Но привиделось-то: еду назад, к Эрне, не привиделось, что еду дальше, на Тамцак-Булак, по узкоколейке. На Тамцак-Булак мы пойдем пёши, как говорят на Дону. Где он, мой Дон? Далёко. Поблизости - иная река, Керулен. Жаль, что не совсем рядышком:
   не испить речной водички. А что было бы, если б снегом на ГОЛОВУ заявился к Эрне? Вообрази, потерзай себя - зачем тебе это? Не совершится такое никогда. Ну, и не растравляйся попусту.
   Все-таки импульсивный человек Петр Васильевич Глушков! Судите сами: ни с того ни с сего вспомнил о блокнотике, куда заносил свои гениальные или скромнее - ценные мыслишки. Давненько не мусолил карандаш, а тут, на привале, усталый, измотанный, вытащил из планшета, зачиркал по бумаге: "Думаю о жизни и смерти. Это естественно, ибо они взаимосвязаны. Как война и мир. Так вот: после войны, когда отойдет она в далекое или не очень далекое прошлое, ее участники начнут помаленьку умирать. Сперва умрут нынедшпе маршалы, потом генералы, потом полковники и майоры, а там очередь дойдет и до лейтенантов нынешних. Грустно все-таки будет, когда вымрут ветераны. Разумеется, в почтенном возрасте". Записав эту тираду, подумал: не все мы доживем до Победы и, следовательно, до почтенного возраста, кто-то сложит буйную головушку по ту сторону китайской (в данный момент точнее - японской) границы. Могу сложить и я.
   Чем я лучше других?
   Тут вопрос: за что умирать? Как за что? Мы будем воевать с агрессором, который разбойничает в Китае, Корее, Вьетнаме, Бирме, Малайе, на Филиппинах и еще в скольких-то странах и который опасен для нашей собственной страны. Эта война - неизбежность. Рассуждаю "в лоб"? Возможно. Так приучен. Но по существу-то верно рассуждаю! Ну, а война есть война. Кому-нибудь не повезет. И его оплачут родные и близкие. Мне тоже может не повезти. Но кто меня оплачет? Эрыа ничего не узнает, отца-матери нет. А однополчане слез не льют, залп над могилой - и точка. Да слезами ведь и не поможешь, и вообще не мужское это занятие - лить слезы. Женщины плачут, дети. А еще клен плачет. На юге, на Дону, татарского клена в достатке. Так вот, с черешков кленовых листьев перед дождем капают "слезы". Дерево за несколько часов до ненастья оповещает о нем человека. Как барометр. Лишь приглядись повнимательней к листочкам у твоего окна...
   В монгольской степи не приглядишься. Во-первых, нет и намека на клен или какое-нибудь иное дерево. Во-вторых, нет и намека на возможность дождей. Сушь, сушь. Между прочим, комбат предупреждает нас, ротных: осторожней со спичками, с непотушенными цигарками, бросишь в высохшую траву - пойдет пал, то есть степной пожар. Я предостерегаю своих солдат, а сам думаю:
   пал может пойти и от искры из любой выхлопной трубы, техникито во-оп сколько понагнали - скопище! Степь нашпигована машинами, как сало чесноком. Когда-то мама в Ростов-городе делала такое сало. Невероятно вкусно, и невероятно давно это было...
   Вслушался в солдатские голоса. Говорок Яши Вострикова:
   - Война нам светит какая? Освободительная!
   - Точняк, точняк, - отвечает Кулагин.
   - Большого ума не треба, чтоб уразуметь это, - ворчливо вмешался старшина Колбаковскпй.
   - Легче идти в бой, ежель сознаешь: за правду, за добро подставляешься под пули, - сказал Свиридов. - Надо, чтоб и тебе хорошо жилось, и всякому другому заграничному человеку. Вон на западе мы поляков освобождали, да и самих немцев, считай, освободили от ихнего Гитлера!
   - Иху фюреру бенц. - Это Логачеев.
   - И здеся освободим кого положено. - Это Головастиков. - Такой будет регламент: нету поработителей и порабощенных, все равные нации... Законно?
