- Не сачкуешь? - спросил я без дипломатии.
   - Что вы, товарищ лейтенант! Нога болит - спасу нету, ходить невозможно. Батальонный фельдшер подсказывает: покажись в санроте... Видать, растянул я сухожилия на занятиях, когда спрыгнул в траншею...
   В занятиях-то, кажется, и загвоздка. Не отлынивает ли от них Драчев? Хромает, точно. Но не придуряется ли, выражаясь культурней, не симулирует ли? Не отпускать Драчева в санчасть у меня не было, однако, прямых оснований. Отпустил. И, к моему удивлению, Драчев приволок справку: на трое суток освобождается от всех занятий. Правильно, правильно: как раз на ближайшие три дня и намечены тактические учения: марш-бросок, прорыв долговременной вражеской обороны, сооружение своей обороны и прочие прелести полковых учений. Справка подписана командиром медсанроты. Сейчас там командиром - капитаыша, молодая и стройная, с полураскрытым в постоянной улыбке алым ртом и добрая-добрая, вокруг которой увивается все полковое начальство. Добрая, потому и подмахнула справку: жалобы есть пожалуйста, получай освобождение. Чует сердце, смухлевал тут мой верный ординарец.
   Давно подмечено: ординарцы, писаря, повара, парикмахеры и тому подобная публика со временем портятся, можно сказать, загнивают на корню, избалованные, хоть и маленьким, но в условиях армейского бытия ощутимым преимуществом своего положения в подразделении. Заедаются и малость теряют совесть. Есть, конечно, приятные исключения, однако опасаюсь, что Миша Драчев в их число не попадает. Подмечено также: для исправления заевшихся на своих теплых местечках субчиков полезно вернуть в строй, чтоб поорудовали винтовкой либо автоматом, а не черпаком, авторучкой, ножницами! Но, увы, вряд ли у меня поднимется рука на ординарское благополучие Драчева: жалко. Да и второй мировой скоро амба! Демобилизуемся, разъедемся в разные концы, что ж напоследок ломать друг другу судьбу? Потом, ежели разобраться, какое уж там теплое местечко! Ведь ординарец со мной в боях, передок его родной дом. А далеко ль от переднего края те же повара, писаря, парикмахеры либо сапожники? Да нет, рядышком, разве что в атаку не ходят. Впрочем, и в атаку ходят - когда большие потери и комдив подчищает резервы, всех, кто может держать оружие, - в строй! Так что, как говорится, все на свете относительно...
   А с освобождением Драчева вышла накладка. В ту минуту, когда я с глубокомысленным, а в действительности недовольным видом вертел справку, подошел замполит батальона, гвардии старший лейтенант разлюбезный Федя Трушин, и с ходу:
   - Что за бумаженция? Освобождение? Так, так, любопытно...
   Даи-ка сюда!
   И цоп у меня из рук. Столь же глубокомысленно и недовольно рассматривал справку, а затем к ординарцу:
   - Рядовой Драчев!
   - Я, товарищ гвардии старший лейтенант!
   - Рядовой Драчев, слушай мою команду. - И рявкнул: - Бегом марш!
   - Куда бежать, товарищ гвардии старший лейтенант? - ошалело спросил ординарец.
   - Вперед! - еще оглушительней рявкнул Трушин. - Бегом!
   Ординарец сорвался и - я не поверил - побежал резво, нисколько не хромая. Но метров через пятнадцать, словно опомнившись, перешел на шаг, захромал. Трушин одарил меня красноречивым взором и крикнул:
   - Рядовой Драчев, ко мне!
   Ковыляя, приблизился ординарец. Сперва его глазки ускользали от нас, но вскоре стали чистыми, ясными и безбоязненными.
   Трушин сказал:
   - Драчев, чего же ты сразу не захромал? Рванул как - любодорого!
   - С перепугу, товарищ гвардии старший лейтенант! Опосли же испуг прошел, боль-то и взыграла...
   - Брешешь!
   - Никак нет, товарищ гвардии старший лейтенант!
   - Брешет? - Трушин повернулся ко мне. - Чего в рот волы набрал, ротный?
   Я молча пожал плечами. Конечно, у меня тоже подозрение, что Драчев словчил. С другой стороны, справка, официальный документ: по состоянию здоровья нуждается... Трушин сложил бумажку вдвое, сунул в планшет.
   - Не терплю, когда ты вот этак неопределенно пожимаешь плечами. Как прикажешь тебя понимать? Уходишь от ответа...
