Страница:
С немного старомодной церемонностью предложив племяннице руку, полковник ведет ее к центру зала, где танцуют. Сидящие за столиками оглядываются на не совсем обычную пару. Таня чувствует эти взгляды, но на этот раз они ее не смущают. Пускай смотрят, пускай любуются ее Дядесашей… ну, и ею самою — если им угодно! В одном из зеркал она мельком улавливает свое отражение и остается вполне довольна. Да, Дядясаша был прав — это платье, черное и совершенно закрытое, идет ей больше всего…
Полковник танцует хорошо — немного деревянно, но каждое его движение четко и отработанно. Впрочем, вальс — это ведь единственный танец, который Дядясаша умеет. Откинувшись на его руке, Таня смотрит на него и улыбается, глаза ее уже чуть затуманены головокружением.
— Я хорошо танцую, Дядясаша?
— Да, насколько я понимаю…
— Ты тоже, правда. Я уверена, что если бы ты поступил в свое время в балет…
На это полковник даже не находит что ответить.
— Ты видел Асафа Месерера? — не унимается Таня. — Ну вот, так ты был бы ничуть не хуже, я совершенно уверена!
— У тебя вечно какие-то странные идеи, Татьяна. То ты предлагаешь мне жениться на Людмиле Земцевой, то… э-э-э… поступить в балет…
— Теперь-то уж поздно, — с сожалением говорит Таня, — нужно было раньше — вместо академии, понимаешь?
— Нет, тебе все же слишком рано выдали аттестат зрелости, — качает головой полковник. К его тайному облегчению, вальс окончен.
— Ты хочешь чего-нибудь еще? — спрашивает он, усадив племянницу на место. — Мороженого?
— Н-нет, — не совсем решительно отвечает Таня. Вообще-то она не прочь, но стоит ли ронять свой престиж взрослого человека, уплетая в ресторане мороженое подобно какой-нибудь девятикласснице? Нет, лучше воздержаться — положение обязывает. — Будем просто сидеть и пить. Тебе шампанское не нравится?
— Откровенно говоря, я к нему равнодушен.
— А мне нравится, правда. Только чем его полагается закусывать?
— Можно взять пирожных, — пожимает плечами Дядясаша.
— Нет, это слишком сладко…
— Возьми тогда какое-нибудь печенье, сухое и не слишком сладкое.
Официант приносит требуемое печенье. Таня пробует — да, это ничего.
— Я хочу одна допить эту бутылку, — говорит она важно. — Могу я позволить себе это по поводу сдачи последнего экзамена?
— Я бы не рекомендовал тебе напиваться ни по какому поводу.
— Разве этим напьешься. Оно ведь совсем слабое, как ситро.
— Ты уверена?
— Хорошо, — сдается Таня, — я выпью один или два бокала, неполных. Ты мне скажешь, если я начну пьянеть. А ты пей свой коньяк, я тебе в случае чего тоже скажу.
— При такой системе мы вряд ли доберемся до дому, Татьяна. Тебе-то хорошо, а у меня завтра служба.
— Ничего, — беззаботно говорит Таня.
Теперь она чувствует себя совсем хорошо. Непринужденно откинувшись на спинку стула, она грызет печенье и, морща нос, оглядывает золоченые коринфские капители.
— Тебе нравится такая обстановка, Дядясаша?
Полковник пожимает плечами, наливая себе коньяк:
— Что значит нравится?.. Ресторан как ресторан… Что тут может нравиться?
— Мне — нет. Все это как-то безвкусно — люстры, позолота…
— Ах, в этом смысле. Очевидно, здесь был ресторан еще до революции, тогда это считалось красивым. Когда у вас выпускной вечер?
Таня отпивает глоток шампанского.
— В эту субботу, двадцать первого. Кстати, — спрашивает она, жуя печенье, — что это за опровержение было в прошлую субботу? Мне Сережа сказал, а я так и забыла прочитать с этим экзаменом. Что-то насчет передвижения немецких войск?
Полковник медленно закуривает.
— Видишь ли, в последние недели немцы начали перебрасывать к нашей границе некоторые части с Балкан. Очевидно, в связи с этим в зарубежной печати появились сообщения о том, что Германия предъявила к нам какие-то требования и подготавливает агрессию. По этому поводу и было опровержение.
— Но никаких требований к нам не предъявили?
— Ты меня спрашиваешь, словно я нарком. — Полковник пожимает плечами. — Если ТАСС опровергает, значит, их не было.
— Не понимаю, что за смысл этой зарубежной печати вечно выдумывать какие-то глупости, — говорит Таня и разглядывает на свет пузырьки, серебряным бисером осыпавшие изнутри стенки бокала. — Только людей пугают… Ой, ты знаешь, Дядясаша, мать-командирша меня сегодня прямо растрогала. Она так меня встретила — начала поздравлять, сама даже всплакнула… Не особенно похоже на нее, правда?
— По-моему, Татьяна, очень похоже. Ты что же, не понимаешь, как она к тебе относится?
— Я не о том, Дядясаша! Конечно, это я понимаю. Но внешне — она ведь всегда была такая суровая, скорее прикрикнет, чем похвалит. И вдруг такое!
— Значит, она особенно горячо переживает твой успех. Зинаида Васильевна — женщина редкого сердца.
— Да… очень редкого…
Таня отпивает из своего бокала и, удивленно приподняв брови, разламывает печенье.
— Ты говоришь — редкого, — говорит она задумчиво. — А мне сейчас пришло в голову, что я до сих пор как-то видела вокруг себя только хороших людей. Значит, их вообще больше?
— Я никогда не занимался такими подсчетами, Татьяна. Но одно могу сказать с уверенностью — тебе, несомненно, встретятся и другие люди…
Конечно, думает Таня, есть и другие. Собственно, она их уже видела… Шибалин, Бондаренко… Кто еще? Были, наверное, и еще, только они не запоминаются. Думать о плохих людях неприятно, поэтому о них и забываешь.
— Я бы не хотела с ними встречаться, — вздыхает она и сбрасывает упавшие на юбку крошки. — Надеюсь, что и не встречу…
Уже почти час ночи. У нее приятно кружится голова — совсем немножко, и если это и значит быть пьяной, то тогда можно понять, ради чего люди пьют.
— Да, но завтра тебе будет не так приятно, — говорит полковник. — От шампанского, говорят, обычно болит голова.
— Неважно, приму пирамидон, — беззаботно отвечает Таня. — Завтра… Дядясаша, если ты не против, я хотела бы пригласить завтра к нам Сережу, и чтобы отпраздновать тоже и его аттестат. Он ведь совсем один, бедный!
— Разумеется, что за вопрос. Организуй все это, ты ведь уже свободна.