   Вадик Нестеров:
   - Небольшое дополнение... Чтоб после войны было равенство и внутри каждого народа: ни угнетателей, ни угнетенных!
   - А в Советском Союзе разве не так? - спрашивает парторг Симоненко, бывший депутат сельсовета, а ныне командир отделения, сержант.
   - Я толкую о прочих государствах... Чтоб по всей земле так было и не иначе!
   Кто-то, судя по акценту - Погосян, тихонечко замечает:
   - Везде так будет... Лишь бы люди-человекн очистились от всего дурного... Войну переплывешь, выберешься на тот берег очпгцениым, отмытым... Еще немного проплыть...
   Мой испытанный ординарец Драчев:
   - Свой долг сполнпм... Что мы, не советского роду-племени?
   Парторг Симонепко одобрительно:
   - Идейно зрело, Миша!
   - Я такой. - Драчев кивает, важничая.
   Разговор закапчивает старшина Колбаковскип, несколько прозаически:
   - А раз долг сполняете, то напоминаю всем и каждому: должны беречь на марше боевое и вещевое имущество! Патрона не потерять, пуговицы не потерять.
   Как говорится, старшина подбил бабки...
   А пить-то хочется. Несколько глотков не утихомирили жажды.
   Напиться бы от пуза из голубого Керулена! Да отдаляемся и отдаляемся от него. Выпил бы я водки вместо воды? Ни за что.
   А Толя Кулагин с разномастными глазами выпил бы. Любопытно, как смотрели бы его глаза - правый, серый, и левый, карий, какой нахально и какой виновато? А не отдаляюсь ли я от солдат? Лежу один, молчком, рота сама по себе, непорядок это. Думай не о своей персоне, а о роте. Не отделяйся - не будешь и отдаляться.
   Встаю, подхожу к солдатам - они лежат кучно, словно в степи не хватает места. Вижу: Геворк Погосян наматывает портянку неправильно, со складками, при марше натрет ступню. Говорю:
   - Перемотай. Чтоб ровненько, гладенько было, иначе обезножеть.
   Филипп Головастиков с непокрытой головой, Микола Симонеико пьет из фляги затяжными, как будто без пауз, глотками.
   Говорю:
   - Пилоток не снимать. Может хватить солнечный удар. Пить не торопясь, мелкими глотками, а перед тем надобно прополаскивать рот...
   Мои руководящие советы выполняются охотно, незамедлительно: Погосян перематывает портянку, Головастиков натягивает пилотку до ушей, Симоиенко полощет рот, неспешно глотает воду и завинчивает фляжку.
   - А гимнастерки можно расстегнуть, пусть будет вентиляция. - Я улыбаюсь, бойцы улыбаются. Вот и славно!
   Меня тронули за локоть. Я обернулся: посыльный от командира батальона. В первую секунду подмывало отчитать его: положено сказать: "Товарищ лейтенант, разрешите обратиться?" - а не лапать офицера, но посыльный пацан пз семнадцатилетних, большеротый, лопоухий, с цыплячьим пушком над верхней губой, в слинявших обмотках, и я удерживаюсь:
   - Что тебе?
   - Велено вам до комбата подаваться...
   Ах ты, безусая гражданка: велено, подаваться. И вновь удерживаюсь от замечания, хотя, в сущности, и напрасно: молодых положено учить. Однако настрой таков, что замечания предпочтительно попридержать. Настрой мирный, ласковый, благодушный, сколько он продержится? Не гони его преждевременно, он и сам испарится. Идя за посыльным - худенькие плечи, слабая шея, и что они все такие заморыши, эти семнадцатилетние? - гадаю, для чего понадобился комбату. Потерпи пару минут - узнаешь. А заморенные эти мальчики потому, что четыре года сидели на скуднейшем пайке, лишь в армии стали наедаться, понимать надо.
   В Белоруссии, что ли, видел из теплушки: тощая корова впряжена в плуг, однорукий мужик в солдатской гимнастерке тянет за недоуздок, три женщины в обносках копошатся у плуга. А на Смоленщине и того хлестче: в плуг впряжены женщины, и женщины же направляют его - огороды вскапывают под картошку... Вот как война ударила по пароду...
