг никого нет, дом спит от первого до четвертого этажа. — Хотя какое завтра, это уже сегодня… В общем, в двенадцать я тебя жду. Или знаешь — лучше в одиннадцать! Только не раньше, Сережа, я хочу наконец выспаться хоть раз в жизни. В одиннадцать точно-точно, ладно? Ну…
Потом она поднимается по лестнице, счастливо мурлыкая, тихонько возится с английским замком, входит на цыпочках. Дядясаша мирно похрапывает на своем диване. На столе что-то приготовлено — нет, какая там еда, спать хочется до смерти…
Отчаянно зевая, она раздевается. Ужас — нужно еще стелить постель, умываться, причесываться… Кажется, вот сейчас свернулась бы прямо здесь на коврике и уснула. Завтра — спать до одиннадцати! Ну, по крайней мере — до половины одиннадцатого, потом придет Сережа…
Два часа сорок пять минут. Над городами и тихими селами генерал-губернаторства — бывшей Польской Речи Посполитой — ревут в светлеющем небе сотни моторов. Ревут моторы и на земле. По шоссе Жешув — Перемышль, окутанная дымом и пылью, движется гигантская бронированная змея. На берегу пограничной реки в легком рассветном тумане саперы стаскивают к воде первый понтон. Автоматчики ударных соединений — «штоструппен» — занимают места в бронетранспортерах.
Небо уже совсем посветлело. Вот так штука — уже, оказывается, утро! Таня подходит к окну и, морща нос, вдыхает полную грудь воздуха. Какой чудесный рассвет! Потом она вспоминает, что забыла выключить свет в ванной. А, неважно, Дядясаша встает рано, он погасит. Только бы ему не вздумалось разбудить, по обыкновению, и ее!
Таня берет лист бумаги, красный карандаш и, позевывая, пишет огромными корявыми буквами: «Прошу меня не будить. Да здравствует нерегулярный образ жизни! Т. Николаева, студентка I курса ФФ ЛГУ». В десяти километрах от советской погранзаставы, по ту сторону Буга, с тяжелым лязгом входит в ствол 105-миллиметровый гаубичный снаряд.
Приколов объявление к портьере, со стороны Дядисашиной комнаты, Таня срывает календарный листок. Ой, какое число симпатичное — круглое такое, и цифры красные, как и должно быть. Ведь всякое число имеет свой цвет, это всем известно… Выпутавшись из халатика, она швыряет его на стол и, как в воду, падает в прохладные простыни. Засыпает она мгновенно. Часики на ее руке показывают ровно три пятнадцать. В эту минуту на Брест обрушивается первый бомбовый удар.
Морщась от солнца и тупой пульсирующей боли в висках, она вернулась в скверик и осторожно — каждое резкое движение было мучительным — опустилась на скамейку в негустой тени пыльной акации. Нестерпимо, в упор, палило солнце. Люди продолжали стоять плотной темной массой вокруг столба с громкоговорителем.
Сережи все нет. Правильнее было бы ждать его дома, конечно. И вообще «держать себя в руках и сохранять хладнокровие», как твердит Люся. Как будто она и так не держала себя в руках, даже позавчера ночью, когда уезжал Дядясаша…
Таня судорожно всхлипнула, до боли закусив губу. Нет, лучше проводить дни на улицах — видеть очереди, толпы у военкоматов, свежеотрытые траншеи в скверах, камуфлированные увядшими ветками грузовики с настороженно глядящими в небо счетверенными пулеметами — лучше все это, чем сидеть в пустых комнатах, где каждая мелочь напоминает о жизни, так страшно и неожиданно рухнувшей неделю назад. И как вообще можно говорить о хладнокровии, когда произошло что-то невообразимое — что-то такое, чего никто из них не мог представить себе в самом худшем из предположений, — когда вместо «войны малой кровью и на чужой территории» уже восьмой день наши войска ведут упорные арьергардные бои, день за днем откатываясь к востоку…
Сидя с закрытыми глазами, она не заметила, как подошел Сергей.
— Ну что? — спросила она тревожно, когда он опустился рядом на скамейку.
— Ничего не выходит, — хмуро отозвался он. — Народу там миллион, и линии все перегружены… Говорят, что вообще междугородной связи больше не будет. Нет, нечего и пробовать. Напишу просто. Не понимаю, почему от них до сих пор ничего нет… Сводку слушала?
— Да, то же самое. Сережа, а ты не тревожься, — сказала она тихо, погладив его по руке. — Ведь о налетах на Тулу ничего не сообщали…
— Так вообще не сообщают, где бомбят.
— Ну почему, в первый день сообщили же о Киеве и Одессе…
— Вообще-то я тоже думаю, что там все в порядке… Мы вон ближе, и то ни одного налета до сих пор. Правда, в Туле оружейная промышленность, вот это плохо… Чего у тебя вид такой, Танюша?
— Голова очень болит… Сейчас легче немного, я приняла пирамидон.
— А что такое? — встревоженно спросил он и приложил ладонь к ее лбу. — Ты не заболела?
— Нет, Сережа, что ты… Я просто не ела с самого утра, наверно поэтому.
— Ну вот, как с тобой еще говорить! — с досадой сказал он. — Как маленькая, честное слово… Нельзя же так, Таня, что это, в самом деле, за безобразие! Идем сейчас же, я знаю, где можно поесть.
— Где это теперь можно поесть, интересно…
— Идем, говорю. В кафе на Фрунзенской, вот где. Я там вчера ел.
Таня послушно встала и пошла за Сергеем.
Как ни странно, в кафе оказалось не так много народу. Выждав, пока освободился столик возле окна, Сергей усадил Таню, бросил на второй стул свою кепку и побежал к стойке. Таня безучастно смотрела в окно. Прошла колонна мобилизованных, с чемоданчиками и заплечными мешками. У газетного киоска терпеливо ждала длинная очередь. В доме напротив, на втором этаже, женщина оклеивала стекла косыми полосками бумаги.
