— Поговорить? — переспросила та, на этот раз уже удивленно. — Ну, что ж… заходите. Раздевайтесь, у нас не холодно…
   Таня сняла пальто. Утром, готовясь к этому разговору, она решила надеть самое свое строгое платье, черное с белыми манжетами и воротничком, которое Люся называла «монашеским». Платье это делало ее выше и тоньше; сейчас она стояла перед усталой пожилой женщиной, коротко причесанная и юношески стройная — странная смесь женственности и мальчишества, — и лихорадочно пыталась найти в голове те слова, с которых нужно было начать этот разговор.
   — Садитесь, чего ж стоять, — сказала хозяйка, оставаясь у притолоки со сложенными на груди руками. Ровно полтора года прошло с тех пор, как Таня у них обедала; за это время Дежнева видела ее в городе всего раза два-три, да и то издали и мельком. Сейчас она разглядывала девушку с затаенным ревнивым любопытством — ее слишком аккуратно и не по-школьному причесанную голову, слишком тонкие чулки, слишком дорогое и словно обливающее фигуру шерстяное платье. В таком можно в театр или на танцы куда-нибудь, а она среди дня надела. Зачем — похвастать? Или просто покрасоваться лишний раз?
   Видя, что сама хозяйка остается на ногах, Таня тоже не села, кивком поблагодарив за приглашение.
   — Настасья Ильинична, — сказала она каким-то не своим голосом. — Вы, наверное, знаете, о чем я пришла с вами говорить. Я знаю, как вы ко мне относитесь, я еще Сереже об этом говорила, что это нормально и что во мне действительно нет ничего такого, что… что могло бы вам понравиться и… заставить относиться ко мне иначе. Но… — Таня перевела дыхание и судорожно глотнула воздух. — …вы понимаете, Настасья Ильинична, нельзя же, чтобы это так и оставалось — наши отношения… Ведь если мы с Сережей любим друг друга, то нужно же… нужно же искать какой-то выход, ведь правда…
   — Да вы сядьте, — опять пригласила Дежнева, но Таня не обратила на это внимания, продолжая говорить еще быстрее, сбиваясь и картавя:
   — …я прекрасно понимаю — я должна производить на вас отвратительное впечатление, и вы, конечно, думаете, что Сереже будет со мной плохо. Я, наверное, должна была бы вообще отказаться от Сережи, раз вы против… Я как раз сейчас поняла, как трудно быть счастливой, если для этого нужно причинить кому-то горе, — но я не могу это сделать, Настасья Ильинична, поймите! Вы уверены, что я Сереже не подхожу, а я уверена, что подхожу только я и никто другой и что только я могу сделать его счастливым на всю жизнь…
   — На всю жизнь, — усмехнулась Дежнева. — Что вы в ней знаете, в жизни-то…
   Таня сделала шаг вперед, сложив руки умоляющим жестом:
   — Поймите же, Настасья Ильинична, я, может быть, мало знаю, но я совершенно и абсолютно уверена, что у меня хватит сил, потому что никто еще не любил так, как мы с Сережей любим друг друга! И если вы думаете, что я белоручка и ничего не умею делать, то я теперь дома делай все сама, только белье отдаю в стирку, а домработницы у нас уже давно нет, я сама не захотела…
   Она беспомощно замолчала, поняв вдруг, каким смехотворным должен показаться Настасье Ильиничне этот ее последний довод и как он подтверждает сложившееся у той мнение о ней как о маменькиной дочке и белоручке, — и тут же добавила потерянным голосом, совсем уже неизвестно для чего:
   — Я умею штопать носки, правда…
   Дежнева подумала, что, для того чтобы выходить замуж да еще сделать мужа «счастливым на всю жизнь», нужно не носки уметь штопать и обходиться без домработницы, нужно быть готовой к тысяче всяких трудностей, больших и малых, нужно уметь жить на триста рублей в месяц, бегать по очередям и ухаживать за больными детьми, а первым делом — нужно понимать то, чего не понимает эта выхоленная и избалованная девочка: что замужество вообще — это не легкая и приятная жизнь с полюбившимся парнем, а труды и заботы, которые будут сменять друг друга, никогда не кончаясь, до самой смерти. Все это подумалось ей, и она уже собралась сказать это гостье — хотя трудно было найти правильные слова, — как вдруг случилось совсем неожиданное. Шагнув к столу, гостья как-то боком, будто сломавшись, упала на стоявший у стола табурет и расплакалась громко и с отчаянием, уткнув лицо и дергая по клеенке локтями.