   Комбат сказал нам, ротным:
   - Припять триста метров правее, там расположится батальон.
   До полуночи подойдут части первого эшелона, а в два часа нольноль минут марш. Учтите особенности ночного марша. Чтоб никто не отстал, не потерялся... Перед ужином, в семнадцать часов, митинг, посвященный присвоению товарищу Сталину высшего воинского звания - генералиссимуса. Остальное время свободное, личный состав может отдыхать...
   Так, ясненько. Предстоит ночной марш. Без солнца, без жары идти легче. Однако спать ночью, к сожалению, тянет зверски.
   Вздремнуть бы солдатам днем, после обеда, но опять же - на солнцепеке разве отдохнешь как следует?
   Что еще скажет капитан? Ничего не говорит. Его обожженное в танковом десанте лицо неподвижно, глаза без ресниц, какие-то оголенные, помаргивают, будто дают знать: всё, мол, расходитесь.
   И мы расходимся - каждый к своей роте.
   Приняли на триста метров правее дороги - те же потрескавшиеся солончаки, перемежаемые ковыльником, никаких ориентиров. Оружие составили в козлы, накинули на козлы шипели и плащ-палатки - хоть малость в тени, хоть башку укроешь. Разделись до нижних рубах и маек - у старшины Колбаковского бесподобная динамовская майка облегает недурственный животик, - разулись, обернули портянки вокруг голенищ; шибануло вонюче, но суховей и солнце моментально высушили портяночки, и благовония не стало. А полынью пахло, хотя и не шибко. Шараф Рахматуллаев пошутил:
   - Курорт продолжается. Загорали в вагоне, загораем в степи.
   Разговорился молчун. Погоди, будет тебе курорт, когда десятки длиннючих километров лягут под ноги. Ну, а покуда, впрочем, лежи отдыхай, набирайся силенок. Рубай на здоровье: обед приближается. Но, честно говоря, жажда убивает аппетит. Когда полевые кухни подвезли пшенный супец и перловую кашку - здрасьте, старые знакомцы! - солдаты без всякого энтузиазма ворочали ложками; кое-кто хлебнул перед едой водички, будто водочки, для аппетиту, однако это мало подействовало. Жара, духота, сухость прямо-таки угнетают...
   Отобедав, я достал из планшета свой блокнотик. Записываю:
   "Человек без совести хуже, чем без разума. Безумный человек совершает поступки, не осознавая, а тот, что без совести, сознательно и этим страшен. Как появляются бессовестные люди?!" Гениальные мыслишки? Пусть не очень, по это для себя. Дневника я не веду, офицерам запрещено, дабы дневник не попал к врагу, однако в блокнотике не дневниковые записи, никаких военных сведений - общие мысли и рассуждения, вряд ли кому нужные, кроме меня.
   Писал авторучкой (карандаш запропастился), суховей швырялся песочком, как бы посыпал написанное. В старину специально посыпали песком, чтоб чернила поскорей подсыхали? Вроде бы так. Спросить бы у Вострикова либо Нестерова, книгочеи, может, вычитали где-нибудь и про это? Да неудобно: солдаты знают, офицер не знает, а еще командир роты. И я ни о чем не спросил Вострикова с Нестеровым, лишь осмотрел их, шелестящих газетами. Мальчики сняли и шаровары, остались в трусах. А почему бы и нет, ежели ротный старшина товарищ Колбаковский самолично скинул шаровары и, поскольку трусов он принципиально по признает, остался в кальсонах с тесемочками. Динамовская майка с подштанниками - смешно.
   3
   Он подсел ко мне и, шевеля пальцами ног с отросшими ногтями, с неодобрением наблюдая за ними, сказал тенористо, врастяжку:
   - Товарищ лейтенант, привыкаете к тутошней температурке?
   - Сразу не привыкнешь, старшина.
   - Не поверите, товарищ лейтенант, вроде я помолодел, переехамши госграницу. И не предполагал, что так воздействует... Отбарабанил я туточки подходяще, в молодые-то годы... Вообще послужил в армии! Можно сказать, полжизни провел обутым, одетым. Одетый сплю хорошо, фуражку на лицо - и порядок. А разутый, раздетый, бывало, не засыпал... Сомневаетесь? Нет? Действительную я зачинал служить в Забайкалье, края сходные с монгольским степом. И там и здесь тарбаганы, ковыли да солончаки...