— Ой, мне просто не верится, что это так… Кто мог подумать, что я в один прекрасный день окончу школу!
— Ну, в какой-то степени я это подозревал. Для тебя, я вижу, это явилось неожиданностью?
Таня прикрывает глаза и тихонько покачивается в такт музыке.
— Угу… Понимаешь, Дядясаша, когда очень долго чего-нибудь ждешь, то просто перестаешь в это верить… Ты знаешь, сейчас я совсем счастлива.
— Надеюсь, это не только от шампанского?
— Не-ет, что ты, я именно счастлива — по-настоящему, понимаешь? Все-таки ужасно хорошо жить на свете…
— Пора бы тебе спать, Татьяна.
— Ну что ты. В восемнадцать лет можно уже, кажется, начать вести нерегулярный образ жизни!
— Во-первых, тебе еще семнадцать…
— Ничего подобного — восемнадцать без трех месяцев.
— …а во-вторых, о нерегулярном образе жизни ты забудь раз и навсегда. Я вот поговорю с Сергеем на этот счет, он тебе пропишет.
— Конечно, — вздыхает Таня, допив свое вино. — Я так и знала, что рано или поздно дело кончится именно этим. Теперь ты нашел себе новое орудие воспитания — вместо матери-командирши. Не хватает только, чтобы Сережа начал применять ее методы…
— Так оно и будет, — подтверждает полковник и останавливает ее руку, протянутую к бутылке. — Все, Татьяна, хватит.
— Но, Дядясаша! Я выпила всего два бокала, правда.
— А третьего не выпьешь. Впрочем, ошибаешься — это был бы уже четвертый. Первый ты выпила вместе со мной.
— А тот ведь не считается!
— Нет, довольно. У тебя уже совсем сонные глаза, Татьяна.
— Непра-а-авда, — капризно говорит Таня и вдруг чувствует, что ей действительно очень хочется спать. — А в общем, знаешь, пойдем лучше домой, правда. Что-то мне здесь вовсе не нравится!
Она оглядывается и морщит нос — на этот раз уже недовольно.
Двадцать первое июня, суббота, шесть часов вечера. Актовый зал убран зеленью, на стенах гирлянды из свеженаломанных ветвей, десятки букетов украшают составленные буквой «П» столы. За длинными сторонами — виновники сегодняшнего праздника, семьдесят четыре выпускника, за средней разместился преподавательский и технический состав школы. Разлито по стаканам вино, разложена по тарелкам нехитрая импровизированная снедь. За преподавательским столом встает Геннадий Андреевич, оба класса мгновенно стихают, и семьдесят четыре пары глаз устремляются на директора.
— Итак, товарищи, — говорит он своим негромким голосом, который когда-то наводил страх на самых отчаянных шалунов. — Сегодня в нашей школе большой праздник — она провожает в жизнь новый отряд молодых граждан, которым дала знания, которых воспитала для долгой плодотворной работы на благо страны. Для вас, товарищи выпускники, этот день — единственный в жизни, для нас он повторяется каждый год, и каждый год все мы испытываем то же волнение и ту же радость. Упорно и кропотливо трудились преподаватели все эти десять лет, и ваше присутствие на сегодняшнем вечере — свидетельство того, что труд этот не пропал даром, что он уже дал всходы, которые со временем расцветут ярко и пышно. Вы не закончили своей учебы — по-настоящему она только начинается, будь то учеба в аудиториях институтов или в цехах промышленных предприятий. Пройдут годы, вы станете инженерами, учеными, прославленными передовиками производства, путешественниками, — кто знает, какие подвиги и открытия суждено вам вписать в историю своей страны? И если сегодня вы испытываете чувство благодарности к тем, кто готовил вас к жизни в этих стенах, — пусть каждый из вас сегодня даст себе слово: извлечь из полученных здесь знаний максимум пользы и отдать ее народу, сыновьями и дочерьми которого вы являетесь. Могу сказать от имени всего преподавательского коллектива: мы верим, что вы не останетесь в долгу перед страной…
Горло у директора слабое, и он говорит, не повышая голоса, словно беседуя с глазу на глаз, но в зале так тихо, что отчетливо слышится каждое его слово. Он произносит еще несколько фраз, потом поднимает стакан и улыбается в прокуренные усы:
— Ну что ж, молодые мои друзья, выпьем за лежащую перед вами широкую и ясную дорогу, за ваши будущие успехи, за ваше личное счастье. Счастливого пути, товарищи!
Все встают со стаканами в руках. Седой сторож смахивает слезу. Таня, крепко сжав пальцы Сергея, до последней капельки допивает терпкое кисловатое вино и шепчет ему на ухо: «Я стану совсем пьяницей за эти дни, правда…»
С ответным словом встает секретарь комсомольской группы десятого «А» — бывший секретарь — Анатолий Шаповалов.
— Дорогие наши преподаватели! — говорит он ломким юношеским баском. — От имени всех нас, выпускников сорок шестой школы, я имею поручение поблагодарить вас за все, что вы для нас сделали, и заверить вас в том, что — как сказал только что Геннадий Андреич — ваша работа не окажется напрасной…
Девятнадцать часов. В нескольких сотнях километров западнее Энска, в шести километрах от границы, на плацу выстроен по тревоге личный состав батальона 129-го танкового полка, входящего в состав дивизии СС «Мертвая голова». Четыреста человек в коротких черных мундирах с серебряными эмблемами смерти на пилотках, стоя по команде «штильгештанден» — каблуки вместе, грудь вперед, чуть согнутые в локте руки прижаты ладонями к бедрам, — в гробовом молчании выслушивают приказ верховного главнокомандующего вооруженными силами Германии. Этот же приказ зачитывается сейчас на полевых аэродромах, на кораблях военно-морского флота, во всех частях и подразделениях сухопутной армии Восточного фронта.
Девятнадцать часов тридцать минут. Из открытых настежь высоких окон актового зала льется в школьный сад мелодия вальса. Розовый закат гаснет над городом, обещая на завтра отличную воскресную погоду: можно будет отправиться в лес, или на лодочную станцию, или на рыбалку.
— …а вы бы пошли завтра с нами, — умильным голоском упрашивает Таня танцующего с ней преподавателя, — и почитали бы нам стихи. Например, Блока! Представляете, послушать Блока в лесу? Серге-е-ей Митрофанович, ну, пожа-а-алуйста…
— Ты над стариком не издевайся, и так замучила. Больше я не танцую, хватит с меня. Я-то уж было обрадовался — девица приглашает в лес… а ты, оказывается, вот для чего — чтобы Блока читать! Нет, голубушка, это уж пусть мой тезка тебе читает, да-да!