Сергей принес два стакана чаю и две небольшие порции пирога какого-то неопределенного вида.
— Только чтобы все съела, слышишь? — строго сказал он, ставя тарелку перед Таней.
— А ты?
— Чего я… Я уже поел, не бойся. Думаешь, как ты? Вот чаю я выпью, пить страшно хочется…
Чай был без сахара, пирог вязкий и со странным привкусом, но Таня съела одну порцию и заставила себя приняться за вторую. За соседним столиком трое небритых мужчин, по виду командировочные, громко обсуждали какие-то лимиты, репродуктор над входом рассказывал о подвиге двух бойцов в бою за населенный пункт А. на реке Б.
— Почему ты так на меня смотришь? — спросила вдруг Таня удивленно и немного испуганно. — Ты узнал что-нибудь… нехорошее?
— Нет, что ты, — отозвался Сергей. — Просто смотрю. Вкусно, Танюша?
— Не слишком, — через силу улыбнулась она. — Но ничего, я съем…
Из репродуктора послышалась тревожная дробь барабанов, прозвучали трубы. Мужской голос запел торжественно, в замедленном темпе:
Она подняла голову и смотрела на него с выражением и растерянным, и умоляющим, и в то же время каким-то требовательным.
— Ты ведь согласен, что это план? Кутузов ведь тоже…
— Допивай, и идем, — угрюмо сказал Сергей, отводя взгляд. — Откуда я знаю, план это или что. Да и что нам с тобой об этом гадать…
Они вышли. На улице, несмотря на ветер, было еще жарче, чем в кафе. Слепило солнце, на углу милиционер с противогазной сумкой и винтовкой за плечами пропускал колонну грузовиков защитной окраски, доверху нагруженных под брезентом.
— Сейчас об этом гадать нечего, — повторил Сергей, провожая взглядом громыхающие машины. — Поважнее есть дела…
— Но это же очень важно — понять! Вчера я видела Володю, у Люси, и он тоже считает, что это просто стратегический план — отходить на прежнюю границу, там ведь сплошная цепь укрепрайонов. Пока немцы дойдут туда, они потеряют половину армии, и там их совсем уничтожат…
Проехал последний грузовик. Таня с Сергеем перешли на другую сторону улицы, вышли на площадь. Когда они поравнялись с витринами «Динамо», дико и утробно взревела сирена на крыше электромонтажного треста. Таня вздрогнула и ухватилась за Сергея. «Спокойно, Танюша», — негромко сказал он, сжав ее руку. Вместе с другими они заскочили в туннель ворот. У входа в сквер, возле зенитного орудия, деловито суетились артиллеристы, сирена продолжала выть, то достигая душераздирающего рева, то стихая, — и тогда было слышно, как вразнобой и разноголосо надрываются другие сирены и гудки фабрик. Потом все стихло. Люди переговаривались вполголоса, словно боялись, что их услышат приближающиеся к городу самолеты.
Через двадцать минут дали отбой. Таня посмотрела на Сергея и несмело улыбнулась.
— Видишь, опять их прогнали, — сказала она, — и пушка даже ни разу не выстрелила… А я так испугалась, прямо…
— Может, стороной прошли, — отозвался Сергей, — чего им сюда летать… Слушай, Танюша…
Выйдя из туннеля, они остановились у витрины — той самой, где когда-то были фотопринадлежности и возле которой состоялось два года назад их первое свидание. Таня взялась за поручень и нагнулась, выковыривая из туфли попавший туда камешек.
— Да? — переспросила она, подняв лицо и морща нос от солнца.
— Танюша… я должен тебе сказать — только ты не…
Пораженная его тоном, Таня замерла, забыв о камешке. Потом она выпрямилась, все еще держась за поручень, и увидела вдруг — никогда в жизни она еще не видела ничего подобного, — как бледнеет, приобретая какой-то сероватый оттенок, смуглое Сергеево лицо.
— Что случилось? — спросила она, как ей показалось, очень громко, на самом деле почти беззвучно шевельнув губами. Сергей смотрел ей прямо в глаза, горло его судорожно дернулось раз и другой, словно он пытался и не мог что-то проглотить.
— Я тебе должен сказать, — проговорил он наконец с видимым усилием, — что… мы сегодня последний день вместе. Завтра утром мне нужно явиться на пункт. Военкомат уже все оформил.
Таня ничего не поняла — может быть, только поэтому она не закричала и не упала здесь же на замусоренный горячий асфальт. Она не поняла его слов — понять и осмыслить их было невозможно, — но ее вдруг обдало каким-то странным мертвящим холодом, и все вокруг нее: Сергей, мерцающая на солнце листва седых тополей на той стороне площади, выложенные стенкой мешки с песком и тускло отсвечивающие каски зенитчиков, — все это вдруг словно померкло и поплыло куда-то. Она зажмурилась и прижалась спиной к поручню витрины, вцепившись обеими руками в горячее, отполированное многими прикосновениями железо. Как будто можно было, по-детски закрыв глаза, уйти от надвигающегося на нее ужаса!
— Танюша, тебе что, нехорошо? — услышала она голос Сергея. Нет, все это оставалось таким же, ничто не изменилось. И его осунувшееся худое лицо, и синее-синее, чуть задымленное зноем июньское небо, и обрывок газеты на асфальте, уже немного пожелтевший, с черными словами: «…ского Информбюро…»
— Я не понимаю, — сказала она, едва разлепив губы, — тебя же не могли еще призвать — ты ведь двадцать первого года, а призваны с пятого по восемнадцатый… Я ничего не понимаю…
Сергей кашлянул.
— Меня не призывали, Танюша, — ответил он совсем тихо. — Я сам, добровольцем…
Только теперь она, наконец, полностью осознала все. Теперь она могла бы кричать, плакать, цепляться за Сергея и умолять его о невозможном, но на все это у нее уже не было сил. Горе обрушилось на нее подобно электрическому разряду неслыханно высокого напряжения, испепелив все внутри и оставив пустую безвольную оболочку.