   Либеральничаешь! Либерал ты закоренелый! Черт с тобой, пусть этот симулянт валяется в палатке, пока полк будет вкалывать на учениях. Если ему не стыдно... А справочку заберу с собой.
   Надо разобраться, почему в батальоне столько освобожденных.
   А? Что?
   Я молчу, но понимаю, откуда изобилие освобожденных - сердобольность полковой врачихи, очаровательной женщины с капитанскими погонами. И возникает беспокойство за нее. Чтобы рассеять его, говорю Трушину:
   - Медицина! Она разумеет, что к чему, ей надо доверять...
   - А кто будет проверять? Политработник! Он должен разбираться в медицине не хуже, чем врач!
   - Загибаешь, Федор!
   - Не я загибаю, Петро, а ты недопонимаешь!
   Тут только обнаруживаем, что рядовой Драчев стоит, как столб, слушает наше собеседование. Трушин хмурится.
   - Топай, топай, Драчев, - говорю я, и ординарец, сильно припадая на ногу, чуть не падая, удаляется.
   - Ловкач, комбинатор, симулянт, - произносит сердито Трушин. - А ты сызнова роту распускаешь?
   - Бог с тобой.
   - Сама распускается?
   - Никто не распускается! Что ж ты из единичного случая делаешь столь далеко идущие выводы? Да ведь и не доказано, что Драчев симулянт, налицо же официальная справка...
   - Липовая, - обрывает Трушин. - С этой липой мы еще разберемся... А тебе совет: держи вожжи в руках, события близятся.
   Чуешь, чем пахнет воздух?
   - Чую, Федор.
   Это было и так и не так. Конечно, я немало думал о грядущей войне, но удивительная штука: учеба, уч"еба до одури, до изнеможения, - и тревожные предчувствия как-то глохли, а то и вовсе забывались за повседневной маетой. И я переставал чувствовать, чем пахнет воздух, - разве что прокаленной пылью, привядипш полынком и едким солдатским потом. А ведь он еще пах и войной!
   Дивизионная, армейская и фронтовая газеты пестрели шапками: "Тяжело в ученье - легко в бою!" и "Больше пота в ученье - меньше крови в бою!". Учиться, конечно, надо. Но как бы ни тяжело было в учениях, в бою будет еще тяжелей, и, сколько б пота ты ни проливал, крови тоже достаточно прольется. И еще:
   все то, что мы отрабатывали, давным-давно изучено и, так сказать, неоднократно опробовано ветеранами на практике. Молоденьких, свежего призыва солдат полезно погонять, поучить умуразуму, но гонять прошедших Отечественную Голсвастикова, Кулагина, Логачеева, Свиридова, Черкасова, Симонепко и прочих зубров? Однако я из них пот выжимаю, как и изо всех, как и из себя. Не люблю что-либо делать для блезиру. Если уж взялся, так делай с полной отдачей. Если проводить занятия, так на совесть.
   Мои взводные, Иванов и Петров, тоже не щадят живота своего на занятиях. О старшине Колбаковском и говорить нечего: старый армейский конь тянет ротную телегу, как коренник.
   От ветеранов я еще требую: передавайте свой опыт, свое умение молодым солдатам. Занимаемся с утра и дотемна: тактическая подготовка, огневая, строевая, занятия по матчасти, по противохимической защите и так далее и так далее. Наитяжкое - тактические учения то в масштабе батальона, то в масштабе полка, а предстоят еще, сулит нам комбат, дивизионные учения. На учениях схема одна: марш по степи, потом копаем окопы и траншей (будто их не накопала до нас Семнадцатая армия, пользуйся готовенькими, по нельзя: будет упрощение, а боевые действия надо усложнять, приближая к реальным), занимаем оборону, потом идем в наступление, прорываем оборону, потом идем в наступление, прорываем оборону другого батальона или полка, отбиваем контратаки, продвигаемся в глубь укрепрайона, и опять марш по степи. Иногда наш батальон выступает в роли обороняющейся стороны.