— Да ничего он не умеет, правда! — Таня вытягивает шею и через плечо своего партнера оглядывает зал: куда это девался Сережа? Ах, вон он где — сидит в самом углу с Еленой Марковной. Класрук читает что-то вроде нотации, Сережа слушает с ужасно серьезным видом. Ох, ох, как бы это не о ней шла речь…
Танец окончен. Таня по-мальчишески раскланивается с преподавателем и вдруг вспоминает:
— Ой, Сергей Митрофанович, я совсем забыла, давно хотела вас спросить: как, по-вашему, Грин — это настоящая литература или не совсем?
Тучный старик, запыхавшийся от танцев, прикладывает ко лбу платок и удивленно смотрит на свою вчерашнюю ученицу:
— В каком это смысле?
— Ну, вы понимаете — у нас Грина совсем не проходят и вообще не издают, значит, он не считается писателем, заслуживающим внимания. Но ведь если ценность литературы заключается в силе ее эмоционального воздействия, то Грин…
— Постой, постой! — Сергей Митрофанович грозно хмурится. — Что-то ты, голубушка, плетешь несуразное. С каких это пор ценность литературы стала определяться силой ее эмоционального воздействия? Кто тебя этому учил? Ох, Николаева, Николаева, вижу я, что поторопился ставить тебе «отлично»…
Он грозит Тане пальцем, берет ее под руку и ведет с собой:
— Идем-ка, голубушка, побеседуем, идем-ка… Так ты, значит, умница ты моя, не видишь в литературе другой ценности? Ну хорошо, а вот…
Елена Марковна Вейсман, закончившая наконец читать Дежневу свои таинственные наставления, попадает в окружение целой стаи девушек.
— Елена Марковна, ну вот вы скажите! — вопит Галка Полещук. — Вот вы сами женщина — скажите нам, можно в нашем возрасте пудриться и красить губы? Вот теперь, когда мы уже не школьницы, а? Вот Земцева доказывает, что это чуть ли не разврат…
— Галка, бесстыдница, как не совестно перевирать слова! — протестует Людмила. — Я просто говорила, что это свидетельствует о легкомыслии…
Сергей ищет глазами Таню. Так и есть — Митрофаныч уволок ее под пальмы и что-то внушает.
— Ты почему не танцуешь? — налетает на него Ариша Лисиченко. — А ну-ка, приглашай меня!
— Да какой из меня танцор, выдумала тоже! Иди вон лучше со своим Мишкой танцевать, я не умею!
— Ничего, научишься! Михаил опять с Глушко из-за моторов сцепился, теперь им на целый час хватит… Идем, идем, это же совсем легко — фокстрот, смотри, просто ногами двигаешь…
Вспыхивает люстра. Вокруг нее, на ниточках разной длины, подвешены к потолку надувные шарики, сейчас они матово просвечивают, как огромные виноградины — красные, синие, зеленые, оранжевые. Раскручиваясь, взлетает первая ленточка серпантина, разноцветный дождь конфетти осыпает плечи танцующих. Актовый зал расположен на втором этаже, и из окон видно, как за темнеющими кронами каштанов догорает вечерняя заря. Часы бьют восемь.
— О чем это ты с ним беседовала? — спрашивает Сергей, завладев наконец своей Таней. — Я за это время фокстрот научился танцевать…
— Правда? Сейчас посмотрим. А беседовали мы о литературе, о теории литературы, — важно заявляет Таня. — Ты думаешь, у меня не может быть серьезных интересов? А ты о чем с Еленой Марковной? О, слушай, фокстрот! Идем-ка, я проверю, как ты научился. Так что это она тебе такое говорила?
— Секрет, — подмигивает Сергей. — Строго секретные дела.
— Ну скажи-и-и! Ой, и противный же ты иногда бываешь, кошмар. Завтра в лесу скажешь?
— И в лесу не скажу…
— Ладно-ладно, я это тебе припомню… Ну что ж, у тебя уже выходит довольно прилично… только ты держи меня немножко ближе, это ведь не вальс. Я просила Сергея Митрофановича, чтобы он тоже пошел с нами завтра — почитал бы там стихи. Так он не хочет, говорит — куда мне с моей комплекцией в лес. А стихи, говорит, пускай тебе Сережа читает.
— А что ж, и прочитаю!
— Блока? — Таня насмешливо морщит нос. — Куда уж тебе! Опять начнешь подвывать, как своего Багрицкого… «Головами — крутят кони! Хвост по ветру — стелят! За Махной — идет погоня! Аккурат — неделю!» Ха-ха-ха-ха!
— Посмейся мне, посмейся…
— Ой, Сережа милый, ну ты же такой смешной, когда читаешь Багрицкого!
— Ладно тебе, Митрофаныч еще не так подвывает…
— Не говори глупостей, он читает очень хорошо! Сережа, а о чем ты разговаривал с класруком? — спрашивает она небрежно.
— Секрет, я же тебе сказал!
— Но ты мне его скажешь, ведь правда? — Таня привстает на цыпочках и на секунду прижимается щекой к его щеке. — Конечно, скажешь…
Быстро бегут часы короткой июньской ночи — самой короткой в году. Двадцать два тридцать. На полевом аэродроме бомбардировочной группы «Иммельман» машины подготовлены к боевому вылету. Тупорылые фугасные пятисотки надежно закреплены в захватах бомбосбрасывателей, доверху наполнены кассеты зажигательных, в магазинные коробки уложены сотни метров крупнокалиберных патронных лент. Еще засветло были заправлены баки, в последний раз проверены и опробованы моторы. Сейчас на аэродроме темно и тихо. Вдоль взлетной дорожки, тяжело ступая по утрамбованной земле, мерно шагает часовой в полном боевом снаряжении — в каске, с круглой гофрированной коробкой противогаза, с висящим под мышкой пистолет-пулеметом. Характерные очертания пикировщиков — горбатые, с высоким угловатым килем и хищно вытянутым вперед обтекателем втулки винта — четко вырисовываются на светлом ночном небе.
Через несколько часов десятки одновременно запущенных моторов превратят эту тишину в ревущий ад, но пока ее нарушают только шаги часовых, далекий тоскливый крик какой-то ночной птицы и негромкое пение губной гармоники, доносящееся от бараков рядового состава. Тишина. Из офицерского казино долетает взрыв хохота; гармоника поет о девушке, которую зовут Эрика. Умолкнув, она медленно, словно нерешительно, заводит другую мелодию, протяжную и печальную: «Heimat, deine Sterne…» 2 Часовой останавливается, потом идет дальше, мерно и глухо стуча коваными каблуками.