Сергей говорил ей что-то, крепко взяв за локти, потом он осторожно расцепил ее пальцы, все еще стиснутые на поручне, и куда-то повел. Уже на бульваре Котовского, в полуквартале от своего дома, она вдруг остановилась и посмотрела на Сергея, словно и не узнавая его.
— Ты не подумал обо мне, — с трудом выговорила она наконец слова, которые все это время бились у нее в мозгу, гася сознание. — Как ты мог… Ты ведь совсем обо мне не подумал…
В этот жаркий послеобеденный час на бульваре было тихо. Привычно шелестели каштаны, пожилая женщина вязала на скамейке чулок, то и дело поглядывая поверх очков на копошащегося неподалеку малыша. Таню снова обдало холодом от дошедшего до ее сознания чудовищного контраста между этой мирной сценкой и тем непостижимым, что уже отняло у нее самой все, составляющее обычную человеческую жизнь.
— Именно о тебе я и думал, — глухо сказал Сергей. — Именно о тебе. Может, я не так все это понимаю, как нужно… Но только я с самого первого дня думаю только о тебе. Кем бы я был, интересно, если бы остался сейчас в тылу, пока тебя кто-то другой защищает там, на фронте…
С первого часа войны Володя Глушко находился в состоянии лихорадочной активности. Отец еще накануне с вечера уехал на рыбалку и звал его с собой, но Володя собирался пойти в лес вместе с одноклассниками; он уже уходил, когда Лена включила радио и он услышал слова: «…Работают все радиостанции Советского Союза». Поколебавшись секунду, он бросил рюкзак на пол и стал ждать начала передачи, — похоже было, что предстояло важное сообщение. Таким образом, известие о войне застало его как бы в положении временно исполняющего обязанности главы семейства.
Он начал свою деятельность с того, что дал затрещину Олегу, вздумавшему бурно изъявлять радость по поводу ожидающих их опасных и интересных приключений. Когда тот с ревом убрался из комнаты, Володя произнес энергичную речь, обращенную к матери и сестре, доказывая абсолютную неизбежность полного военно-политического краха Германии в течение ближайших сорока восьми часов, упомянул о Тельмане и великолепных революционных традициях немецкого пролетариата и решительно воспротивился намерению Ольги Ивановны бежать запасаться солью и спичками. Кое-как успокоив женскую половину семейства, Володя Глушко натянул берет и рысью помчался по Подгорному спуску устанавливать контакты с приятелями.
На следующий день он с самого утра участвовал в осаде здания райкома ЛКСМУ. В кабинете секретаря, куда он наконец прорвался через кордон райкомовских девчат, уже дым стоял коромыслом.
— Что ж это получается, товарищ Поддубный! — закричал он, протолкавшись к самому столу. — В военкомате с нами и разговаривать не хотят, а тут тоже бюрократию разводят! Мы требуем, чтобы нам немедленно выдали направление к райвоенкому!
— А ты давай не бузи, — устало сказал секретарь, — и не наводи тут панику. Ясно?
От возмущения в голосе Володи Глушко появились петушиные нотки.
— Я — навожу панику?!
— Ты и наводишь, — подтвердил секретарь, — Ты мне две недели назад говорил, что собираешься поступать в МАИ. А что же выходит теперь? Или ты решил, что уже все кончено, и институтов больше не будет, и учиться теперь не нужно? Так, что ли? Зря, товарищ Глушко. А теперь иди и обожди меня в шестой комнате, у меня к тебе дело есть.
Володя явился в шестую комнату и закурил возмущенно и демонстративно, не обращая внимания на дивчину в акрихиново-желтом, пронзительного цвета беретике, которая старательно писала что-то, навалившись плечом на стол. Ждал он почти час, наконец явился Поддубный.
— Вот что, — сказал тот, усаживаясь рядом с Володей, — ты, помнится, хорошо в самолетах разбираешься?
— Разумеется, — важно ответил Володя. — Я могу и в авиацию, это даже лучше. Вы только дайте направление.
— Погоди ты со своим направлением. Понадобишься на фронте — значит, пойдешь на фронт, а пока сиди и делай то, что от тебя требуется. Вот что, Глушко, нам сейчас нужны наглядные пособия, чтобы учить народ распознавать немецкие самолеты. Какие у них сейчас самые распространенные?
— Из бомбардировщиков — «Хейнкель-111», «Дорнье-217», «Юнкерс-88» — это все двухмоторные, затем одномоторный пикирующий «Юнкерс-87», а истребители — «Мессершмитт-109» и «Фокке-Вульф-190». Для десантных операций применяется обычно трехмоторный транспортник «Юнкерс-52»…
Дивчина в крашенном акрихином беретике подняла голову и с уважением посмотрела на столь компетентного авиационного специалиста. Одобрительно кивнул и сам Поддубный:
— Молодец, вижу, что знаешь. Так вот, все это нужно нарисовать покрупнее, силуэтами, в трех проекциях. Только побыстрее, а?
— А много нужно?
— Сколько сделаешь. Лучше бы побольше, ясно. Осоавиахимовцы просили, потом здесь надо повесить, ну и вообще — в общественных местах. Скажем, в военкомате непременно.
— Ладно, — кивнул Володя. — Только как быть с бумагой? Хорошо бы и тушь достать — в магазинах ведь нигде нет…
— Это можно, — кивнул Поддубный, вставая. — Получишь плакаты, с оборотной стороны можно рисовать, бумага там первый сорт, и тушь тебе дадим. Обожди здесь, я сейчас пришлю. Ну, бывай.