   Степ - он, а не она, так говорят казаки, и я подумал, что Колбаковский-то со Ставропольщины, возможно казачьего роду.
   Он продолжал:
   - В Забайкалье на разъездах - войска, войска. Нынче там Тридцать шестая армия дислоцируется... Так, значится: отслужил я действительную, заарканили на сверхсрочную. Заарканили - для красного словца, к армейской службе я приклеился. Не отклеишь! Уважаю! В стрелковой дивизии ротным старшиной т япул лямочку, а после в Монголию перевели, в Семнадцатую армию, нынче ее сдвинули вправо... Аккурат под Новый год прибыл в Баяи-Тумэпь. Все как в разлюбезном Забайкалье: землянки, морозы под полсотпю, тумаи-"давун", давит под дых, спасу нет, снега тоже нету и елок праздничных нету, потому как не растут елочкипалочки в степу... Сперва на продскладе кантовался, через полгодика в артполк попал.
   "Значит, на продскладе он служил до воины, - подумал я. - А мне кто-то говорил, дескать, всю войну сшивался возле круп да масла. Наврали... Кто? Не помню. Но поверил, теленочек..."
   - Служил - не тужил. И тут закипела Великая Отечественная. "Вставай, страна огромная, вставай на смертный бой..." Помните ту песню? Пел со всеми, и ажио мороз по коже: туда бы, на запад! Подал рапорт; добровольцем на фронт... Знаете, мало кого посылали из Монголии на фронт, а мою просьбу уважили. Подвезло! Да не совсем...
   - Что так? - прервал я.
   - Да так... - протянул Колбаковский, которому приятна моя заинтересованность. - Видите ли, товарищ лейтенант, как оно скособочилось-то... До передовой не доехал, по врагу не выстрелил...
   Довезли нас ажник до Тулы чин чпнарем, а туточки налетели стервятники, разбомбили, расстреляли эшелон вдрызг. Мне влепило осколком в плечо, чуток лапы не решился...
   - А я и не ведал. Что ж вы раньше не рассказали?
   - Не было повода.
   Мне почему-то стало неловко, будто из-за моей именно черствости старшина не поделился прежде. Я пробормотал:
   - В госпиталь попали?
   - Само собой. Потартали меня от Тулы-оружейницы обратно, на восток. В свердловском госпитале проканителился полтора месяца, а оттудова куда, вы думаете? Снова на фронт? Снова в Монголию! Как поется, судьба играет человеком... Уж как я пи рвался, попал на фронт только в январе сорок пятого. И то целая история...
   - Какая? - Интерес у меня повышенный, чрезмерный.
   - Такая, товарищ лейтенант... Обскажу, слухайте... В феврале - марте сорок второго в армию зачали призывать девиц, едрп твою качалку! И меня угораздило попасть старшиной зенитной батареи, где один женский пол! Комбат мужик да я, остальные бабье, девицы то есть... Ох и нанервпичался с ними! Чуть что - обиды, слезы, слова резкого не скажи, а бранное позабудь, иначе истерика. И жалел их, и злился... А построения! На вечерней поверке все в наличии, на утреннем осмотре кого-то недосчитаешься... Погуливали иные, мужиков-то вкруг в избытке... Кровь-то молодая, горячая, и голодуха не удержит, и старшина...
   "Когда кровь горяча, никто не удержит, - подумал я. - По себе сужу".
   - Но бог смилостивился, - сказал старшина и раскрыл в улыбке металлические зубы. - Перевели меня в пехоту, к мужикам. Как положено, занятия, караульная служба, рытье укреплений. Всю Монголию ископали по границе, чтоб японца встренуть, ежли попрет... Вкалывали будь-будь, а харчевались по какой норме? Хоть с осени сорок первого Забайкальский округ превратили во фронт, про то я уже сказывал в эшелоне, питание было тыловое. Триста шестьдесят граммов хлеба в сутки, супец-рататуй, вода, заправленная водичкой, ни картошки, ни капусты не выловишь... И приметьте, товарищ лейтенант: Семнадцатая армия отстреливала для фронта диких коз, были такие охотничьи команды.