   Трехдневные учения дались тяжко потому, очевидно, что солнце окончательно взбесилось и пекло, как никогда. А к тому же спали мало; ночами были марш-броски. Скатки через плечо натирают шею, противогазы оттягивают бок; снова нам их выдали:
   команда "Газы!", и мы натягиваем на потные грязные рожи резиновые маски; и так дышать нечем, а тут еще душишься в противогазе. Команд хватает: "Воздух!", "Танки справа!", "Танки слева!", "Конница с тыла!" мы рассредоточиваемся, залегаем в цепи, изготовившись к отражению атаки самолетов, танков или кавалерии. "Огонь, залпом, пли!" - хлопают холостые патроны, вместо ручных гранат летят взрывпакеты, грохает вполне натурально. Вижу: фронтовикам эти игрушки осточертели, новенькие, молоденькие, прилежны, восточники во главе с Ивановым и Петровым столь же прилежны: привыкли за тыловые годы ко всяким учениям, составлявшим смысл их существования. Но надо действовать по правилам, и я требую от всего личного состава серьезности, всамделишности, попутно внушая себе: так нужно! И захлебываюсь сухим, прокаленным воздухом и горьким потом...
   Полуживые воротились с учений, и первым, кого я увидел в расположении, был ординарец Драчев. Он нисколько не хромал, шел нормальной, шустрой походкой. Я еле вымолвил:
   - Прошла нога?
   - Так точно, товарищ лейтенант. Потому как учения и освобождение кончились. - И ощеряется, плут.
   А между прочим, на учениях ординарец ой как был потребен, пришлось временно назначить молоденького Яшу Вострикова, расторопного и услужливого. У меня нет ни сил, ни желания выяснять что-то у Драчева, совестить, читать мораль. Молча прошел к палатке.
   10
   Я шагал в штаб полка на офицерское совещание и услышал, как чернявый, смуглый, цыганистый - лишь серьги не хватало в ухе - чужой солдатик нажаривал на аккордеоне. Проходя мимо, машинально взглянул на планки. "Поэма"! Именно на таком аккордеончике нажаривал свои бесконечные танго Егорша Свиридов, мир праху безвременно погибшего инкрустированного сокровища - личной собственности старшины Колбаковского. Другие трофейные аккордеоны живы! И на них гуляют, как говорят на Дону.
   А на совещание вызвали, чтобы внушить: командирам подразделений надо усилить напряженность в боевой подготовке. Честно говоря, что это значит усилить напряженность - я не совсем понимал. Если под этим подразумевается, что нужно гонять на учениях еще сильней, - то сие невозможно: мы гоняем и нас гоняют как Сидоровых коз. Как говорится, на пределе. Вот-вот рухнем.
   И уже хочется, чтоб быстрей началась война. Противоестественное желание, но понять нас можно: вымотаны до чертиков. Припоминаю: в тылу, на полуголодной норме, думалось, как бы скорей на фронт, на первую норму, чтоб наедаться. По-человечески это объяснимо.
   Думая о войне, вспоминаю стихи Константина Симонова "Жди меня, и я вернусь, только очень жди...". Эти строки фронтовики цитировали в письмах матерям, женам и невестам бессчетно. На фотокарточках, отсылаемых домой, то же писали. Появилась тогда и у меня фотокарточка - лейтенант Глушков во всей своей красе на фоне полусгоревшего сарая. Щелкнул забредший на передок старший сержант, нештатный корреспондент дивизионной газеты, после отпечатал в единственном экземпляре и вручил, не обманул. И я его не обманул: вручил флягу водки. Это было узаконено фронтовым бытом: тебе фотокарточку, ты - пол-литра водки. Но дарить фотографию было некому. Таскал, таскал в вещмешке, покуда не подмокла, не истрескалась, не пожелтела, и выбросил. А сфотографироваться б заново, в Ипстербурге, да подарить Эрне - на память! И от нее заполучить какую-нпкакую фотографию. Чтоб тоже помнил, хотя и так не забываю. Однако взглянуть на ее черты здорово бы, хотя и так не стираются в памяти. Зря того не сделал, как-то не подумал. И Эрна не подумала...
   А совещание в полку меня несколько озадачило. Потому что кроме накачки мы получили и взбучку - за разговоры о предстоящей войне! Комполка так и рубанул: прекратить всякую болтовню о том, что мы якобы готовимся воевать против Квантунской армии, прекратить - под личную ответственность командиров подразделений! Болтовня? Но ведь уже вроде бы никто не скрывает этого? Словно опровергая мои мысли, комполка сказал:
   - Лпчному составу надо разъяснять, что советские войска укрепляют оборону, про возможность наступления - ни звука.
   Оборона, оборона и оборона! Ничего больше!