Получив под расписку четыре флакона туши и рулон плакатов, посвященных методам борьбы о клопом-черепашкой, Володя отправился домой и сразу же засел за работу. У него была собрана вся выпущенная Воениздатом серия «Силуэты иностранных самолетов», в том числе и выпуск, посвященный самолетам Германии. Целый день он перечерчивал увеличенные силуэты на картон, потом вырезал их, и работа пошла как в типографии. Олег обводил контуры шаблонов, перенося их на бумагу, Лена закрашивала тушью, по указанию старшего брата оставляя просветы на местах остекления кабин, сам Володя делал окончательную доводку и крупным чертежным шрифтом вписывал под каждым типом самолета его основные данные: скорость, радиус действия, бомбовую нагрузку, вооружение, количество членов экипажа. За два дня весь запас бумаги был израсходован, и плакаты получились на славу; к большому недоумению Володи, за это время Германия не проявила еще никаких признаков военно-политического краха, а наши войска оставили шесть населенных пунктов: Кальварию, Стоянув, Цехановец, Кольно, Ломжу и Брест.
В райкоме его поблагодарили за отличное выполнение задания и тут же дали новое — провести несколько бесед о вражеских военно-воздушных силах в осоавиахимовской ячейке. Володя проводил беседы, вместе с другими рыл щели, помогал разгружать мешки с песком на площади Урицкого, где устанавливали зенитное орудие, дотошно расспрашивал артиллеристов и давал соседям массу полезных советов.
В пятницу он встретил Людмилу, которая шла на первое занятие санитарных курсов. Они поговорили о положении на фронте, об опасности налетов на Энск (уже три раза объявляли воздушную тревогу, но без последствий). Потом Володя спросил, что делают Сергей и Николаева. Узнав, что Николаева на курсы не записалась, он пожал плечами.
— Следовало ожидать, — сказал он. — Мне она никогда не нравилась, ты знаешь.
— Дурак ты! — вспыхнула вдруг всегда выдержанная Людмила. — Не все могут этим заниматься. Таня, например, не переносит вида крови, это было мне известно еще три года назад. И вообще хотела бы я на тебя посмотреть, если бы ты оказался на ее месте! Александр Семенович уезжает сегодня ночью, понятно тебе?
— Ну, это другое дело, — пробурчал Володя. — Откуда я знал, что он уезжает… А Сергей что?
— Завтра он, возможно, ко мне зайдет, с Таней. Приходи, если хочешь с ним повидаться.
— Ладно, может, зайду, если выкрою время, — тоном делового человека сказал Володя. — Вообще-то сейчас не до того, чтобы по гостям ходить…
На другой день он побывал у Людмилы, но Сергея так и не увидел: Николаева сказала, что он все пытается добиться телефонного разговора с Тулой. Сама она имела такой жалкий вид, что Володя забыл о своей неприязни и долго успокаивал девушек как мог: развивал перед ними обширные стратегические планы, говорил о военных потенциалах и прочих утешительных вещах. Таня слушала его как-то безучастно, не прикасаясь к остывавшей перед нею чашке чаю; лицо ее, всегда такое оживленное и поминутно меняющее выражение, теперь словно окаменело, и только руки — Володя почему-то обратил на это особенное внимание — ни секунды не оставались в покое, то разглаживая скатерть, то хватаясь за ложечку, то судорожно кроша хлеб. Уходя, Володя сказал Людмиле, что ему состояние Николаевой очень не нравится, и решил завтра же поговорить об этом с Сергеем.
На Жешувское шоссе, осторожно ощупывая дорогу тусклыми лучами маскированных фар и мигая синими стоп-сигналами, выезжают грузовики с мотопехотой. Трехтонные «опели» один за другим разворачиваются и с глухим ревом уходят в сторону Перемышля — мимо ожидающих своего часа танков. Из открытых башенных люков их провожают взглядами. Сорок шестой, сорок седьмой, сорок восьмой, сорок девятый, пятидесятый, пятьдесят первый… Еще левее, уже по самой обочине, обгоняя машины, проносятся низкие темные тени мотоциклистов. Уже не слышно аромата лугов, его сменили другие запахи — разогретого масла, пыли, едкого перегара синтетического горючего — знакомые каждому солдату тревожные запахи военных дорог, запах войны…
— Ты не устала еще? — спрашивает Сергей. — А то, может, пойдем?
— Ой, я уже совсем без ног, правда… Сейчас пойдем, Сережа, я только обещала этот танец Лихтенфельду — пять минуток, хорошо?
Таня танцует с Лихтенфельдом.
— Слушай, Сергей, — подходит Людмила, — я думаю, с утра завтра никто не соберется. Давайте назначим лучше на час — все ведь будут спать до обеда. А соберемся у меня, как и договорились. Хорошо? Ты зайди за Таней, и приходите так к половине первого. Вы еще не собираетесь уходить?
— Да, сейчас пойдем… Ты тоже идешь?
— Я задержусь еще на четверть часика, нужно здесь договориться. Так я жду к половине первого, слышишь?
— Ага. Мы, значит, потихоньку, не прощаясь.
— Да, конечно, все равно через несколько часов увидимся…
Тихие улицы, редкие запоздалые автомобили, угольно-черная лунная тень на тротуарах. Таня подпрыгивает, чтобы попасть в ногу, и заглядывает Сергею в лицо:
— Давай походим немножко, хорошо?
— Ты же устала, Танюша…
— Ничего, совсем немножко… Я танцевать устала, а идти так — ничего…
— Взять тебя на руки?
— Ну, что ты, вдруг еще какой-нибудь прохожий… Я очень хотела бы, но только здесь неудобно, правда… Ну, Сережа!!
— Тихо, а то уроню…
Таня послушно затихает. Он несет ее несколько шагов, потом из-за угла впереди показывается человек. Испуганно ахнув, Таня делает резкое движение, Сергей почти роняет ее, и они едва успевают укрыться в темной подворотне. Проходя мимо, человек удивленно и опасливо приостанавливается — померещилось ему, что ли? Таня, сгибаясь от беззвучного хохота, обеими руками зажимает себе рот. Наконец прохожий удаляется.
— Бежим скорее, а то он еще милицию сюда пришлет!
Держась за руки, они мчатся прямо по мостовой — все равно светофоры уже выключены! Таня хохочет во все горло.
— Ой, я уже не могу, Сережа! У меня каблук сейчас отлетит, и юбка узкая, — с ума ты сошел, что ли!..