   Настасья Ильинична смотрела на нее ошеломленно, не зная, что делать.
   — Ну ладно… будет тебе, — сказала она, не заметив в растерянности перехода на «ты». — Чего ж слезы-то распускать… тебе-то вроде и не с чего.
   Таня рывком подняла лицо, искаженное и залитое слезами.
   — Вы думаете, мне легко! — выкрикнула она с рыданием. — Вы думаете, для меня это забава!
   — Ну, ну, будет, — повторила растерянно Дежнева. — Никто про вас с Сережей такого не говорит. Ясно, не забава это для вас…
   — Так почему же вы не верите, что я хочу ему счастья! Ведь я даже не о себе думаю, а…
   Не договорив, Таня снова уронила голову в руки и зарыдала еще громче. Дежнева села рядом.
   — Ну, чего ж убиваться-то так, — сказала она негромко. — Разлучают вас, что ли…
   Она вздохнула, посмотрела на плачущую девушку и продолжала более мягким тоном:
   — Ты небось думаешь, я против тебя зло держу? Нет, Танечка, никакого я против тебя зла не имею. За сына мне страшно — вот что ты должна понимать… да я ведь и о тебе тоже думаю! Не выйдет у вас с Сереженькой жизни — так ведь тебе же первой счастья не будет, так и загубишь свою молодость. Ему-то что, в этом деле нам, бабам, куда труднее приходится…
   Таня вскинула голову, словно ее хлестнули.
   — Я понимаю, вы боитесь за сына — я сама сразу это почувствовала! — крикнула она, отмахнув от виска прядь волос. — Но только не говорите обо мне! Что вы понимаете в моем счастье! Вы думаете, мне что нужно — чтобы муж был командующим округом или народным артистом? Я прекрасно знаю, что нам с Сережей будет, наверное, очень трудно, но какое это имеет значение, поймите же вы наконец! Когда любишь, все это совершенно никакого значения не имеет! Вы просто не понимаете, что значит любить!
   Дежнева выпрямилась и поджала губы.
   — А ты не думай, будто одна ты все понимаешь, — помолчав, отозвалась она с обидой в голосе. — Любить-то всякая умеет… невелика наука. Тебе, девушка, много еще горького в жизни нужно хлебнуть, вот что я скажу. Тогда, может, только и поймешь, как оно, счастье-то, добывается. А покамест, издаля, все оно легче легкого…
   Наступило молчание. Таня долго сидела с опущенной головой, всхлипывая все реже и реже, потом встала.
   — Можно у вас умыться? — спросила она вздрагивающим голосом, не глядя на Дежневу, Та налила в рукомойник свежей воды. Таня умылась, причесала растрепанные волосы, — Я пойду, — сказала она тихо, берясь за пальто. — Простите меня, Настасья Ильинична… Я думала, мы сможем как-то понять друг друга. Так вот — если вы хотите, чтобы я оставила Сережу… — Таня помедлила, застегивая пояс, и подняла на Дежневу большие потемневшие глаза, выражение которых было в эту минуту почти суровым. — …то этого я вам обещать не могу, — докончила она. — Вернее, я должна прямо сказать, что никогда не сделаю это сама. И еще я вам обещаю сделать все, чтобы он был счастливым… на всю жизнь. Я думаю, у меня это получится. Ну вот. И… я должна попросить у вас прощения, за все. Мне ужасно тяжело, что так… Простите, пожалуйста, я вас очень-очень прошу…
   Она порывисто нагнулась и, схватив руку Дежневой, на секунду прижалась к ней всем лицом.
