В воскресенье с утра пришлось отправиться с отцом на огород. Вернувшись только к шести часам, Володя побежал на Челюскинскую, по Сергея дома не оказалось. «Где его черти носят», — думал он, возвращаясь к трамвайной остановке. Тут ему встретился живший неподалеку Женька Косыгин.
   — Что делается, а? — сказал Женька, поздоровавшись. — В сражении под Луцком участвуют четыре тысячи танков, это же подумать только…
   — Что-то потрясающее, — покачал головой Володя. — Слушай, ты Сергея не встречал? Куда он, к дьяволам, подевался, второй день ищу…
   — Так он, наверное, уже уехал, — удивился Женька. — Хотя нет, вроде завтра должен был.
   — Куда уехал?
   — Да ты что, не знаешь, что он добровольцем записался? Я его вчера в военкомате видел.
   — Ты что, спятил? — вытаращил глаза Володя. — Нет, правда? Ах ты ч-черт…
   Он закусил губу, что-то соображая, и вдруг, не попрощавшись с Косыгиным, помчался за тронувшимся уже трамваем.
   Высунувшись с площадки, щурясь от ветра и бьющего в глаза закатного солнца, он думал о Сергее с завистью и восхищением. Конечно, и он сам был бы уже добровольцем, если бы не формалисты из военкомата, — но одно дело «был бы», а другое — когда человек уже завтра надевает форму.
   На знакомом перекрестке возле школы он соскочил с трамвая и пошел к бульвару Котовского. Что Сергей сейчас у Николаевой — не было никакого сомнения. Где же еще может быть человек накануне отъезда на фронт, как не у возлюбленной? Сам он, Владимир Глушко, поступил бы именно так — если бы уезжал на фронт и если бы у него была возлюбленная; он пришел бы в последний вечер и простился с ней сдержанно и чуть сурово — сдержанно-нежный в память прошлого и уже отдаленный от нее своим настоящим, славой будущих боев и походов…
   А что он скажет Сергею? Просто пожмет ему руку — крепко, по-мужски. И скажет, что не ждал от него ничего другого и что, возможно, они еще встретятся с ним на Берлинском направлении, а пока он может заверить его от имени всех остающихся, что фронт не останется без поддержки тыла…
   У двери Таниной квартиры — когда его палец уже нажал кнопку звонка — им вдруг овладела неуверенность. Может быть, не стоило ему приходить — именно в этот вечер? Но звонок уже прозвучал, уйти было поздно.
   Дверь открыл — по-хозяйски — сам Сергей.
   — А-а… Здорово, Володька, — сказал он глухим голосом и добавил (как тому показалось, после секундного колебания): — Ну, заходи…
   В первой комнате было темновато из-за полузадернутых штор и замечался какой-то странный, не сразу определимый беспорядок. Неубранная посуда на столе, разбросанные газеты, сдвинутое сиденье дивана, словно из него что-то доставали и не успели закрыть как полагается, — все эти мелочи делали сейчас неузнаваемой квартиру, которую Володя привык видеть всегда нарядной и прибранной.
   — Садись, — сказал Сергей негромко, тем же странным голосом. — Здорово удачно, что ты зашел… Завтра мы бы уже не увиделись, я ведь с утра…
   — Да вот, я как раз… — начал Володя. Его удивило вдруг отсутствие самой хозяйки; он уже собрался спросить о ней, когда увидел ее в соседней комнате, за раздернутой портьерой. Николаева лежала ничком, зарывшись лицом в подушку и обхватив ее руками. Она не шевелилась, но ее поза не была позой спящего человека — Володя определил это сразу, с первого взгляда. Он растерянно перевел взгляд на Сергея — тот как раз в этот момент стоял лицом к окну, безучастно глядя на багровые от заката верхушки каштанов. То, что он увидел, испугало его еще больше, чем странная неподвижность лежащей девушки: он готов был поклясться, что глаза у Сергея покраснели и чуть припухли. Неужели он плакал — он, Сергей Дежнев, добровольно уходящий на фронт!