В казино шумно, хотя пьяных сегодня нет. В углу, вдавив спину в диван и вытянув скрещенные ноги, полулежит светловолосый юноша в узком щегольском мундире серо-стального цвета. На красивом лице обер-лейтенанта выражение безнадежной скуки. Ему действительно скучно. Тоску вызывает знакомая обстановка казино, пришпиленные над пианино фотографии Марики Рёкк и Цары Леандер 3, лица товарищей по оружию, их голоса и их остроты. Этот болван со шрамом на морде опять читает стихи, свои или чужие — неизвестно, но, так или иначе, дерьмовые. Вообще, тоску вызывает вся жизнь.
Обер-лейтенант подавляет зевок и смотрит на часы. Он ждет, но ждать ему нечего. Все равно ничего нового не будет. Жизнь все равно не может дать ему ничего нового. В свои двадцать два года он уже пресыщен и жизнью, и смертью. Ему было двадцать, когда он бомбил Варшаву и расчищал польские дороги от колонн беженцев. Потом он бомбил Роттердам. Потом — Седан и еще несколько французских городишек, названий которых не помнит. Над Дюнкерком он совершил подвиг — в один вылет сбил «спитфайр» и пустил на дно какую-то скорлупу, полную томми. За это ему дали Рыцарский Крест. Откровенно говоря, «спитфайр» — даже не его заслуга. Чистая случайность, каких много бывает на войне. Он увидел англичанина впереди — тот разворачивался, заходя для атаки, — и машинально нажал на гашетку курсовых пулеметов. Просто так, даже не пытаясь прицелиться — это все равно было бессмысленно; и по совершенно неправдоподобному совпадению обе трассы пересеклись с курсом истребителя… А впрочем, не все ли равно, случай или геройство. Недавно ему исполнилось двадцать два — но чего ждать от жизни? Повышения в чине? Дубовых листьев с мечами и бриллиантами?
Лейтенант со шрамом читает лающим голосом:
…Мы идем, отбивая шаг,
Пыль Европы у нас под ногами!
Ветер смерти свистит в ушах!
Кровь и ненависть! Кровь и пламя!..
Этому-то болвану, несомненно, интересно жить. Сейчас, например, он видит себя со стороны — этакая героическая сценка под названием «Ночь накануне Восточного похода». Всё дерьмо. Теперь они будут бомбить русские города. Если бы у него была хотя бы ненависть к неарийцам! Но у него нет ничего — кроме умения убивать и Рыцарского Креста, полученного в двадцать один год. Бомба попала прямо в скорлупу — бортстрелок видел со своего места, как томми летели в разные стороны. Наплевать. Ему наплевать и на русских, и на томми, и на французов, и на тысячелетний райх германской нации. Ему наплевать на все — в двадцать лет он уже убивал людей на дорогах Польши…
Время приближается к полуночи. Возле открытого в сад окна собралась целая группа вокруг Володи Глушко: двое с ним спорят, остальные просто слушают, посмеиваясь.
— …Да что вы понимаете в этом, вы, невежды! — кричит красный и взлохмаченный Глушко. — Когда первый самолет должен был полететь, так тоже находились такие вот умники — «не полетит, где ему, разве что через сто лет!» Да что самолет — над Фультоном издевались, сам Наполеон обозвал его авантюристом!
— Ладно, ты не крути, — наседает на него один из противников, — ты нам Наполеоном зубы не заговаривай, а скажи прямо: через сколько лет будут летать твои ракеты?
— Неважно, через сколько лет! Во-первых, они уже летают…
— Мы говорим о практическом применении!
— …а во-вторых, срок тут не важен! Вы со мной в принципе не согласны. А вообще, я совершенно уверен, что это произойдет скорее, чем вы все думаете!
— А на Марс когда? — лукаво спрашивает Людмила. — Я уже давно жду!
Таня толкает ее локтем и хитро подмигивает.
— Сам ты невежда, Глушко! — кричит она. — Чем мечтать о межпланетных полетах, лучше бы учился все эти годы!
— А я что, не учился?! — огрызается тот.
— Да, но как? Ты как историю учил, а? Помнишь, тебя в восьмом классе спросили насчет чартизма — что это за движение и от какой хартии оно получило свое название, — а ты ляпнул: «От Великой хартии вольностей»! Кому ты такой на Марсе нужен!
Глушко не сразу находит, что сказать. Все хохочут.
— Ну, знаешь! — заявляет он наконец. — Это запрещенный прием. Ты же сама мне тогда и подсказала эту хартию вольностей!
— А ты и попался, да? Неандерталец ты, вот кто ты такой, а еще на Луну хочешь лететь! Идем, Люся. В конце концов, для чего мы сегодня сюда пришли — танцевать или спорить о дурацких ракетах? И музыки опять нет…
— Сейчас кто-нибудь сядет, подожди. А где Инна?
— Не знаю, я вот смотрю, где Сережа… опять, верно, курить отправился, вот горе! Может, запретить ему курить?
— Зачем? По-моему, у мужчины должны быть свои права. И вообще, знаешь, я терпеть не могу таких мужчин, которые сидят под башмаком у жены…
— Господи, — смеется Таня, — неужели ты думаешь, что Сережу можно посадить под башмак! Нет, про папиросы — это я просто так… А вообще, меня беспокоит его здоровье. Ты же видишь, какой он худой! А вдруг ему вредно курить?..
Ноль часов тридцать минут, двадцать второе июня, воскресенье. Жешувское шоссе. Тяжелыми черными глыбами, разделенные двадцатиметровым интервалом, стоят танки. Их много, хвост и голова бесконечной колонны теряются во мраке. Молчаливые машины кажутся покинутыми на этой безлюдной дороге, в нескольких километрах от границы. Но это только кажется, — экипажи на своих местах, марш-приказ может последовать в любой момент.
Колонна стоит давно. Уже начинает чуть меркнуть звезда в светлом прямоугольнике раскрытого люка. Или это только кажется? Легкий порыв ночного ветра доносит с полей слабый и нежный аромат вянущего сена — такой неуместный в этой тысячепудовой стальной коробке, начиненной снарядами и механизмами и пропитанной горклым машинным запахом. В танке тихо, слышно лишь тяжелое дыхание четырех человек. Монотонно ноет рация, настроенная на командирскую волну.
Час ноль-ноль. Некоторые из преподавателей уже разошлись по домам, и приближающееся к концу веселье принимает хаотические формы. В одном углу Леша-Кривошип сколотил хор, на эстраде лохматый юноша из «А» добивает пианино, выколачивая на пари весь репертуар Эдди Рознера, посреди зала танцуют. Почти все шары полопались от жара люстры, на протянутых от нее гирляндах сигнальных флажков висит пестрая путаница серпантина. Таня гоняется за Сашкой Лихтенфельдом, высыпавшим ей на голову целый мешочек конфетти. С помощью Галки Полещук она загоняет его в угол и начинает колотить по плечу; Сашка вопит дурным голосом. В окружении стонущих от хохота зрителей Володя Глушко с серьезным видом исполняет соло — изобретенный им самим марсианский танец, потрясающий гибрид фокстрота и вальса. Любители футбола горячо обсуждают завтрашнюю встречу московских армейцев с киевским «Динамо», которой начнется спортивный праздник в честь открытия нового республиканского стадиона в Киеве.