   — Да что ты, господь с тобой, — опешив, пробормотала та почти испуганно. Таня отпустила руку и выбежала из комнаты.

 
   Вернувшись из цирка, Сергей застал мать с заплаканными глазами.
   — Ты чего? — спросил он с тревогой.
   — Да так, сынок, — ответила она уклончиво. Настаивать он не стал: мать часто плакала, вспомнив вдруг Колю, и ничего необычного в ее слезах теперь не было.
   После обеда, услав Зину играть к подружке, Настасья Ильинична рассказала сыну о посещении Тани. Сергей был поражен. Первое, что он почувствовал, был острый стыд за свою вчерашнюю ревность. Значит, вот куда собиралась Таня идти! А он-то, скотина…
   — Она тебе-то сказала об этом? — спросила Настасья Ильинична.
   — Что, ма? — Сергей не сразу оторвался от своих мыслей. — Нет, что ты! То есть она давно уже говорила как-то, что хотела бы с тобой поговорить обо всем… да я ей отсоветовал. Я, знаешь, думал, что это ни к чему…
   Он прошелся по комнате, поглядывая на мать, сидящую с шитьем у окна.
   — Ну так как, ма? — спросил он наконец, не дождавшись продолжения разговора. — Ты вот теперь еще раз с Таней повидалась, говорила с ней. Ну, как она тебе кажется? Неужели ты до сих пор не видишь…
   — Все я вижу, сынок, — негромко ответила Настасья Ильинична. — Ты уж думаешь, я слепая… Все вижу, а что тебе сказать — не знаю. Хорошая она девушка, верно… Раньше я этого, может, и не видела… и крепко тебя любит, это тоже верно. И это я теперь знаю, после сегодняшнего. Так что… ничего Дурного про нее не скажешь, и если я когда худое про нее думала, так это мой грех… — Настасья Ильинична говорила медленно, не поднимая глаз от шитья. — …И жалко мне ее сегодня стало прямо до слез… таким, как она, ох как трудно в жизни приходится… И не только им, сынок, а и тем, кто с ними рядом. У тебя счастья с ней не будет, Сереженька, это я тебе и раньше говорила и теперь говорю. Не оттого, что плохая она… этого-то про нее не скажешь… А силы в ней настоящей нету. Такие жарко горят, да быстро выгорают — вот что я про нее скажу. И не в укор это ей, избави Христос, — такая родилась, такая воспиталась. Так-то, сынок. И отойти от нее не отойдешь, теперь-то я это вижу… И как подумаешь — жить вам вместе, так и за тебя страшно, и за нее. А так, что ж, решать ведь тебе, Сереженька, ты парень взрослый, материным умом жить не станешь…


8


   Пятнадцатое мая, последний день занятий. В школьном саду цветут каштаны. Окна распахнуты настежь, и жаркое послеобеденное солнце заливает класс. Никаких занятий, впрочем, уже нет; консультации для желающих будут продолжаться вплоть до двадцатого, но повторение уже закончено, десятиклассники ознакомлены с программой испытаний, известно содержание билетов, заготовлены шпаргалки — крошечные листки папиросной бумаги, бисерно исписанные формулами.
   — …и я считаю, товарищи, что это просто стыдно, — говорит групорг Земцева на большой перемене. — Уж на выпускных можно было бы обойтись без этого! Ведь это наш отчет за все десять лет, неужели мы и здесь не можем быть честными?
   За партами возбужденно шумят. Никто не вышел из класса — для них, десятиклассников, школьные законы уже не писаны, они уже взрослые люди и могут проводить переменку где им угодно. Слова секретаря комсомольской группы встречаются взрывом шума.
   — Тебе хорошо, — заявляет Сашка Лихтенфельд, — ты ни шиша не боишься, отличница! А я вот с немецким зашиваюсь. Что же мне, из-за неправильных глаголов на второй год оставаться?
   Взрыв смеха — немец Лихтенфельд зашивается с немецким!