   Вспомнив вчерашнее состояние Николаевой, Володя внезапно — в долю секунды — понял все, что происходило в этой комнате. Никогда в жизни не испытывал он еще такого жгучего стыда, какой хлестнул его в этот момент вслед за воспоминанием о мыслях, с какими он сюда шел.
   — Я… я пойду, Сергей, — сказал он. — Я только попрощаться к тебе зашел… Ты извини, если некстати…
   — Чудак, я же тебе говорю — хорошо, что пришел, — спокойно отозвался Сергей. — Ты что, идешь уже? Я-то еще здесь побуду, в Энске… может, недели две, пока обучат. Ты к Тане наведывайся, я через нее передам, где мы будем. Может, зайдешь когда.
   Идя к двери, Володя еще раз бросил взгляд в соседнюю комнату. Таня продолжала лежать так же неподвижно, волосы ее и коричневая юбка слились с обивкой кушетки, лишь светлой линией выделялись ноги и ярко белело пятно блузки, и эта странная расчлененность неподвижной фигуры опять почти испугала его. Он быстро отвел глаза и вышел в переднюю следом за Сергеем.
   Тот подал ему руку.
   — Ну, спасибо, Володька, — сказал он, до боли стиснув его пальцы. — Передавай привет ребятам, кого увидишь. И еще я тебя хочу попросить… ради дружбы, хорошо, Володька? Если Тане будет очень трудно, вы ей здесь помогите, ты и Земцева. Даешь слово?
   — Честное слово комсомольца! Будь спокоен, Сергей, я все понимаю. Будь спокоен. Ну…
   Володя хотел добавить что-то еще, но ничего не сказал и, махнув рукой, выскочил на площадку.

 
   Они расстались тридцатого. На следующий день наши войска оставили Львов, в Москве был образован Государственный Комитет Обороны; прошло двое суток, и замершая у репродукторов страна впервые за одиннадцать дней войны узнала подлинные масштабы разразившейся катастрофы. Время иллюзий кончилось, наступил час жестокой действительности.
   Передача застала Таню за хозяйственными делами. Когда она кончилась, Таня выключила радио и, постояв у окна, снова села на скамеечку перед ящиком с картошкой, разглядывая свои испачканные землей пальцы. Кроме не совсем еще осознанного страха перед новым, только что раскрывшимся ей характером войны, ею владело какое-то странное чувство, очень неопределенное и очень тревожное. Чувство или какие-то зачатки мыслей? Она не могла определить это даже приблизительно. Это было что-то связанное даже не со смыслом того, что она только что услышала, а скорее… с формой, что ли, в какой это говорилось.
   Она долго сидела, сдвинув брови, машинально оттирая с пальцев присохшую грязь, потом, бросив недочищенную картошку, вышла из дому и стала бродить по жарким пыльным улицам. На бульваре шумели две длинные очереди у киосков — пивного и Союзпечати. Таня подумала, что нужно стать за газетами, но тут же сообразила, что вышла без копейки денег. Впрочем, все равно газетные новости отстают от радио. Как странно получилось с газетами в этом году: Дядясаша обычно оформлял подписку сразу на двенадцать месяцев, а тут почему-то подписался на шесть. Как будто предчувствовал, что июль уже не застанет его дома…
   Слезы обожгли ей глаза. Часто моргая, Таня остановилась перед щитом «Окна ТАСС». Сначала она ничего не видела, потом различила рисованный от руки плакат — яркий, еще не успевший выцвести, видимо, только что наклеенный. Крошечный мерзкий фашистик извивался под гусеницей могучего танка, отвратительный и жалкий, похожий на гнусного старообразного эмбриона; придавивший его танк высился, подобно утесу, в ровных рядах заклепок, орудие изрыгало огонь, по башне шла надпись: «Смерть фашистским оккупантам!»