   Не для Забайкальского фронта, он хоть и прозывался фронтом, да не воевал, а для западу. Все, до грамма, на запад, себе ни кусочка, с этим было ой как строго... Едешь, бывало, по степу, а сопка белая, кажется снег, но то стадо коз, серо-белые козочки, побили их для фронтовиков, побили... Да, сами голодовали нормально. И не всяк выдерживал: пузо сосет, еще и цинга стала цепляться. Всяк рвался на запад, потому патриот, в бой хочет. А также потому: голодуха изводила. Иные рассуждали: в бою убьют, так слава, а тут подохнешь, как собака. Несознательность, конечно.
   И сбегали некоторые, лезли в эшелоны, что уходили на запад. Их ловили, отправляли в штрафные роты. Штрафников же направляли - куда? - на запад, в бой! И вот эти - кто? - герои пишут опосля в Монголию: как вы там, тарбаганы, все еще копаетесь в земле, строите доты-дзоты, хлебаете баланду, коптите небо, а я уже побывал в боях, судимость снята, представлен к правительственной награде, чего и вам желаю, бывший ваш товарищ по тыловой норме... Однако же терпение у командования лопнуло, и таких патриотов, таких ловкачей зачали отправлять не в штрафные роты, а в Читинскую тюрьму! Был приказ командующего Забайкальским фронтом генерал-полковника Ковалева, нам зачитывали... Про Забайкальский фронт хохмили: тыловой фронт. Доложу вам, товарищ лейтенант: тыловой не значит мирный. Воевать не воевали, по Квантунская армия нависала над нами, как гора: глядишь - обвалится войной, у-у, самураи, банзай, император Хпрохито, черти б вас съели! И территорию монгольскую обстреливали ружейно-пулеметным огнем, и у границы крупные части концентрировали, как перед наступлением, - у нас, само собой, боевая тревога, неделями не выходили из траншей. Помотали пас! И мотали тем сильней, чем дальше немец продвигался. Опосля сталинградского разгрома поутихомирились, но гадости свои продолжали...
   - Скоро, товарищ старшина, Забайкальский фронт не будет тыловой, сказал ефрейтор Свиридов.
   Я-то предполагал, солдаты дремлют. А они, видимо, прислушиваются к рассказу Колбаковского. Что же, пусть послушают, это им не бесполезно.
   - Очень может быть, хотя оно и не нашего ума дело, - вежливо и строго, как в былые времена, ответил Колбаковскпй. - Но должен, товарищ Свиридов, сделать тебе внушение: без спросу в разговор старших встревать не положено.
   Свиридов крутанул головой, снизу вверх глянул на старшину, промолчал. А Толя Кулагин бойко сказал:
   - Товарищ лейтенант, разрешите обратиться к товарищу старшине? Товарищ старшина, разрешите задать вопрос?
   - Задавай, - сказал Колбаковский прежним тоном.
   - Вы давеча обещали рассказать целую историю, как на фронт попали, в сорок пятом... Расскажете?
   - К тому иду. Экий ты нетерпеливый, товарищ Кулагин.
   - Виноват, товарищ ел аршина! Исправлюсь!
   Виноват? Глаза у Кулагина - и карий и серый - не виноватые, а, пожалуй, с иахалипкой. Колбаковский пошевелил пальцами и сказал:
   - Докладал же: харч не соответствовал, хлеба в обрез, приварку никакою, зелени и в помине... Чтоб нас поддержать, чтоб не кровенились десны, нам выдавали кружку дрожжей да перышко черемши, дикого луку... А десны все одно кровенились, зубы шатались, выпадали. С цингой-то я и угораздился в госпиталь окружной... тьфу ты, фронтовой в Чите. Во, теперь металл в пасти. - Колбаковский разинул рот передо мной, как перед зубным врачом. В Чите опять подвезло: из выздоравливающих формировали команду - и на запад! Даешь Берлин! Меня сподобило на Третий Белорусский, с вами, товарищ лейтенант, вместе, значится...