   — Так что ж с того, что немец, — обиженно огрызается Сашка, — вон в параллельном Димка Ставраки учится — что ж ему, Гомера прикажете в подлиннике читать? Мы и дома сроду по-немецки не говорили! Ты пойми, Земцева, я же не собираюсь отвечать по шпаргалке, но я себя увереннее буду чувствовать, если шпаргалка при мне. Ну, на всякий пожарный, понимаешь?
   — Ничего я не понимаю! Тебя что беспокоит — спряжения? Прекрасно, еще есть время позаниматься. Вот у Николаевой с немецким все в порядке — вместе и поработайте!
   — Конечно! — кричит Таня. — А кто со мной будет заниматься по математике?
   — Ну вот, — вздыхает групорг, — опять за рыбу гроши. Что у тебя с математикой? Ты же говорила, что подготовилась!
   — А теперь не уверена! В комплексных числах по алгебре — не уверена. — Таня начинает загибать перемазанные чернилами пальцы. — В исследованиях уравнений высших степеней — не уверена, в обратных круговых функциях по тригонометрии — тоже не уверена, а по стереометрии у меня вчера не вышел объем призмы…
   — Ничего, Николаева, — ободряет кто-то, — похороним с музыкой! Гроб себе заказала?
   — Ти-ше!! — кричит Земцева. — Дежнев! Таня ведь занималась в твоей группе — в чем же теперь дело? Ведь ты мне сам сказал, что группа к испытаниям готова!
   — Так она и была готова! — с отчаянием в голосе отвечает Сергей и оборачивается к Тане. — Ведь мы же с тобой еще в воскресенье все это делали — и объем призмы, и объем пирамиды, и…
   — Ну вот, а вчера у меня призма опять не вышла! — капризно отзывается Таня. — Тебе так трудно объяснить мне все это еще раз?
   — Ладно, — машет рукой Людмила, — ну тебя совсем. Инна, ты можешь позаниматься с Лихтенфельдом?
   Инна Вернадская, прозванная «профессоршей» не столько из-за громкой фамилии, сколько из-за отличной успеваемости и единственных в классе роговых очков, спокойно кивает. Конечно, почему бы ей не позаниматься, у нее-то самой отличный аттестат уже почти в кармане.
   — В общем, товарищи, — кричит Земцева, — я вам все-таки не нянька — это уж вы и сами можете решить, кому с кем заниматься в остающиеся дни! Но только я, как групорг, категорически настаиваю на одном — никаких шпаргалок на испытаниях, по крайней мере у комсомольцев! Ваша комсомольская совесть…
   Игорь Бондаренко снисходительно усмехается, держа руки в карманах и покачивая носком блестящей модельной туфли. Буза все это — со шпаргалками, без шпаргалок… взрослые люди, а устроили «на лужайке детский крик» из-за такой ерунды. Дурак он, что ли — идти на испытание незастрахованным и рисковать остаться без мотоцикла. Старик обещал твердо — мотоцикл в обмен на аттестат. Законная сделка, товарообмен по всем правилам. А мотоцикл — игрушка, новенький немецкий ДКВ, второго такого случая не представится. Адик достал его в Черновицах и продает теперь только потому, что позарез нужны «пети-мети». Нет, комсомольская совесть пускай полежит в кармане, рядом со шпаргалками. А Людка-то дура — какая девочка, пальчики оближешь, и не находит более интересных занятий…
   — Послушайте, послушайте! — встает Лена Удовиченко. — Я вот что предлагаю: давайте в перерывах между испытаниями собираться как можно чаще. Назначим место — ну, хотя бы в парке — и будем приходить туда. Кто хочет — просто отдыхать, а у кого возникнут какие-нибудь трудности — так легче же вместе! Девочки, правда, давайте, чтобы это было организованно!
   — А мальчикам с вами нельзя? — басит кто-то.
   — Можно, если без футбола!
   — А вы чтобы без сплетен!
   Людмила смотрит на часы и хлопает в ладоши:
   — Товарищи, мы болтаем уже десять минут! Я считаю, что Лена придумала замечательно, давайте так и решим…
   — А что, «явка обязательна»?!