   Как завороженная смотрела Таня на плакат, сдвинув брови, тщетно пытаясь уловить непонятную связь между этим рисунком и тем странным чувством, которое вызвала в ней сегодняшняя радиопередача. Связь эта ускользала от нее, но в то же время ощущалась совершенно реально, тревожащая и почти мучительная — как неожиданно забытая важная мысль, которую нужно вспомнить во что бы то ни стало…
   «Не то, не то…» — повторяла она про себя, не отрываясь от плаката, и из груди, из сердца, откуда-то из самой ее души почти ощутимым криком рвался протест…
   То, что врага изображают в виде бессильного гаденыша именно в тот момент, когда под его страшными ударами прогибается фронт и истекают кровью наши дивизии, — это можно понять. Очевидно, так нужно, чтобы поддерживать дух армии и населения. Но раньше? Зачем нужно было все это раньше?
   Таня бродила по улицам как потерянная, не замечая ни голода, ни усталости. Уже вечерело, когда она очутилась в скверике на площади Урицкого и вдруг почувствовала, что ноги у нее буквально подкашиваются. Редкие скамейки были заняты. Таня присела на выступавшее из наката щели бревно и, прислонившись к насыпи, прикрыла глаза. Почти в ту же секунду взвыла сирена. Военные остались на скамейках, старики и женщины стали сходиться к щели. Таня смотрела на них равнодушно, страха она не чувствовала, а только усталость и полное безразличие ко всему; казалось, начнись сейчас бомбежка — она не тронулась бы со своего места.
   Она вспомнила вдруг, как четыре дня назад тревога застала их с Сережей на этой самой площади. Только это было днем. Они спрятались в воротах «Динамо», а когда вышли, он сказал ей, что записался добровольцем. Она тогда совершенно не понимала — для чего он это сделал. Еще четыре дня назад она была глупой девчонкой, которая верила, что им совершенно нечего бояться и не о чем беспокоиться, потому что над ними есть сила, которая все знает, все умеет и все может…
   Поодаль от щели, где расположилась прямо на вытоптанной траве группа военных, вдруг шумно заспорили. Несколько голосов забивали друг друга, потом выделился один:
   — …весь аэродром листовками засыпали — летчики у вас, пишут, отважные, а самолеты бумажные, — еще, гады, насмешки строят, издеваются! А нам что остается — локти с досады грызть? Нашим бы ребятам технику сейчас настоящую — с «мессеров» ихних только паленая шерсть летела бы… А так — что? Голыми руками его брать? Это мы в Испании на своих «ишаках» духу давали, а теперь с такой техникой много не навоюешь… Что? Да знаю я и без тебя, что ты мне лекции тут читаешь! «Маневренность», «увертливость»! А видал ты, как горят наши ребята? «Мессер» этот живуч, как гадюка, — глядишь, у него уже плоскости в решето, а он только посвистывает… Пока в винтомоторную не залепишь — не сбить его, заразу! А нашего «ишачка» куда зажигательная ни чиркнет — так и заполыхал, как спичечный коробок… Техника! Через полюс зато летали, шумели — на весь мир хвастали!
   Голоса спорщиков заглушили говорившего, но Тане казалось, что она продолжает слышать слова летчика — слова, полные огромной горечи. Она дрожала как в ознобе, чувствуя, что вот-вот разрыдается.
   …Сережа, конечно, понимал все это уже тогда. Он-то понимал, что никакого «плана» в отступлении нет и что истина гораздо проще и страшнее. Он знал — или чувствовал, — что нападение застало нас врасплох, что мы так и не сумели вовремя к нему подготовиться.
   Быстро стемнело. Отбоя не давали, но все было тихо; Таня, откинувшись на земляную насыпь щели, смотрела в небо. Черное кружево акации, звезды, разгорающиеся почти на глазах. И — где-то под звездами — немецкие бомбардировщики.