Полковник танцует хорошо — немного деревянно, но каждое его движение четко и отработанно. Впрочем, вальс — это ведь единственный танец, который Дядясаша умеет. Откинувшись на его руке, Таня смотрит на него и улыбается, глаза ее уже чуть затуманены головокружением.
— Я хорошо танцую, Дядясаша?
— Да, насколько я понимаю…
— Ты тоже, правда. Я уверена, что если бы ты поступил в свое время в балет…
На это полковник даже не находит что ответить.
— Ты видел Асафа Месерера? — не унимается Таня. — Ну вот, так ты был бы ничуть не хуже, я совершенно уверена!
— У тебя вечно какие-то странные идеи, Татьяна. То ты предлагаешь мне жениться на Людмиле Земцевой, то… э-э-э… поступить в балет…
— Теперь-то уж поздно, — с сожалением говорит Таня, — нужно было раньше — вместо академии, понимаешь?
— Нет, тебе все же слишком рано выдали аттестат зрелости, — качает головой полковник. К его тайному облегчению, вальс окончен.
— Ты хочешь чего-нибудь еще? — спрашивает он, усадив племянницу на место. — Мороженого?
— Н-нет, — не совсем решительно отвечает Таня. Вообще-то она не прочь, но стоит ли ронять свой престиж взрослого человека, уплетая в ресторане мороженое подобно какой-нибудь девятикласснице? Нет, лучше воздержаться — положение обязывает. — Будем просто сидеть и пить. Тебе шампанское не нравится?
— Откровенно говоря, я к нему равнодушен.
— А мне нравится, правда. Только чем его полагается закусывать?
— Можно взять пирожных, — пожимает плечами Дядясаша.
— Нет, это слишком сладко…
— Возьми тогда какое-нибудь печенье, сухое и не слишком сладкое.
Официант приносит требуемое печенье. Таня пробует — да, это ничего.
— Я хочу одна допить эту бутылку, — говорит она важно. — Могу я позволить себе это по поводу сдачи последнего экзамена?
— Я бы не рекомендовал тебе напиваться ни по какому поводу.
— Разве этим напьешься. Оно ведь совсем слабое, как ситро.
— Ты уверена?
— Хорошо, — сдается Таня, — я выпью один или два бокала, неполных. Ты мне скажешь, если я начну пьянеть. А ты пей свой коньяк, я тебе в случае чего тоже скажу.
— При такой системе мы вряд ли доберемся до дому, Татьяна. Тебе-то хорошо, а у меня завтра служба.
— Ничего, — беззаботно говорит Таня.
Теперь она чувствует себя совсем хорошо. Непринужденно откинувшись на спинку стула, она грызет печенье и, морща нос, оглядывает золоченые коринфские капители.
— Тебе нравится такая обстановка, Дядясаша?
Полковник пожимает плечами, наливая себе коньяк:
— Что значит нравится?.. Ресторан как ресторан… Что тут может нравиться?
— Мне — нет. Все это как-то безвкусно — люстры, позолота…
— Ах, в этом смысле. Очевидно, здесь был ресторан еще до революции, тогда это считалось красивым. Когда у вас выпускной вечер?
Таня отпивает глоток шампанского.
— В эту субботу, двадцать первого. Кстати, — спрашивает она, жуя печенье, — что это за опровержение было в прошлую субботу? Мне Сережа сказал, а я так и забыла прочитать с этим экзаменом. Что-то насчет передвижения немецких войск?
Полковник медленно закуривает.
— Видишь ли, в последние недели немцы начали перебрасывать к нашей границе некоторые части с Балкан. Очевидно, в связи с этим в зарубежной печати появились сообщения о том, что Германия предъявила к нам какие-то требования и подготавливает агрессию. По этому поводу и было опровержение.
— Но никаких требований к нам не предъявили?
— Ты меня спрашиваешь, словно я нарком. — Полковник пожимает плечами. — Если ТАСС опровергает, значит, их не было.
— Не понимаю, что за смысл этой зарубежной печати вечно выдумывать какие-то глупости, — говорит Таня и разглядывает на свет пузырьки, серебряным бисером осыпавшие изнутри стенки бокала. — Только людей пугают… Ой, ты знаешь, Дядясаша, мать-командирша меня сегодня прямо растрогала. Она так меня встретила — начала поздравлять, сама даже всплакнула… Не особенно похоже на нее, правда?
— По-моему, Татьяна, очень похоже. Ты что же, не понимаешь, как она к тебе относится?
— Я не о том, Дядясаша! Конечно, это я понимаю. Но внешне — она ведь всегда была такая суровая, скорее прикрикнет, чем похвалит. И вдруг такое!
— Значит, она особенно горячо переживает твой успех. Зинаида Васильевна — женщина редкого сердца.
— Да… очень редкого…
Таня отпивает из своего бокала и, удивленно приподняв брови, разламывает печенье.
— Ты говоришь — редкого, — говорит она задумчиво. — А мне сейчас пришло в голову, что я до сих пор как-то видела вокруг себя только хороших людей. Значит, их вообще больше?
— Я никогда не занимался такими подсчетами, Татьяна. Но одно могу сказать с уверенностью — тебе, несомненно, встретятся и другие люди…
Конечно, думает Таня, есть и другие. Собственно, она их уже видела… Шибалин, Бондаренко… Кто еще? Были, наверное, и еще, только они не запоминаются. Думать о плохих людях неприятно, поэтому о них и забываешь.
— Я бы не хотела с ними встречаться, — вздыхает она и сбрасывает упавшие на юбку крошки. — Надеюсь, что и не встречу…
Уже почти час ночи. У нее приятно кружится голова — совсем немножко, и если это и значит быть пьяной, то тогда можно понять, ради чего люди пьют.
— Да, но завтра тебе будет не так приятно, — говорит полковник. — От шампанского, говорят, обычно болит голова.
— Неважно, приму пирамидон, — беззаботно отвечает Таня. — Завтра… Дядясаша, если ты не против, я хотела бы пригласить завтра к нам Сережу, и чтобы отпраздновать тоже и его аттестат. Он ведь совсем один, бедный!
— Разумеется, что за вопрос. Организуй все это, ты ведь уже свободна.
— Ой, мне просто не верится, что это так… Кто мог подумать, что я в один прекрасный день окончу школу!
— Ну, в какой-то степени я это подозревал. Для тебя, я вижу, это явилось неожиданностью?
Таня прикрывает глаза и тихонько покачивается в такт музыке.