   — Нет, зачем же! Просто кто хочет, кому это будет интересно. По-моему, так можно сочетать отдых с повторением, ведь правда? Давайте договоримся так: вот сегодня сдаем, а завтра с утра приходим в парк, ну, скажем, к оркестру. Там днем никого не бывает, есть скамейки — можно даже писать — и если дождь, то можно забраться в раковину…
   Володя Глушко на минуту приподымает взлохмаченную голову, прислушивается рассеянно и снова наклоняется над партой. Перед ним целая пачка вырезок, одолженных одним парнем из девятого. Бормоча что-то, он переписывает себе в блокнот: «Англия — Хаукер „Тайфун“, истребитель, скорость макс. 650 км/час, мотор Н-образный, „Нэпир-Сэйбр“, мощн. 2400 л.с.». Он изумленно ерошит волосы. Две с половиной тысячи, что-то потрясающее… что ж это — выходит, Мишка тогда был прав? А он сам доказывал, что двигатели внутреннего сгорания достигли уже своего потолка удельной мощности и авиационный двигатель больше полутора тысяч будет практически неприменим из-за своих габаритов, а следовательно, остается одно — переводить авиацию на реактивное движение. А вот англичане, собаки, построили теперь этот Н-образный «Нэпир». Хоть бы одним глазком поглядеть, как такая штука может выглядеть… Володя вздыхает и для практики бормочет по-английски: «Ту саузенд фор хандред эйч-пи…» «С-саузэнд», — шипит он старательно, по всем правилам прижимая кончик языка к верхним зубам. Т-т-саузэнд! Д-заузэнд! Нет, пластинка произносит все же как-то иначе. Проклятый звук, никак его не отработаешь.
   Косыгин с Улагаем виртуозно курят на «Камчатке» — дым уходит куда-то под парту и потом в окно, и никто ничего не замечает. Впрочем, сегодня можно было бы покурить даже и не втихую, если бы не Земцева. Эта разве позволит!
   — …а я уже договорился, — рассказывает Улагай, — как сдам — сразу пойду оформляться. Идем вместе, лопух! Завод еще тот — чистенький, светлый, это же тебе оптика, а не жук на палочке. Освоишь профессию в два счета, может, через год будешь уже по шестому разряду получать!
   — Сам ты лопух — мне ж в этом году призываться, не знаешь, что ли…
   — Верно, тебе же призываться, — сразу остывает тот. Он с завистью посматривает на приятеля. — Слышь, Женька, а ты куда хотел бы попасть?
   — Спрашиваешь! Буду проситься в бронетанковые, куда ж еще. Дурак ты, что с нами в воскресенье в лес не пошел — мы аж до танкодрома дошли…
   — Так вас туда и пустили, — недоверчиво говорит Улагай.
   — Чего, мы на самом танкодроме не были, я не говорю! А через овражек смотрели, никто нас оттуда не гнал. Танк видали — новый какой-то, ох и интересный! Такой, понимаешь, низкий, и башня грибом. А экипаж четыре человека, я видел, как вылазили…
   — Так уж и новый! — Улагай явно не может примириться с мыслью, что Женьке удалось повидать новую технику, хотя бы через овражек. — Наверняка старый, просто ты раньше никогда таких не видал.
   — Может, и старый, — неожиданно мирно соглашается Косыгин, хотя твердо убежден в обратном. Просто ему становится вдруг жаль приятеля: на танкодроме не был, ничего не видал, и вообще парню не везет. Все ребята уходят в армию, а ему придется работать. Чего уж лишний раз огорчать человека!
   — Знаешь, — говорит он, — мы вот с тобой, как освободимся, сходим туда вместе. Когда-нибудь в выходной. Может, снова увидим. Слышь, Колька, а ты почему так уж уверен, что не пройдешь комиссию?