   Может быть, в этот вечер они и не летят к Энску, может быть, это опять только учебная, но где-то — в ста километрах, или в пятистах, или в тысяче — где-то в этот вечер, в этот самый момент падают бомбы. Идет война — борьба не на жизнь, а на смерть, борьба с врагом настолько жестоким, что его даже трудно вообразить себе в каком-то человеческом облике…
   Это нашествие можно скорее представить себе одной из тех страшных сил природы, которые всегда поражают человеческое воображение своей чудовищной тупой мощью. Таня вспомнила вдруг, как учитель географии когда-то объяснял им, что такое сель — грязевой поток в горах, страшная лавина жидкой грязи, мчащая в себе валуны и обломки скал, — лавина, сметающая все на своем пути — сады, возделанные поля, человеческое жилье…
   Такая лавина обрушилась сейчас через наши границы. И самое главное теперь — остановить ее во что бы то ни стало. Во что бы то ни стало и любой ценой преградить путь, поставить заслон. А когда строят плотину, ни один камешек не должен оставаться в стороне, даже если он сам по себе ничего не весит…
   Утром началось хождение по военкоматам. Сначала в районный — там было не протолкаться, в коридоре сизыми пластами висел махорочный дым, люди сидели на скамейках, на лестнице, прямо на полу вдоль стен; когда Тане удалось наконец найти дежурного, тот раздраженно огрызнулся, что без комсомольского направления с нею никто говорить не станет и вообще лучше ей не болтаться здесь под ногами и не мешать работать. Идти в райком комсомола было совершенно бесполезно, об этом говорил не только Володя Глушко: формалистов райкомовцев ругали в те дни все кому не лень. Таня побежала в горвоенкомат. Там оказалось поспокойнее: дежурный говорил с ней более обстоятельно, вежливо разъяснил, что городской военный комиссариат такими делами не занимается и что ей следует добиваться своего именно в районном — по месту жительства, только лучше постараться попасть к самому военкому. У нее что, Фрунзенский? — там такой капитан Званцев, вот прямо к нему и нужно.
   Сердитый дежурный, на ее счастье, уже сменился к тому моменту, когда Таня снова появилась в райвоенкомате, раскрасневшаяся от торопливости, а новый сказал, что капитана Званцева нет и когда будет — никому не известно. Может, через час, а может, и к вечеру. Таня потопталась по коридору, вздыхая и поглядывая на часы, и тоже устроилась на лестнице, подстелив газету.
   Люди, сидевшие вокруг нее, дымили махоркой, обсуждали фронтовые новости, говорили о карточках и о пайках. Наверху, за одной из дверей коридора, разболтанно щелкала пишущая машинка и кто-то кричал по телефону: «Алё, алё!»; внизу у выхода на улицу стоял часовой в кепке, с подсумками поверх пиджака, — красная повязка на рукаве и очень длинная винтовка с примкнутым штыком делали его похожим на красногвардейца из «Истории гражданской войны в СССР»; еще недавно при всем богатстве своей фантазии Таня и во сне не смогла бы представить себя в такой обстановке.