Два часа тридцать минут. Обер-лейтенант забирается в кабину, садится, уложив под себя парашютный ранец, натягивает шлем. За его спиной устраивается в своей турели бортстрелок. Привычным движением пилот поправляет на горле контакты ларингофона, проверяет контрольные приборы, управление, связь. Все готово, остается ждать сигнала к старту. Он сидит, закинув голову, равнодушно барабаня пальцами в перчатках по целлулоиду пристегнутого к колену планшета. Колпак фонаря кабины еще раздвинут, свежий предрассветный ветер посвистывает в антеннах. Пахнет землей, бензином, росистыми травами. Впереди, за молчаливой вереницей выстроенных на взлетной дорожке пикировщиков, светлеет восточный край неба. В три часа пятнадцать минут они должны быть над целью.
— Так завтра в двенадцать? — спрашивает Таня шепотом. Шепот этот — скорее по привычке, это уже как условный рефлекс: последние слова в подъезде полагается произносить шепотом. Сейчас можно было бы кричать во весь голос — все равно вокруг никого нет, дом спит от первого до четвертого этажа. — Хотя какое завтра, это уже сегодня… В общем, в двенадцать я тебя жду. Или знаешь — лучше в одиннадцать! Только не раньше, Сережа, я хочу наконец выспаться хоть раз в жизни. В одиннадцать точно-точно, ладно? Ну…
Потом она поднимается по лестнице, счастливо мурлыкая, тихонько возится с английским замком, входит на цыпочках. Дядясаша мирно похрапывает на своем диване. На столе что-то приготовлено — нет, какая там еда, спать хочется до смерти…
Отчаянно зевая, она раздевается. Ужас — нужно еще стелить постель, умываться, причесываться… Кажется, вот сейчас свернулась бы прямо здесь на коврике и уснула. Завтра — спать до одиннадцати! Ну, по крайней мере — до половины одиннадцатого, потом придет Сережа…
Два часа сорок пять минут. Над городами и тихими селами генерал-губернаторства — бывшей Польской Речи Посполитой — ревут в светлеющем небе сотни моторов. Ревут моторы и на земле. По шоссе Жешув — Перемышль, окутанная дымом и пылью, движется гигантская бронированная змея. На берегу пограничной реки в легком рассветном тумане саперы стаскивают к воде первый понтон. Автоматчики ударных соединений — «штоструппен» — занимают места в бронетранспортерах.
Небо уже совсем посветлело. Вот так штука — уже, оказывается, утро! Таня подходит к окну и, морща нос, вдыхает полную грудь воздуха. Какой чудесный рассвет! Потом она вспоминает, что забыла выключить свет в ванной. А, неважно, Дядясаша встает рано, он погасит. Только бы ему не вздумалось разбудить, по обыкновению, и ее!
Таня берет лист бумаги, красный карандаш и, позевывая, пишет огромными корявыми буквами: «Прошу меня не будить. Да здравствует нерегулярный образ жизни! Т. Николаева, студентка I курса ФФ ЛГУ». В десяти километрах от советской погранзаставы, по ту сторону Буга, с тяжелым лязгом входит в ствол 105-миллиметровый гаубичный снаряд.
Приколов объявление к портьере, со стороны Дядисашиной комнаты, Таня срывает календарный листок. Ой, какое число симпатичное — круглое такое, и цифры красные, как и должно быть. Ведь всякое число имеет свой цвет, это всем известно… Выпутавшись из халатика, она швыряет его на стол и, как в воду, падает в прохладные простыни. Засыпает она мгновенно. Часики на ее руке показывают ровно три пятнадцать. В эту минуту на Брест обрушивается первый бомбовый удар.
10
«…Наши войска, отходящие на новые позиции, вели упорные арьергардные бои, нанося противнику большое поражение. В боях на Шяуляйском направлении наши войска захватили много пленных, значительное количество которых оказалось в состоянии опьянения. На Минском направлении войска Красной Армии продолжают успешную борьбу с танками противника, противодействуя их продвижению на восток. По уточненным данным, в боях двадцать седьмого июня на этом направлении уничтожено до трехсот танков тридцать девятого танкового корпуса противника. На Луцком направлении в течение дня развернулось крупное танковое сражение, в котором участвуют до четырех тысяч танков с обеих сторон. Танковое сражение продолжается. В районе Львова идут упорные напряженные бои с противником, в ходе которых наши войска наносят…»Таня выбралась из толпы, — сводка была та же, утренняя, никаких новых сообщений не прибавилось. Перейдя улицу, она зашла в аптеку и купила пакетик пирамидона, потом у киоска с газированной водой приняла две таблетки сразу. Вода была теплой, с неприятным резинистым привкусом. Таня ощутила мгновенный приступ тошноты. Она подумала вдруг, что с самого утра еще ничего не ела — очевидно, от этого и разболелась голова. Упорные арьергардные бои на всех направлениях — но это же значит, что мы продолжаем отходить…
Морщась от солнца и тупой пульсирующей боли в висках, она вернулась в скверик и осторожно — каждое резкое движение было мучительным — опустилась на скамейку в негустой тени пыльной акации. Нестерпимо, в упор, палило солнце. Люди продолжали стоять плотной темной массой вокруг столба с громкоговорителем.
Сережи все нет. Правильнее было бы ждать его дома, конечно. И вообще «держать себя в руках и сохранять хладнокровие», как твердит Люся. Как будто она и так не держала себя в руках, даже позавчера ночью, когда уезжал Дядясаша…
Таня судорожно всхлипнула, до боли закусив губу. Нет, лучше проводить дни на улицах — видеть очереди, толпы у военкоматов, свежеотрытые траншеи в скверах, камуфлированные увядшими ветками грузовики с настороженно глядящими в небо счетверенными пулеметами — лучше все это, чем сидеть в пустых комнатах, где каждая мелочь напоминает о жизни, так страшно и неожиданно рухнувшей неделю назад. И как вообще можно говорить о хладнокровии, когда произошло что-то невообразимое — что-то такое, чего никто из них не мог представить себе в самом худшем из предположений, — когда вместо «войны малой кровью и на чужой территории» уже восьмой день наши войска ведут упорные арьергардные бои, день за днем откатываясь к востоку…
Сидя с закрытыми глазами, она не заметила, как подошел Сергей.