   "Вместе, - подумал я. - Вместе воевал и буду воевать с Колбаковским и со всеми остальными, а как же мало знаю о пих!
   Нелюбопытство, черствость?"
   - Товарищ старшина, и это вся история? - спросил Кулагин.
   - Вся, чего же размазывать, - ответил Колбаковский.
   - А говорили: целая история... Тогда снова разрешите спросить, товарищ старшина? Насчет девах-зенитчиц вы обсказывали...
   Вас было двое мужиков на батарее, и как же вы от соблазна удерживались? Выбирай любую...
   - Глупости спрашиваешь, товарищ Кулагин. Потому глупости, что у настоящего армейца служба превыше всего, на любовные шуры-муры и прочее баловство на фронте времени не было.
   И потом прикинь: как бы данная ситуация выглядела, если б мы зачали с подчиненными путаться, то есть жпть? Соображаешь?
   Любвями надо заниматься на досуге...
   Толя Кулагин - мне показалось, пристыжепно - приумолк, а я вспомнил, как в эшелоне, нежась на раструшенном сенце, старшина Колбаковский поддерживал солдатские вольные беседы на женские темы, как говаривал: "Штурмовать баб не потребуется, сами будут падать к нашим стопам!", и как глазки его маслянисто блестели. Ну, то было в дороге, в безделье, чего тут поминать, нынче предстоит дело. Война предстоит. И коли так, то правильно: служба, подготовка к боям, а лишнее отметай. Разве что в мыслях можешь оставить. Про себя. Для памяти.
   Логачеев - шепотком:
   - У меня на груди шерсть повытерта от бабьих голов.
   - Товарищ лейтенант, - сказал Колбаковский, игнорируя реплику Логачеева, - я так же был бы радый, если б наш эшелон прислали в Забайкалье, в Даурский степ, к валу Чингисхана.
   Ведь я ж и там служил молодым-то!
   - А что это за вал Чингисхана? - спросил я, и поднявшиеся головы свидетельствовали: другим тоже интересно.
   - В Даурском степу обитал повелитель татаро-монгольский Чингисхан, оттуда зачал совершать свои кровавые набеги. Нынчето времена изменились, татары теперь другие, и монголы другие... А от тогдашнего царства Чиигисхапова и остался древний вал. Он земляной, травою порос... По ту сторону вала Чшггисхаиа японцы окопались, по эту мы, родненькая Тридцать шестая армия, да никакой вал, как поется где? - - в народной песне, что? не загородит дорогу молодца. Будет приказ, рванем вперед! Правильно говорю?
   - Правильно говорите, - ответил я, и мне захотелось назвать старшину по имени-отчеству. Но я их забыл, потому что крайне редко, а может, и никогда не звал его так. Все старшина да старшина, изредка - товарищ старшина. Я уж было и на этот раз едва не произнес "товарищ старшина", однако все-таки припомнил:
   Кондрат Петрович. Чего ж тут не запомнить? Я сказал:
   - Совершенно правильно, Кондрат Петрович.
   И Колбаковскпй Кондрат Петрович разулыбался, как некогда в эшелоне мой ординарец Драчев, когда я его назвал Мишей. Но много же людям надо, чтобы они почувствовали твою ласку. Но скупись на нее, Глушков Петр Васильевич! Тем более что в жизни люди эти не столь уж часто ее ощущали, ласку. Впрочем, ты и сам не избалован ею.
   Разговор иссяк, и Кондрат Петрович с еще не совсем закрытыми глазами пустил первую руладу, вторую, и уже знаменитый храп гуляет по биваку.
   - Задает старшина храповицкого, - проговорил Головастиков и в зевке клацнул зубами.
   Глядя на него, зевнул и я. В принципе вздремнуть, точно же, недурно: ночью марш. И солдатики, молодцы, устраиваются поудобнее - для сна, кое-кто свиристит носом. Я сомкнул веки, дышу равномерно, но и намека на сон нету. Наверное, в эшелоне от Йистербурга до Баяп-Тумэии отоспался на месяц вперед.
   И жарко, душно, сохнет в носу и глотке. От пота зудит спина.