   …Через несколько дней всякая другая обстановка вообще перестанет для нее существовать. Она будет все время находиться среди бойцов, делать что велят, есть что дадут и спать где укажут. Она не будет принадлежать самой себе — ни днем, ни ночью, ни во время сна, ни во время занятий. Наверное, это будет очень трудно. Но неважно, главное — сознавать, что ты теперь делаешь то же, что и Сережа, что и Дядясаша…
   В половине второго пришел наконец военком. Едва увидев капитанскую шпалу на петлицах, Таня почему-то сразу решила, что этот маленький сухощавый человек и есть Званцев. «Товарищ военный комиссар!» — закричала она, вскочив со ступеньки, когда капитан был уже в коридоре. Тот обернулся, выразив на лице удивление, Таня подбежала и начала торопливо говорить, расстегивая нагрудный карман блузки, где лежали паспорт и комсомольский билет. «Нет-нет, не нужно. — Капитан остановил ее руку. — Поймите, без направления ЛКСМУ ничего не выйдет, а направление вам не дадут, насколько я знаю. Семнадцать, без военной специальности? Вряд ли. Извините, мне некогда…»
   На улице стало тем временем еще жарче — видно, собиралась гроза. Ветер нес колючую пыль, на привокзальной площади стояла вереница автобусов с замазанными мелом стеклами, у подъезда управления милиции толклись группками, переговариваясь по-польски, небритые люди в пестрых спортивных пиджачках и теплых, несмотря на жару, пальто с громадными накладными карманами и преувеличенно прямыми плечами. Провезли самолет, похожий на чудовищную рыбу с круглой стеклянной головой, хвост его лежал в кузове трехтонки, а туловище ехало, подпрыгивая, на торчавших из обрубков крыла низеньких толстых колесах. Облик города был непривычен и дик. Неужели по этой улице бежала она две недели назад, думая о последнем экзамене и покупке сумочки?
   Усталость, жара и неудача в военкомате так обессилили ее, что, придя домой, она даже не стала есть.
   — Ты допрыгаешься, — зловеще сказала мать-командирша. — Где была-то?
   — Ходила узнавать насчет курсов, — помолчав, нехотя ответила Таня.
   — Каких еще курсов?
   — Господи, ну… курсы ПВХО, вы же знаете.
   — Больно мне нужно знать, — ворчливо отозвалась старуха. — Вот, напомнила, про ПВО это самое — комендант приходил, искал тебя. Говорит, в дружину тебя записали. На крыше будете дежурить; может, хоть там тебя приструнят. Ты есть-то будешь аль нет? Ешь, я кому сказала! Взяла себе моду! Небось не мирное время — едой-то швыряться…
   Таня обиделась и стала есть молча, удерживая слезы. После обеда мать-командирша ушла получать что-то из продуктов, Таня заперлась у себя и включила радио. Передавали последние известия: в населенном пункте Б. немецко-фашистские изверги согнали на площадь и расстреляли из пулеметов все мужское население от пятнадцати до сорока пяти лет; в этом же населенном пункте они изнасиловали нескольких школьниц, учениц девятого и десятого классов, а старика председателя колхоза разорвали пополам, привязав к двум танкам. Таня стояла у окна и плакала молча, кусая губы, хотя никто не мог бы ее услышать в пустой квартире. Возможно, эти девушки тоже просились на фронт, и такие же вот формалисты отказали и им. Куда ей теперь идти? Что делается в райкомах комсомола, она уже знает. Прямо в горком? Еще нарвешься на Шибалина. Нет, туда нельзя, там она на плохом счету. Разве что попытаться проникнуть к самому Прохорову… Да нет, он ведь тоже занимался ее делом. Но куда же идти, чтобы ее наконец поняли?
   Напротив, по ту сторону бульвара, маляры расписывали высокий купол обкома желто-зелеными камуфляжными пятнами. Они занимались этим делом не первый день; при виде их Таня опять равнодушно удивилась странной затее — нарядная лягушечья раскраска сделала тусклый купол куда более заметным и привлекательным, — и тут же все вылетело у нее из головы, потому что она вдруг вспомнила — Шебеко! Петр Федорович Шебеко, старый Дядисашин приятель и заведующий военным отделом обкома партии! Подумать только — совсем рядом, через улицу, находится человек, который может одним телефонным звонком устранить перед нею любое препятствие, а она целый день бегает и упрашивает военкоматовских дежурных!