— Ну что? — спросила она тревожно, когда он опустился рядом на скамейку.
— Ничего не выходит, — хмуро отозвался он. — Народу там миллион, и линии все перегружены… Говорят, что вообще междугородной связи больше не будет. Нет, нечего и пробовать. Напишу просто. Не понимаю, почему от них до сих пор ничего нет… Сводку слушала?
— Да, то же самое. Сережа, а ты не тревожься, — сказала она тихо, погладив его по руке. — Ведь о налетах на Тулу ничего не сообщали…
— Так вообще не сообщают, где бомбят.
— Ну почему, в первый день сообщили же о Киеве и Одессе…
— Вообще-то я тоже думаю, что там все в порядке… Мы вон ближе, и то ни одного налета до сих пор. Правда, в Туле оружейная промышленность, вот это плохо… Чего у тебя вид такой, Танюша?
— Голова очень болит… Сейчас легче немного, я приняла пирамидон.
— А что такое? — встревоженно спросил он и приложил ладонь к ее лбу. — Ты не заболела?
— Нет, Сережа, что ты… Я просто не ела с самого утра, наверно поэтому.
— Ну вот, как с тобой еще говорить! — с досадой сказал он. — Как маленькая, честное слово… Нельзя же так, Таня, что это, в самом деле, за безобразие! Идем сейчас же, я знаю, где можно поесть.
— Где это теперь можно поесть, интересно…
— Идем, говорю. В кафе на Фрунзенской, вот где. Я там вчера ел.
Таня послушно встала и пошла за Сергеем.
Как ни странно, в кафе оказалось не так много народу. Выждав, пока освободился столик возле окна, Сергей усадил Таню, бросил на второй стул свою кепку и побежал к стойке. Таня безучастно смотрела в окно. Прошла колонна мобилизованных, с чемоданчиками и заплечными мешками. У газетного киоска терпеливо ждала длинная очередь. В доме напротив, на втором этаже, женщина оклеивала стекла косыми полосками бумаги.
Сергей принес два стакана чаю и две небольшие порции пирога какого-то неопределенного вида.
— Только чтобы все съела, слышишь? — строго сказал он, ставя тарелку перед Таней.
— А ты?
— Чего я… Я уже поел, не бойся. Думаешь, как ты? Вот чаю я выпью, пить страшно хочется…
Чай был без сахара, пирог вязкий и со странным привкусом, но Таня съела одну порцию и заставила себя приняться за вторую. За соседним столиком трое небритых мужчин, по виду командировочные, громко обсуждали какие-то лимиты, репродуктор над входом рассказывал о подвиге двух бойцов в бою за населенный пункт А. на реке Б.
— Почему ты так на меня смотришь? — спросила вдруг Таня удивленно и немного испуганно. — Ты узнал что-нибудь… нехорошее?
— Нет, что ты, — отозвался Сергей. — Просто смотрю. Вкусно, Танюша?
— Не слишком, — через силу улыбнулась она. — Но ничего, я съем…
Из репродуктора послышалась тревожная дробь барабанов, прозвучали трубы. Мужской голос запел торжественно, в замедленном темпе:
— Вчера ко мне заходила капитанша Петлюк, — тихо сказала Таня, не поднимая глаз от стола. — Она совершенно не владеет собой. Вдруг, вообрази, начала плакать: «Как это могло получиться, столько лет мы себе во всем отказывали, все в стране шло на оборону — а теперь собственных границ удержать не можем»… Ну, я ей, конечно, сказала, что ведь смешно же думать, будто немцы и в самом деле сильнее нас! Просто у нашего командования такой план. Стратегический план. Ведь правда, Сережа?
Стелются черные тучи,
Молнии в небе снуют,
В облаке пыли летучей
Трубы тревогу поют…
Она подняла голову и смотрела на него с выражением и растерянным, и умоляющим, и в то же время каким-то требовательным.
— Ты ведь согласен, что это план? Кутузов ведь тоже…
— Допивай, и идем, — угрюмо сказал Сергей, отводя взгляд. — Откуда я знаю, план это или что. Да и что нам с тобой об этом гадать…
Они вышли. На улице, несмотря на ветер, было еще жарче, чем в кафе. Слепило солнце, на углу милиционер с противогазной сумкой и винтовкой за плечами пропускал колонну грузовиков защитной окраски, доверху нагруженных под брезентом.
— Сейчас об этом гадать нечего, — повторил Сергей, провожая взглядом громыхающие машины. — Поважнее есть дела…
— Но это же очень важно — понять! Вчера я видела Володю, у Люси, и он тоже считает, что это просто стратегический план — отходить на прежнюю границу, там ведь сплошная цепь укрепрайонов. Пока немцы дойдут туда, они потеряют половину армии, и там их совсем уничтожат…
Проехал последний грузовик. Таня с Сергеем перешли на другую сторону улицы, вышли на площадь. Когда они поравнялись с витринами «Динамо», дико и утробно взревела сирена на крыше электромонтажного треста. Таня вздрогнула и ухватилась за Сергея. «Спокойно, Танюша», — негромко сказал он, сжав ее руку. Вместе с другими они заскочили в туннель ворот. У входа в сквер, возле зенитного орудия, деловито суетились артиллеристы, сирена продолжала выть, то достигая душераздирающего рева, то стихая, — и тогда было слышно, как вразнобой и разноголосо надрываются другие сирены и гудки фабрик. Потом все стихло. Люди переговаривались вполголоса, словно боялись, что их услышат приближающиеся к городу самолеты.
Через двадцать минут дали отбой. Таня посмотрела на Сергея и несмело улыбнулась.