— Угу… Понимаешь, Дядясаша, когда очень долго чего-нибудь ждешь, то просто перестаешь в это верить… Ты знаешь, сейчас я совсем счастлива.
— Надеюсь, это не только от шампанского?
— Не-ет, что ты, я именно счастлива — по-настоящему, понимаешь? Все-таки ужасно хорошо жить на свете…
— Пора бы тебе спать, Татьяна.
— Ну что ты. В восемнадцать лет можно уже, кажется, начать вести нерегулярный образ жизни!
— Во-первых, тебе еще семнадцать…
— Ничего подобного — восемнадцать без трех месяцев.
— …а во-вторых, о нерегулярном образе жизни ты забудь раз и навсегда. Я вот поговорю с Сергеем на этот счет, он тебе пропишет.
— Конечно, — вздыхает Таня, допив свое вино. — Я так и знала, что рано или поздно дело кончится именно этим. Теперь ты нашел себе новое орудие воспитания — вместо матери-командирши. Не хватает только, чтобы Сережа начал применять ее методы…
— Так оно и будет, — подтверждает полковник и останавливает ее руку, протянутую к бутылке. — Все, Татьяна, хватит.
— Но, Дядясаша! Я выпила всего два бокала, правда.
— А третьего не выпьешь. Впрочем, ошибаешься — это был бы уже четвертый. Первый ты выпила вместе со мной.
— А тот ведь не считается!
— Нет, довольно. У тебя уже совсем сонные глаза, Татьяна.
— Непра-а-авда, — капризно говорит Таня и вдруг чувствует, что ей действительно очень хочется спать. — А в общем, знаешь, пойдем лучше домой, правда. Что-то мне здесь вовсе не нравится!
Она оглядывается и морщит нос — на этот раз уже недовольно.
Двадцать первое июня, суббота, шесть часов вечера. Актовый зал убран зеленью, на стенах гирлянды из свеженаломанных ветвей, десятки букетов украшают составленные буквой «П» столы. За длинными сторонами — виновники сегодняшнего праздника, семьдесят четыре выпускника, за средней разместился преподавательский и технический состав школы. Разлито по стаканам вино, разложена по тарелкам нехитрая импровизированная снедь. За преподавательским столом встает Геннадий Андреевич, оба класса мгновенно стихают, и семьдесят четыре пары глаз устремляются на директора.
— Итак, товарищи, — говорит он своим негромким голосом, который когда-то наводил страх на самых отчаянных шалунов. — Сегодня в нашей школе большой праздник — она провожает в жизнь новый отряд молодых граждан, которым дала знания, которых воспитала для долгой плодотворной работы на благо страны. Для вас, товарищи выпускники, этот день — единственный в жизни, для нас он повторяется каждый год, и каждый год все мы испытываем то же волнение и ту же радость. Упорно и кропотливо трудились преподаватели все эти десять лет, и ваше присутствие на сегодняшнем вечере — свидетельство того, что труд этот не пропал даром, что он уже дал всходы, которые со временем расцветут ярко и пышно. Вы не закончили своей учебы — по-настоящему она только начинается, будь то учеба в аудиториях институтов или в цехах промышленных предприятий. Пройдут годы, вы станете инженерами, учеными, прославленными передовиками производства, путешественниками, — кто знает, какие подвиги и открытия суждено вам вписать в историю своей страны? И если сегодня вы испытываете чувство благодарности к тем, кто готовил вас к жизни в этих стенах, — пусть каждый из вас сегодня даст себе слово: извлечь из полученных здесь знаний максимум пользы и отдать ее народу, сыновьями и дочерьми которого вы являетесь. Могу сказать от имени всего преподавательского коллектива: мы верим, что вы не останетесь в долгу перед страной…
Горло у директора слабое, и он говорит, не повышая голоса, словно беседуя с глазу на глаз, но в зале так тихо, что отчетливо слышится каждое его слово. Он произносит еще несколько фраз, потом поднимает стакан и улыбается в прокуренные усы:
— Ну что ж, молодые мои друзья, выпьем за лежащую перед вами широкую и ясную дорогу, за ваши будущие успехи, за ваше личное счастье. Счастливого пути, товарищи!
Все встают со стаканами в руках. Седой сторож смахивает слезу. Таня, крепко сжав пальцы Сергея, до последней капельки допивает терпкое кисловатое вино и шепчет ему на ухо: «Я стану совсем пьяницей за эти дни, правда…»
С ответным словом встает секретарь комсомольской группы десятого «А» — бывший секретарь — Анатолий Шаповалов.
— Дорогие наши преподаватели! — говорит он ломким юношеским баском. — От имени всех нас, выпускников сорок шестой школы, я имею поручение поблагодарить вас за все, что вы для нас сделали, и заверить вас в том, что — как сказал только что Геннадий Андреич — ваша работа не окажется напрасной…
Девятнадцать часов. В нескольких сотнях километров западнее Энска, в шести километрах от границы, на плацу выстроен по тревоге личный состав батальона 129-го танкового полка, входящего в состав дивизии СС «Мертвая голова». Четыреста человек в коротких черных мундирах с серебряными эмблемами смерти на пилотках, стоя по команде «штильгештанден» — каблуки вместе, грудь вперед, чуть согнутые в локте руки прижаты ладонями к бедрам, — в гробовом молчании выслушивают приказ верховного главнокомандующего вооруженными силами Германии. Этот же приказ зачитывается сейчас на полевых аэродромах, на кораблях военно-морского флота, во всех частях и подразделениях сухопутной армии Восточного фронта.
Девятнадцать часов тридцать минут. Из открытых настежь высоких окон актового зала льется в школьный сад мелодия вальса. Розовый закат гаснет над городом, обещая на завтра отличную воскресную погоду: можно будет отправиться в лес, или на лодочную станцию, или на рыбалку.
— …а вы бы пошли завтра с нами, — умильным голоском упрашивает Таня танцующего с ней преподавателя, — и почитали бы нам стихи. Например, Блока! Представляете, послушать Блока в лесу? Серге-е-ей Митрофанович, ну, пожа-а-алуйста…
— Ты над стариком не издевайся, и так замучила. Больше я не танцую, хватит с меня. Я-то уж было обрадовался — девица приглашает в лес… а ты, оказывается, вот для чего — чтобы Блока читать! Нет, голубушка, это уж пусть мой тезка тебе читает, да-да!
— Да ничего он не умеет, правда! — Таня вытягивает шею и через плечо своего партнера оглядывает зал: куда это девался Сережа? Ах, вон он где — сидит в самом углу с Еленой Марковной. Класрук читает что-то вроде нотации, Сережа слушает с ужасно серьезным видом. Ох, ох, как бы это не о ней шла речь…
Танец окончен. Таня по-мальчишески раскланивается с преподавателем и вдруг вспоминает:
— Ой, Сергей Митрофанович, я совсем забыла, давно хотела вас спросить: как, по-вашему, Грин — это настоящая литература или не совсем?