   Она спешно привела себя в порядок — не появляться же в таком высоком учреждении замарашкой! — и выскочила на улицу, в зной и грохот. Длинная колонна грузовиков везла громыхающие железные лодки, вроде огромных корыт; пыль обесцветила зеленую окраску машин и понтонов, такими же серыми были и понатыканные кое-где жухлые ветви маскировки, и брезент, и лица красноармейцев. Стоя на самом краю тротуара, Таня широко открытыми глазами провожала, не отрываясь, машину за машиной. Через несколько дней она тоже будет в армии. В качестве кого — неважно. Лишь бы в армии! Лишь бы Петр Федорович не оказался болен или в командировке…
   Проникнуть в знакомое здание с куполом, изученное из окна до последней завитушки на фасаде, оказалось не так просто. Милиционер у входа потребовал пропуск. Таня опешила и возмутилась: какой пропуск? Ей нужно к товарищу Шебеко, по личному делу! Но милиционер был неумолим; пришлось идти в бюро пропусков, объясняться через похожее на бойницу узкое и глубокое окошко, объясняться по внутреннему телефону, снова и снова повторять кому-то — по буквам — свою фамилию. Наконец в трубке послышался знакомый голос, сказавший: «Да, слушаю». Голос был явно недовольным. Таня обмерла.
   — Петр Федорович! — закричала она с отчаянием. — Это я, Николаева, Татьяна! Мне страшно нужно с вами поговорить, а меня не пускают! Я тут, в бюро пропусков!
   — Таня, ты? — Голос Шебеко из недовольного превратился в озадаченный. — А что случилось?
   — Ой, ну по телефону я не могу! Позвоните им, чтобы меня пустили, что это за безоб…
   — Постой ты, цокотуха. Тебе что, непременно нужно сегодня? Честно говоря, я сейчас страшно занят.
   — Петр Федорович, ну пожалуйста! Я вас не задержу, честное слово!
   — Ну, добро. Тебя, как всегда, не переспоришь. Минуты через две подойди там к окошку, я закажу пропуск. Паспорт с тобой?
   — Паспорт… нет, но я сейчас сбегаю! Вы им пока позвоните, я через пять минут!!
   Таня снова очутилась на улице. Теперь ехали кухни и еще какие-то повозки на окованных, яростно гремящих колесах. Уже клонясь к закату, нещадно палило солнце. «Какая все же шумная штука эта война», — подумала Таня, перебегая на другую сторону бульвара.
   На втором этаже обкома, куда она наконец попала, получив пропуск и пройдя придирчивую проверку у входа, оказалось так же шумно и многолюдно, как и в военкоматах. Таню это немного удивило: она думала, что в таком важном месте и обстановка должна быть совсем иной. Но обстановка, по-видимому, была в эти дни повсюду одинаковой.
   Хлопали двери, звонили телефоны, люди торопливо сновали по коридору; в одной из комнат трое красноармейцев с треском отдирали крышки с каких-то ящиков; тут же — Таню это удивило — стояло несколько застеленных серыми одеялами раскладушек.
   Комната 56. Снова проверка. Пропуск сличается с паспортом, фото на паспорте сличается с оригиналом. Оригинал тем временем дошел уже до такой степени возмущения, что чувствует потребность завизжать и укусить милиционера; милиционер, не подозревая об опасности, спокойно листает паспорт.
   Когда Таня робко вошла в кабинет, Шебеко говорил по телефону. Не отнимая от уха трубку, он кивнул ей и жестом указал кресло. Таня села, искоса поглядывая на большую карту европейской части СССР, где красный шнурок отмечал линию фронта. Смотреть открыто она боялась — вдруг карта секретная и не предназначена для посторонних глаз?
   Кончив говорить, Шебеко встал из-за стола.
   — Ну, здравствуй, цокотуха. — Он пожал Тане руку и сел во второе кресло, напротив. — От дядьки пока никаких известий?
   — Нет, еще ничего…
   — Ну да, еще рано. Так мы с ним и не повидались… Тридцатого я вернулся из Москвы, а мне говорят — уже отбыл. Двадцать седьмого, что ли?