   Почухаться бы о столб, как поросю. Столбов и деревьев не видать, придется потерпеть. И потому раскрой глаза. И смотри на солдат, которые спят и не спят, на выгоревшие от зноя небеса где-то в центре Азии, на дальнюю гряду сопок, на песчаную поземку, сыплющую горстями в глазницы верблюжьего черепа; он у моих ног, а поодаль, на солончаках, вышагивают ведомые монголами три верблюда, величественные, не доступные ничему, кроме смерти.
   Как сказал бы Кондрат Петрович: поется - где? - в песне, что? - и вдаль бредет усталый караван. Была такая шикарная пластиночка до войны, до той, до западной.
   Перед митингом солдаты затеяли бритье, подшивали чистые подворотнички. Знатный цирюльник Миша Драчев соскоблил свою щетину, потом взялся скоблить у Логачеева, а за тем - уже целая очередь: знатный брадобрей никому не отказывал в золннгеповской бритве. У Кулагина три свежих подворотничка, один пришил себе, остальные отдал Свиридову и Головастикову. Мне по душе солдатская готовность чем-пичем услужить товарищу.
   Эта взаимопомощь особенно важна в делах серьезных - на марше, тем паче в бою.
   Митинг открыл замполит полка. Он распевно зачитал Указ и заявил, рубя воздух ребром ладони:
   - Это наша общая законная радость и гордость, что товарищу Сталину присвоили звание Генералиссимуса Советского Союза. Он величайший полководец всех времен и народов, ура! - Строй отозвался раскатистым "ура". - Товарищи! Сталин - наша слава боевая, Сталин - пашей юности полет! С песнями, борясь и побеждая, наш народ за Сталиным идет...
   Было это из песни, замполит выразительно продекламировал.
   Другие говорили уже не в рифму, что радуются и гордятся и, если товарищ Сталин прикажет, пойдут в бой с любым врагом, кое-кто уточнял - с японскими самураями. Я тоже радовался и гордился и тоже готов был идти в бой.
   После митинга ко мне подошел Трушин, стрельнул папироску.
   - Народ-то как настроен, а, ротный? Рвутся в наступление!
   - Настроение боевое, - сказал я, очень довольный, что Федор, вероятно, не сердится больше на меня за бестактность; конечно, бестактность приплести еще каких-то вшивых генералиссимусов. - Скорей бы уж начиналось, коли суждено...
   - Суждено, - сказал Трушин. - Но когда - это прерогатива высшего командования, а мы с тобой мелочь пузатая...
   Не было желания спорить по поводу самоуничижительной мелочи пузатой, в эшелоне уже спорили, хватит. Пускай каждый считает по-своему. Я был и остаюсь при своем мнении: не только великие, а все люди - личности.
   Он стукнул меня по плечу, я его. Закурили. Зной спадал, и жить можно было. Солнце опускалось на западе за гряду сопок, подпрыгивая, как мяч. По небу косо прочертились солнечные лучи, окрашивая облака в багряное, желтое, лимонное и фиолетовое.
   Красиво! А главное, жара меркнет, суховей утихает, как будто он решил вернуться восвояси, в пустыню Гоби. Можно не только курить, но и рубать ужин с аппетитом, и дышать в полные легкие, и не потеть так зверски. Жизнь! И вдруг монгольский степ как обрызгало сиропом, патокой, медом: заиграл иа аккордеоне, запел Егорша Свиридов:
   Ты стояла молча ночью на вокзале,
   На глазах нависла крупная слеза.
   Видно, в путь далекий друга провожали
   Черные ресницы, черные глаза...
   Так, так. Что-то новенькое, вроде танго. Запас этой продукции у Свиридова далеко не исчерпан, я его недооценил. Как обычно, Егор пел с придыханием, выкаблучиванием, выдрючпванием, но клянусь: на глазах у Филиппа Головастикова и впрямь выступили слезы, до того расчувствовался. Вот благодарный слушатель, не то что я. И солист ГАБТа, заслуженный артист республики Сергей Лемешев, король цыганской эстрады Вадим Козин, народный талант ефрейтор Егор Свиридов выдавал - будь здоров! Поневоле заплачешь... Маэстро...