Тучный старик, запыхавшийся от танцев, прикладывает ко лбу платок и удивленно смотрит на свою вчерашнюю ученицу:
— В каком это смысле?
— Ну, вы понимаете — у нас Грина совсем не проходят и вообще не издают, значит, он не считается писателем, заслуживающим внимания. Но ведь если ценность литературы заключается в силе ее эмоционального воздействия, то Грин…
— Постой, постой! — Сергей Митрофанович грозно хмурится. — Что-то ты, голубушка, плетешь несуразное. С каких это пор ценность литературы стала определяться силой ее эмоционального воздействия? Кто тебя этому учил? Ох, Николаева, Николаева, вижу я, что поторопился ставить тебе «отлично»…
Он грозит Тане пальцем, берет ее под руку и ведет с собой:
— Идем-ка, голубушка, побеседуем, идем-ка… Так ты, значит, умница ты моя, не видишь в литературе другой ценности? Ну хорошо, а вот…
Елена Марковна Вейсман, закончившая наконец читать Дежневу свои таинственные наставления, попадает в окружение целой стаи девушек.
— Елена Марковна, ну вот вы скажите! — вопит Галка Полещук. — Вот вы сами женщина — скажите нам, можно в нашем возрасте пудриться и красить губы? Вот теперь, когда мы уже не школьницы, а? Вот Земцева доказывает, что это чуть ли не разврат…
— Галка, бесстыдница, как не совестно перевирать слова! — протестует Людмила. — Я просто говорила, что это свидетельствует о легкомыслии…
Сергей ищет глазами Таню. Так и есть — Митрофаныч уволок ее под пальмы и что-то внушает.
— Ты почему не танцуешь? — налетает на него Ариша Лисиченко. — А ну-ка, приглашай меня!
— Да какой из меня танцор, выдумала тоже! Иди вон лучше со своим Мишкой танцевать, я не умею!
— Ничего, научишься! Михаил опять с Глушко из-за моторов сцепился, теперь им на целый час хватит… Идем, идем, это же совсем легко — фокстрот, смотри, просто ногами двигаешь…
Вспыхивает люстра. Вокруг нее, на ниточках разной длины, подвешены к потолку надувные шарики, сейчас они матово просвечивают, как огромные виноградины — красные, синие, зеленые, оранжевые. Раскручиваясь, взлетает первая ленточка серпантина, разноцветный дождь конфетти осыпает плечи танцующих. Актовый зал расположен на втором этаже, и из окон видно, как за темнеющими кронами каштанов догорает вечерняя заря. Часы бьют восемь.
— О чем это ты с ним беседовала? — спрашивает Сергей, завладев наконец своей Таней. — Я за это время фокстрот научился танцевать…
— Правда? Сейчас посмотрим. А беседовали мы о литературе, о теории литературы, — важно заявляет Таня. — Ты думаешь, у меня не может быть серьезных интересов? А ты о чем с Еленой Марковной? О, слушай, фокстрот! Идем-ка, я проверю, как ты научился. Так что это она тебе такое говорила?
— Секрет, — подмигивает Сергей. — Строго секретные дела.
— Ну скажи-и-и! Ой, и противный же ты иногда бываешь, кошмар. Завтра в лесу скажешь?
— И в лесу не скажу…
— Ладно-ладно, я это тебе припомню… Ну что ж, у тебя уже выходит довольно прилично… только ты держи меня немножко ближе, это ведь не вальс. Я просила Сергея Митрофановича, чтобы он тоже пошел с нами завтра — почитал бы там стихи. Так он не хочет, говорит — куда мне с моей комплекцией в лес. А стихи, говорит, пускай тебе Сережа читает.
— А что ж, и прочитаю!
— Блока? — Таня насмешливо морщит нос. — Куда уж тебе! Опять начнешь подвывать, как своего Багрицкого… «Головами — крутят кони! Хвост по ветру — стелят! За Махной — идет погоня! Аккурат — неделю!» Ха-ха-ха-ха!
— Посмейся мне, посмейся…
— Ой, Сережа милый, ну ты же такой смешной, когда читаешь Багрицкого!
— Ладно тебе, Митрофаныч еще не так подвывает…
— Не говори глупостей, он читает очень хорошо! Сережа, а о чем ты разговаривал с класруком? — спрашивает она небрежно.
— Секрет, я же тебе сказал!
— Но ты мне его скажешь, ведь правда? — Таня привстает на цыпочках и на секунду прижимается щекой к его щеке. — Конечно, скажешь…
Быстро бегут часы короткой июньской ночи — самой короткой в году. Двадцать два тридцать. На полевом аэродроме бомбардировочной группы «Иммельман» машины подготовлены к боевому вылету. Тупорылые фугасные пятисотки надежно закреплены в захватах бомбосбрасывателей, доверху наполнены кассеты зажигательных, в магазинные коробки уложены сотни метров крупнокалиберных патронных лент. Еще засветло были заправлены баки, в последний раз проверены и опробованы моторы. Сейчас на аэродроме темно и тихо. Вдоль взлетной дорожки, тяжело ступая по утрамбованной земле, мерно шагает часовой в полном боевом снаряжении — в каске, с круглой гофрированной коробкой противогаза, с висящим под мышкой пистолет-пулеметом. Характерные очертания пикировщиков — горбатые, с высоким угловатым килем и хищно вытянутым вперед обтекателем втулки винта — четко вырисовываются на светлом ночном небе.
Через несколько часов десятки одновременно запущенных моторов превратят эту тишину в ревущий ад, но пока ее нарушают только шаги часовых, далекий тоскливый крик какой-то ночной птицы и негромкое пение губной гармоники, доносящееся от бараков рядового состава. Тишина. Из офицерского казино долетает взрыв хохота; гармоника поет о девушке, которую зовут Эрика. Умолкнув, она медленно, словно нерешительно, заводит другую мелодию, протяжную и печальную: «Heimat, deine Sterne…» 2 Часовой останавливается, потом идет дальше, мерно и глухо стуча коваными каблуками.
В казино шумно, хотя пьяных сегодня нет. В углу, вдавив спину в диван и вытянув скрещенные ноги, полулежит светловолосый юноша в узком щегольском мундире серо-стального цвета. На красивом лице обер-лейтенанта выражение безнадежной скуки. Ему действительно скучно. Тоску вызывает знакомая обстановка казино, пришпиленные над пианино фотографии Марики Рёкк и Цары Леандер 3, лица товарищей по оружию, их голоса и их остроты. Этот болван со шрамом на морде опять читает стихи, свои или чужие — неизвестно, но, так или иначе, дерьмовые. Вообще, тоску вызывает вся жизнь.