— Видишь, опять их прогнали, — сказала она, — и пушка даже ни разу не выстрелила… А я так испугалась, прямо…
— Может, стороной прошли, — отозвался Сергей, — чего им сюда летать… Слушай, Танюша…
Выйдя из туннеля, они остановились у витрины — той самой, где когда-то были фотопринадлежности и возле которой состоялось два года назад их первое свидание. Таня взялась за поручень и нагнулась, выковыривая из туфли попавший туда камешек.
— Да? — переспросила она, подняв лицо и морща нос от солнца.
— Танюша… я должен тебе сказать — только ты не…
Пораженная его тоном, Таня замерла, забыв о камешке. Потом она выпрямилась, все еще держась за поручень, и увидела вдруг — никогда в жизни она еще не видела ничего подобного, — как бледнеет, приобретая какой-то сероватый оттенок, смуглое Сергеево лицо.
— Что случилось? — спросила она, как ей показалось, очень громко, на самом деле почти беззвучно шевельнув губами. Сергей смотрел ей прямо в глаза, горло его судорожно дернулось раз и другой, словно он пытался и не мог что-то проглотить.
— Я тебе должен сказать, — проговорил он наконец с видимым усилием, — что… мы сегодня последний день вместе. Завтра утром мне нужно явиться на пункт. Военкомат уже все оформил.
Таня ничего не поняла — может быть, только поэтому она не закричала и не упала здесь же на замусоренный горячий асфальт. Она не поняла его слов — понять и осмыслить их было невозможно, — но ее вдруг обдало каким-то странным мертвящим холодом, и все вокруг нее: Сергей, мерцающая на солнце листва седых тополей на той стороне площади, выложенные стенкой мешки с песком и тускло отсвечивающие каски зенитчиков, — все это вдруг словно померкло и поплыло куда-то. Она зажмурилась и прижалась спиной к поручню витрины, вцепившись обеими руками в горячее, отполированное многими прикосновениями железо. Как будто можно было, по-детски закрыв глаза, уйти от надвигающегося на нее ужаса!
— Танюша, тебе что, нехорошо? — услышала она голос Сергея. Нет, все это оставалось таким же, ничто не изменилось. И его осунувшееся худое лицо, и синее-синее, чуть задымленное зноем июньское небо, и обрывок газеты на асфальте, уже немного пожелтевший, с черными словами: «…ского Информбюро…»
— Я не понимаю, — сказала она, едва разлепив губы, — тебя же не могли еще призвать — ты ведь двадцать первого года, а призваны с пятого по восемнадцатый… Я ничего не понимаю…
Сергей кашлянул.
— Меня не призывали, Танюша, — ответил он совсем тихо. — Я сам, добровольцем…
Только теперь она, наконец, полностью осознала все. Теперь она могла бы кричать, плакать, цепляться за Сергея и умолять его о невозможном, но на все это у нее уже не было сил. Горе обрушилось на нее подобно электрическому разряду неслыханно высокого напряжения, испепелив все внутри и оставив пустую безвольную оболочку.
Сергей говорил ей что-то, крепко взяв за локти, потом он осторожно расцепил ее пальцы, все еще стиснутые на поручне, и куда-то повел. Уже на бульваре Котовского, в полуквартале от своего дома, она вдруг остановилась и посмотрела на Сергея, словно и не узнавая его.
— Ты не подумал обо мне, — с трудом выговорила она наконец слова, которые все это время бились у нее в мозгу, гася сознание. — Как ты мог… Ты ведь совсем обо мне не подумал…
В этот жаркий послеобеденный час на бульваре было тихо. Привычно шелестели каштаны, пожилая женщина вязала на скамейке чулок, то и дело поглядывая поверх очков на копошащегося неподалеку малыша. Таню снова обдало холодом от дошедшего до ее сознания чудовищного контраста между этой мирной сценкой и тем непостижимым, что уже отняло у нее самой все, составляющее обычную человеческую жизнь.
— Именно о тебе я и думал, — глухо сказал Сергей. — Именно о тебе. Может, я не так все это понимаю, как нужно… Но только я с самого первого дня думаю только о тебе. Кем бы я был, интересно, если бы остался сейчас в тылу, пока тебя кто-то другой защищает там, на фронте…
С первого часа войны Володя Глушко находился в состоянии лихорадочной активности. Отец еще накануне с вечера уехал на рыбалку и звал его с собой, но Володя собирался пойти в лес вместе с одноклассниками; он уже уходил, когда Лена включила радио и он услышал слова: «…Работают все радиостанции Советского Союза». Поколебавшись секунду, он бросил рюкзак на пол и стал ждать начала передачи, — похоже было, что предстояло важное сообщение. Таким образом, известие о войне застало его как бы в положении временно исполняющего обязанности главы семейства.
Он начал свою деятельность с того, что дал затрещину Олегу, вздумавшему бурно изъявлять радость по поводу ожидающих их опасных и интересных приключений. Когда тот с ревом убрался из комнаты, Володя произнес энергичную речь, обращенную к матери и сестре, доказывая абсолютную неизбежность полного военно-политического краха Германии в течение ближайших сорока восьми часов, упомянул о Тельмане и великолепных революционных традициях немецкого пролетариата и решительно воспротивился намерению Ольги Ивановны бежать запасаться солью и спичками. Кое-как успокоив женскую половину семейства, Володя Глушко натянул берет и рысью помчался по Подгорному спуску устанавливать контакты с приятелями.
На следующий день он с самого утра участвовал в осаде здания райкома ЛКСМУ. В кабинете секретаря, куда он наконец прорвался через кордон райкомовских девчат, уже дым стоял коромыслом.
— Что ж это получается, товарищ Поддубный! — закричал он, протолкавшись к самому столу. — В военкомате с нами и разговаривать не хотят, а тут тоже бюрократию разводят! Мы требуем, чтобы нам немедленно выдали направление к райвоенкому!
— А ты давай не бузи, — устало сказал секретарь, — и не наводи тут панику. Ясно?
От возмущения в голосе Володи Глушко появились петушиные нотки.