   — Да… Но Дядясаша уже с первого дня все равно не жил дома… только звонил иногда. А двадцать седьмого заехал ночью, попрощаться…
   Таня опустила голову, заморгала.
   — Ну, что ж плакать, Таня, — сказал Шебеко, — такое пришло время. Слезами сейчас не поможешь ни себе, ни другим. Давай лучше займемся делами. Значит, что там у тебя такое?
   — Петр Федорович, у меня к вам большая просьба. — Таня изо всех сил старалась говорить как можно тверже. — Вы должны помочь мне попасть на фронт.
   Шебеко, собравшийся было закурить, не донес папиросу до рта.
   — Куда? — переспросил он, собрав на лбу морщины. — На фронт?
   Таня покраснела.
   — Ну, может быть, не сразу на фронт, я имела в виду вообще — в армию. Я сегодня с самого утра хожу по военкоматам, там такие все формалисты, ужас, хуже чем в комсомоле! Ну вот вы скажите сами: что у нас, нет в армии девушек?
   Шебеко задумчиво уставился на нее, катая в пальцах папиросу.
   — Вообще-то встречаются, — согласился он. — Связистки, медперсонал и тому подобное. У тебя есть специальность?
   — Военная? Нет, пока нету. Но ведь в армии учат, правда? Только я не хотела бы санитаркой, — поколебавшись, добавила Таня. — То есть не то что не хотела бы, а просто бы не смогла… я думаю. Я почему-то совсем не переношу вида крови.
   Шебеко закурил, покачал головой:
   — Дело вот в чем, Таня. Армия, как правило, обучением такого рода не занимается. Если говорить о связистках, то они обычно приходят в армию уже знакомые со специальностью. Это или профессионалки, или имеющие стаж работы в системе Осоавиахима — в кружках, клубах, — а в армии они, так сказать, только повышают квалификацию. Можно призвать незнакомого с военным делом парня и очень скоро сделать из него хорошего пехотинца, а дать человеку техническую специальность — дело слишком долгое и сложное, армия — это все-таки не техникум. Если ты придешь как связистка, то тебя связисткой и возьмут. А иначе что ж? Не в пехоту же тебя, верно? Так что я боюсь, что…
   Он не договорил и развел руками. Таня сидела, напряженно выпрямившись, между бровями у нее прорезалась тоненькая вертикальная морщинка.
   — Я не понимаю, — сказала она очень тихо и провела кончиком языка по пересохшим губам. — Вы не хотите мне помочь?
   — Я не смогу, Таня, — спокойно ответил Шебеко.
   — Но почему?!
   — Я ведь тебе объяснил только что. Девушек берут в армию только в тех случаях, когда они действительно могут сразу принести там пользу. Реальную пользу, понимаешь?
   Таня вспыхнула от обиды:
   — По-вашему, я такая уж никчемная, что…
   — Да не в том дело. — Шебеко поморщился, ладонью разгоняя дым. — Просто у тебя нет военной специальности. А вот в тылу у нас работы — непочатый край, и ты можешь оказаться здесь куда полезнее. Только, конечно, для этого нужно перестать мечтать о подвигах и научиться работать. Вот так. У тебя были еще ко мне вопросы?
   — Нет! — Таня встала. — Знаете, Петр Федорович, я никогда не думала, что и вы…
   — …окажетесь таким же формалистом, — докончил тот, очень похоже передразнив вдруг ее голос и возмущенную интонацию. Тут же он стал очень серьезным и тоже поднялся, одергивая гимнастерку. — Слушай, Татьяна, сейчас не время для капризов. Я прекрасно понимаю твое желание участвовать в войне самым непосредственным образом. Но для этого не обязательно быть на фронте. Если ты действительно хочешь быть полезной, а не гонишься за романтикой, ты найдешь себе занятие и в тылу…