   — Так мне сам врач и сказал. С таким зрением, говорит, в армию не берут. И слушать не хочет…
   — Вот формалист, зараза, — сочувственно качает головой Женька. — А жаль, скажи, нам бы с тобой в одну часть…
   Таня присоединяется к группе девушек, обсуждающих объявленные темы сочинений. Идет спор, что легче — «Поэтическое мастерство Маяковского» или «Молодое поколение в пьесе А.П.Чехова „Вишневый сад“«.
   — Самая легкая тема, девочки, — заявляет Маша Арутюнова, — это «Образ Давыдова в „Поднятой целине“ Шолохова». Сколько мы этот образ разбирали — уж прямо по косточкам…
   — Поэтому-то она и неинтересна, — говорит Таня. — А раз неинтересна — значит, и работать над ней будет труднее…
   — Вот так так! — перебивает ее Галка Полещук. — Легче, а значит, поэтому и труднее?
   — Именно так, Галочка, — с язвительной вежливостью отвечает Таня. — Для успеха творчества необходимо, чтобы оно прежде всего захватывало самого автора. Вы не согласны? Да вы поймите, девчонки, ведь это тоска — сидеть над скучной темой и тянуть из себя слово за словом. Правда! А если тема интересная, так у тебя столько мыслей сразу появится, что и шести часов не хватит их изложить!
   — Дурочкой я была бы, сидеть над сочинением шесть часов. — Галка Полещук пожимает плечами. — Часа за два-три напишу, и хватит. Лишь бы на «хор». Да, вот если бы попался Давыдов…
   — Знаешь, это с твоей стороны просто нечестно! — вспыхивает Таня. — Я понимаю, когда не можешь, — я вот по математике если и засыплюсь, так только потому, что действительно ни бельмеса не понимаю. А знать и не хотеть — это просто нечестно по отношению хотя бы к Сергею Митрофановичу! Ну, напишешь серенькое сочинение, — ты думаешь, ему приятно будет? Для него ведь каждая отличная оценка — это радость! Человек на нас столько труда положил…
   К Игорю подсел Володька Бердников. Это приятели, они всегда вместе не только по алфавиту в классном журнале.
   — …пластиночки у нее — закачаешься! Целый альбом, все из Прибалтики…
   Бондаренко со скучающим видом — выпятив подбородок и брюзгливо опустив углы рта — поправляет галстук и прищуренными глазами обводит группу девушек у окна.
   — Из Прибалтики? — спрашивает он. — Рижские пластинки бывают ничего… А Лещенко у нее есть?
   — Лещенко? А кто это?
   — Эх ты, дитя социализма… — Игорь подавляет зевок. — Забреди как-нибудь к Адику, он тебе прокрутит… Ему из Черновиц привезли, бухарестская запись. В субботу у него будешь? Заходи, не пожалеешь. Послушь, Воло, а Танька-то как цветет, а? Посмотри на нее и призови на помощь фантазию… С изюминкой девочка, скажешь — нет? Мне говорили, она собирается расписаться со своим пролетарием? — Бондаренко говорит негромко, скучающим тоном. — Жаль… Уж он-то ее окунет в советский быт. Вот уж действительно… «зачем плебея своего младая любит Дездемона?» Капризы жизни, Воло, капризы жизни… Вообще тоска берет. Скорей бы развязаться с этим балаганом, получить аттестат… а там я на мотоцикл — и в Крым, с какой-нибудь фифой на багажнике…
   Бердников завистливо посматривает на своего блестящего приятеля: у него самого нет возможности ни получить мотоцикл, ни закатиться в Крым «с фифой на багажнике».
   — Охота была покупать мотоцикл на одно лето, — говорит он. — В сентябре все равно забреют, там уж не покатаешься.
   — Кого забреют, кого не забреют, — тем же ленивым тоном загадочно отзывается Бондаренко.
   Сергей перечитывает полученное сегодня письмо из Тулы. Доехали благополучно, все в порядке. Мамаша зовет летом хоть на месяц — верно, не без умысла. Конечно, съездить нужно будет… Но только как с Таней? Шутка сказать — не видеться целый месяц… Разве что поехать вместе — пожила бы там в гостинице… а мамаше ничего не говорить. Хотя нет, почему же не говорить? Скрывать нечего — приехали и приехали, в чем дело… Нужно поговорить с Танюшей, она, конечно, не откажется.