— Я — навожу панику?!
— Ты и наводишь, — подтвердил секретарь, — Ты мне две недели назад говорил, что собираешься поступать в МАИ. А что же выходит теперь? Или ты решил, что уже все кончено, и институтов больше не будет, и учиться теперь не нужно? Так, что ли? Зря, товарищ Глушко. А теперь иди и обожди меня в шестой комнате, у меня к тебе дело есть.
Володя явился в шестую комнату и закурил возмущенно и демонстративно, не обращая внимания на дивчину в акрихиново-желтом, пронзительного цвета беретике, которая старательно писала что-то, навалившись плечом на стол. Ждал он почти час, наконец явился Поддубный.
— Вот что, — сказал тот, усаживаясь рядом с Володей, — ты, помнится, хорошо в самолетах разбираешься?
— Разумеется, — важно ответил Володя. — Я могу и в авиацию, это даже лучше. Вы только дайте направление.
— Погоди ты со своим направлением. Понадобишься на фронте — значит, пойдешь на фронт, а пока сиди и делай то, что от тебя требуется. Вот что, Глушко, нам сейчас нужны наглядные пособия, чтобы учить народ распознавать немецкие самолеты. Какие у них сейчас самые распространенные?
— Из бомбардировщиков — «Хейнкель-111», «Дорнье-217», «Юнкерс-88» — это все двухмоторные, затем одномоторный пикирующий «Юнкерс-87», а истребители — «Мессершмитт-109» и «Фокке-Вульф-190». Для десантных операций применяется обычно трехмоторный транспортник «Юнкерс-52»…
Дивчина в крашенном акрихином беретике подняла голову и с уважением посмотрела на столь компетентного авиационного специалиста. Одобрительно кивнул и сам Поддубный:
— Молодец, вижу, что знаешь. Так вот, все это нужно нарисовать покрупнее, силуэтами, в трех проекциях. Только побыстрее, а?
— А много нужно?
— Сколько сделаешь. Лучше бы побольше, ясно. Осоавиахимовцы просили, потом здесь надо повесить, ну и вообще — в общественных местах. Скажем, в военкомате непременно.
— Ладно, — кивнул Володя. — Только как быть с бумагой? Хорошо бы и тушь достать — в магазинах ведь нигде нет…
— Это можно, — кивнул Поддубный, вставая. — Получишь плакаты, с оборотной стороны можно рисовать, бумага там первый сорт, и тушь тебе дадим. Обожди здесь, я сейчас пришлю. Ну, бывай.
Получив под расписку четыре флакона туши и рулон плакатов, посвященных методам борьбы о клопом-черепашкой, Володя отправился домой и сразу же засел за работу. У него была собрана вся выпущенная Воениздатом серия «Силуэты иностранных самолетов», в том числе и выпуск, посвященный самолетам Германии. Целый день он перечерчивал увеличенные силуэты на картон, потом вырезал их, и работа пошла как в типографии. Олег обводил контуры шаблонов, перенося их на бумагу, Лена закрашивала тушью, по указанию старшего брата оставляя просветы на местах остекления кабин, сам Володя делал окончательную доводку и крупным чертежным шрифтом вписывал под каждым типом самолета его основные данные: скорость, радиус действия, бомбовую нагрузку, вооружение, количество членов экипажа. За два дня весь запас бумаги был израсходован, и плакаты получились на славу; к большому недоумению Володи, за это время Германия не проявила еще никаких признаков военно-политического краха, а наши войска оставили шесть населенных пунктов: Кальварию, Стоянув, Цехановец, Кольно, Ломжу и Брест.
В райкоме его поблагодарили за отличное выполнение задания и тут же дали новое — провести несколько бесед о вражеских военно-воздушных силах в осоавиахимовской ячейке. Володя проводил беседы, вместе с другими рыл щели, помогал разгружать мешки с песком на площади Урицкого, где устанавливали зенитное орудие, дотошно расспрашивал артиллеристов и давал соседям массу полезных советов.
В пятницу он встретил Людмилу, которая шла на первое занятие санитарных курсов. Они поговорили о положении на фронте, об опасности налетов на Энск (уже три раза объявляли воздушную тревогу, но без последствий). Потом Володя спросил, что делают Сергей и Николаева. Узнав, что Николаева на курсы не записалась, он пожал плечами.
— Следовало ожидать, — сказал он. — Мне она никогда не нравилась, ты знаешь.
— Дурак ты! — вспыхнула вдруг всегда выдержанная Людмила. — Не все могут этим заниматься. Таня, например, не переносит вида крови, это было мне известно еще три года назад. И вообще хотела бы я на тебя посмотреть, если бы ты оказался на ее месте! Александр Семенович уезжает сегодня ночью, понятно тебе?
— Ну, это другое дело, — пробурчал Володя. — Откуда я знал, что он уезжает… А Сергей что?
— Завтра он, возможно, ко мне зайдет, с Таней. Приходи, если хочешь с ним повидаться.
— Ладно, может, зайду, если выкрою время, — тоном делового человека сказал Володя. — Вообще-то сейчас не до того, чтобы по гостям ходить…
На другой день он побывал у Людмилы, но Сергея так и не увидел: Николаева сказала, что он все пытается добиться телефонного разговора с Тулой. Сама она имела такой жалкий вид, что Володя забыл о своей неприязни и долго успокаивал девушек как мог: развивал перед ними обширные стратегические планы, говорил о военных потенциалах и прочих утешительных вещах. Таня слушала его как-то безучастно, не прикасаясь к остывавшей перед нею чашке чаю; лицо ее, всегда такое оживленное и поминутно меняющее выражение, теперь словно окаменело, и только руки — Володя почему-то обратил на это особенное внимание — ни секунды не оставались в покое, то разглаживая скатерть, то хватаясь за ложечку, то судорожно кроша хлеб. Уходя, Володя сказал Людмиле, что ему состояние Николаевой очень не нравится, и решил завтра же поговорить об этом с Сергеем.