Обер-лейтенант подавляет зевок и смотрит на часы. Он ждет, но ждать ему нечего. Все равно ничего нового не будет. Жизнь все равно не может дать ему ничего нового. В свои двадцать два года он уже пресыщен и жизнью, и смертью. Ему было двадцать, когда он бомбил Варшаву и расчищал польские дороги от колонн беженцев. Потом он бомбил Роттердам. Потом — Седан и еще несколько французских городишек, названий которых не помнит. Над Дюнкерком он совершил подвиг — в один вылет сбил «спитфайр» и пустил на дно какую-то скорлупу, полную томми. За это ему дали Рыцарский Крест. Откровенно говоря, «спитфайр» — даже не его заслуга. Чистая случайность, каких много бывает на войне. Он увидел англичанина впереди — тот разворачивался, заходя для атаки, — и машинально нажал на гашетку курсовых пулеметов. Просто так, даже не пытаясь прицелиться — это все равно было бессмысленно; и по совершенно неправдоподобному совпадению обе трассы пересеклись с курсом истребителя… А впрочем, не все ли равно, случай или геройство. Недавно ему исполнилось двадцать два — но чего ждать от жизни? Повышения в чине? Дубовых листьев с мечами и бриллиантами?
Лейтенант со шрамом читает лающим голосом:
…Мы идем, отбивая шаг,
Пыль Европы у нас под ногами!
Ветер смерти свистит в ушах!
Кровь и ненависть! Кровь и пламя!..
Этому-то болвану, несомненно, интересно жить. Сейчас, например, он видит себя со стороны — этакая героическая сценка под названием «Ночь накануне Восточного похода». Всё дерьмо. Теперь они будут бомбить русские города. Если бы у него была хотя бы ненависть к неарийцам! Но у него нет ничего — кроме умения убивать и Рыцарского Креста, полученного в двадцать один год. Бомба попала прямо в скорлупу — бортстрелок видел со своего места, как томми летели в разные стороны. Наплевать. Ему наплевать и на русских, и на томми, и на французов, и на тысячелетний райх германской нации. Ему наплевать на все — в двадцать лет он уже убивал людей на дорогах Польши…
Время приближается к полуночи. Возле открытого в сад окна собралась целая группа вокруг Володи Глушко: двое с ним спорят, остальные просто слушают, посмеиваясь.
— …Да что вы понимаете в этом, вы, невежды! — кричит красный и взлохмаченный Глушко. — Когда первый самолет должен был полететь, так тоже находились такие вот умники — «не полетит, где ему, разве что через сто лет!» Да что самолет — над Фультоном издевались, сам Наполеон обозвал его авантюристом!
— Ладно, ты не крути, — наседает на него один из противников, — ты нам Наполеоном зубы не заговаривай, а скажи прямо: через сколько лет будут летать твои ракеты?
— Неважно, через сколько лет! Во-первых, они уже летают…
— Мы говорим о практическом применении!
— …а во-вторых, срок тут не важен! Вы со мной в принципе не согласны. А вообще, я совершенно уверен, что это произойдет скорее, чем вы все думаете!
— А на Марс когда? — лукаво спрашивает Людмила. — Я уже давно жду!
Таня толкает ее локтем и хитро подмигивает.
— Сам ты невежда, Глушко! — кричит она. — Чем мечтать о межпланетных полетах, лучше бы учился все эти годы!
— А я что, не учился?! — огрызается тот.
— Да, но как? Ты как историю учил, а? Помнишь, тебя в восьмом классе спросили насчет чартизма — что это за движение и от какой хартии оно получило свое название, — а ты ляпнул: «От Великой хартии вольностей»! Кому ты такой на Марсе нужен!
Глушко не сразу находит, что сказать. Все хохочут.
— Ну, знаешь! — заявляет он наконец. — Это запрещенный прием. Ты же сама мне тогда и подсказала эту хартию вольностей!
— А ты и попался, да? Неандерталец ты, вот кто ты такой, а еще на Луну хочешь лететь! Идем, Люся. В конце концов, для чего мы сегодня сюда пришли — танцевать или спорить о дурацких ракетах? И музыки опять нет…
— Сейчас кто-нибудь сядет, подожди. А где Инна?
— Не знаю, я вот смотрю, где Сережа… опять, верно, курить отправился, вот горе! Может, запретить ему курить?
— Зачем? По-моему, у мужчины должны быть свои права. И вообще, знаешь, я терпеть не могу таких мужчин, которые сидят под башмаком у жены…
— Господи, — смеется Таня, — неужели ты думаешь, что Сережу можно посадить под башмак! Нет, про папиросы — это я просто так… А вообще, меня беспокоит его здоровье. Ты же видишь, какой он худой! А вдруг ему вредно курить?..
Ноль часов тридцать минут, двадцать второе июня, воскресенье. Жешувское шоссе. Тяжелыми черными глыбами, разделенные двадцатиметровым интервалом, стоят танки. Их много, хвост и голова бесконечной колонны теряются во мраке. Молчаливые машины кажутся покинутыми на этой безлюдной дороге, в нескольких километрах от границы. Но это только кажется, — экипажи на своих местах, марш-приказ может последовать в любой момент.
Колонна стоит давно. Уже начинает чуть меркнуть звезда в светлом прямоугольнике раскрытого люка. Или это только кажется? Легкий порыв ночного ветра доносит с полей слабый и нежный аромат вянущего сена — такой неуместный в этой тысячепудовой стальной коробке, начиненной снарядами и механизмами и пропитанной горклым машинным запахом. В танке тихо, слышно лишь тяжелое дыхание четырех человек. Монотонно ноет рация, настроенная на командирскую волну.
Час ноль-ноль. Некоторые из преподавателей уже разошлись по домам, и приближающееся к концу веселье принимает хаотические формы. В одном углу Леша-Кривошип сколотил хор, на эстраде лохматый юноша из «А» добивает пианино, выколачивая на пари весь репертуар Эдди Рознера, посреди зала танцуют. Почти все шары полопались от жара люстры, на протянутых от нее гирляндах сигнальных флажков висит пестрая путаница серпантина. Таня гоняется за Сашкой Лихтенфельдом, высыпавшим ей на голову целый мешочек конфетти. С помощью Галки Полещук она загоняет его в угол и начинает колотить по плечу; Сашка вопит дурным голосом. В окружении стонущих от хохота зрителей Володя Глушко с серьезным видом исполняет соло — изобретенный им самим марсианский танец, потрясающий гибрид фокстрота и вальса. Любители футбола горячо обсуждают завтрашнюю встречу московских армейцев с киевским «Динамо», которой начнется спортивный праздник в честь открытия нового республиканского стадиона в Киеве.