   Сергей прячет письмо в карман и подходит к группе девушек, но Таня слишком увлечена спором. Постояв рядом, он вдет покурить в сад. Сегодня можно попросить огонька у самого завуча!
   — …ну правильно, Маяковский труднее, — скороговоркой картавит Таня, — но ведь я же сказала, что важно, прежде всего, чтобы тема была интересной! Если она просто трудная, но не интересная — кто же за нее возьмется? Конечно, Маяковский труднее, но эта тема, по-моему, какая-то отвлеченная. Анализ поэтического мастерства! А о молодежи из «Вишневого сада» можно сказать гораздо больше, ведь у Чехова, пожалуй, во всем его творчестве один проблеск — Аня и Трофимов, понимаете? Трофимов говорит: «Пусть я сам не дойду, но по крайней мере укажу дорогу другим» — это же ключевая фраза, девчонки, это как раз то, на что надеялся Чехов! Ведь об этом можно столько интересного написать…
   — Ой, девочки, что мы всё спорим сегодня, — вздыхает Ира Лисиченко, прищуренными от солнца глазами глядя в окно. — Ведь сегодня последний день, подумайте! Ну, до конца испытаний мы еще будем бывать в школе, но вот так — в классе — больше уже никогда в жизни…
   Все затихают, словно эта мысль до сих пор не приходила никому в голову.
   — А что, если отметить это как-нибудь? — предлагает Наташа Исакова. — Ну, собраться всем после уроков, всем классом, пойти куда-нибудь погулять, что ли…
   — Правильно, девочки, — поддерживает Земцева. — Выпускной вечер — само собой, но отметить сегодняшний день тоже нужно…
   — Чего отметить, а? — спрашивает подошедший Гнатюк. — О чем это вы, девчата? Если с выпивкой, то я — за!
   — Не дурачься, пожалуйста, — строго говорит Людмила. — Лучше возьми и проведи опрос среди мальчиков — кто хочет собраться сегодня после уроков, будем провожать последний день учебного года. Хорошо?

 
   Тридцатое мая. Кончилась первая декада экзаменов. Очень жарко, на улицах продают мороженое, белый возок дежурит у калитки 46-й школы, и толстая тетя Гана не жалуется на недостаток покупателей. В сквере на площади Урицкого зацвели тополя — еще несколько дней, и по асфальту закружится легкий пух июньских метелиц.
   Да, послезавтра уже июнь, июнь тысяча девятьсот сорок первого года. Война еще далеко, но ее чадное пламя медленно расползается по земному шару, ползет и ширится подобно кругам от камня, брошенного преступной рукой в сердце Европы. Гибнут люди и корабли в Атлантическом океане, днем и ночью ревут под Тобруком пушки фельдмаршала Роммеля, в пустынях Ливии и Киренаики песок заносит рваное железо мертвых танков и тысячи могил — тысячи безымянных могил, в которых, не долюбив, не доучившись, не прожив и трети отпущенного человеку срока, лежат парни из Шеффилда и Тосканы, из Бремена и Мельбурна…
   Война спущена с цепи, но пока еще повинуется тому, кто это сделал; армии «Оси» наступают в Северной Африке, наступление в Греции завершено, окончательная ликвидация последних опорных пунктов англичан на Крите — вопрос дней; траурное знамя со свастикой реет над десятью покоренными столицами. Сейчас, в начале лета сорок первого года, пути и сроки войны определяет Берлин.
   Фактически лето уже началось, хотя до солнцестояния еще целых три недели. Давящая, словно предгрозовая жара изнуряет и днем и ночью. В такую погоду только не хватает сдавать выпускные экзамены!
   Таня совершенно извелась за эти дни, потеряла аппетит и сон, под глазами у нее опять появились синие тени, и уже зловредные соседки посматривали на нее с подозрительным любопытством. К счастью, она находилась в таком ошалелом состоянии, что не замечала этих взглядов.