   Как-то странно получалось: на учениях прорываем долговременную, сильно укрепленную оборону, на политзанятиях нам рассказывают о японском милитаризме и Квантунской армии, в беседах агитаторов - о преступлениях самураев. И вдруг - начали усиленно копать окопы и траншеи, возводить дзоты и землянки поближе к границе и заготавливать сено, опять-такн вблизи границы.
   Может быть, для того чтобы японцы видели: мы укрепляем оборону, собираемся зимовать? Не дезинформация ли это противинка? Тогда нет ничего странного в указаниях командира полка насчет болтовни. Указания же и приказания в армии, между прочим, не обсуждаются, а выполняются, кто-кто, а командир роты лейтенант Глушков это усвоил твердо... Значит, надо в частных разговорах помалкивать о предстоящем наступлении. Чтобы не было утечки информации. Вот и армейская печать пестрит заметками не о наступлении, а об обороне. Понятно: газетка может попасть к японскому разведчику. Видимо, так. Ну, и умный же ты. лейтенант Глушков. Как говорят, ума палата...
   Дни волочплись нудные, приевшиеся, а где-то, помимо них, что ли, стремительно приближалась война, точнее - мы стремительно приближались к войне. Болтать о ней, конечно, не будем, но чутье фронтовика тебя не обманывает: вот-вот грохнет она над головой. Каким будет начало войны? Во всяком случае, не таким, каким было начало западной. А как кончится восточная война? Как закончилась война на Западе - известно, в подробностях и деталях. Описано было, рассказано было очевидцами и свидетелями. И вот оказывается: столько еще можно узнавать и узнавать!
   Я подумал так после выступления в батальоне офицера из штаба армии. О, это вам не беседчик на уровне старшины Колбаковского, это беседчпк, как говорят солдаты, - "я т-те дам!", то есть высший класс. Подполковник был из особого отдела, какой-то скромный, незаметный, только взгляд цепкий. Сначала он подробно, повторяясь, говорил о том, что надо соблюдать бдительность, не писать и не разговаривать о неположенном, а потом сказал:
   - Хочу вам. братцы, рассказать о событии, в котором участвовал недавно. К теме нашего разговора прямого отношения не имеет. Но все-таки... Про такое не грех рассказать и не грех послушать. Потому что поучительно... Так вот, нашей группе офицеров-контрразведчиков, я тогда был на Первом Белорусском, доверили особо важное задание. Суть его - обеспечить охрану представителей высшего командования вермахта, прибывающих в Берлин. А было восьмое мая сорок пятого... Ну, не буду темнить - скажу: они прибывали, чтобы подписать акт о безоговорочной капитуляции! Представляете? Фашистская Германия капитулирует, и эти господа должны будут своими подписями скрепить исторический документ. Задача нашей группы - пресечь возможности побега, похищения или отравления высокопоставленных немцев. Хотя, честно говоря, по ним давно веревка плачет... Ну, да вы это знаете не хуже меня...
   Подполковник говорил доверительно, негромко, иногда вовсе умолкал, покусывал подчерненные солнцем губы, иногда едваедва улыбался каким-то своим мыслям, вероятно вызванным воспоминаниями. Но из слушателей никто не улыбался. Приглушенный голос особиста был слышен всему батальону.
   - Не буду, братцы, описывать, как встречали на берлинском аэродроме Темпельхоф самолеты с представителями союзников, а это главный маршал авиации Теддер, генерал Спаатс, адмирал Бэрроу и другие. Все было на уровне! От советского командования гостей приветствовал генерал армии Соколовский, здесь же находился и комендант Берлина генерал-полковник Берзарин...
   И в этой радостной, торжественной суматохе мало кто обратил внимание: на бетонное поле сел еще один самолет. Но нашей группе нужен был именно он, ибо в дверцах появились немцы. Первым спустился генерал-фельдмаршал Кейтель, я сразу узнал его по фотографиям. Усохлый, на землистом лице коричневые пятна, спина прямая, как доска, в глазу - монокль, знаменитый монокль.
   Как у Гитлера запомнилась челка на лбу, так у Кейтеля монокль... Так вот, этот монокль выпал из глаза, Кейтель не пофельдмаршальски суетливо подхватил его и водрузил на место.
   Зато вполне по-фельдмаршальски выгибал грудь, вскидывал подбородок и проделывал непонятные движения инкрустированной палочкой, зажатой в левой руке, позднее меня просветили: это маршальский жезл, которым и положено так манипулировать...
   Вслед за Кейтелем, выдерживая дистанцию, вышагивали генералполковник авиации Штумпф и генерал-адмирал Фридебург. Первый - низенький и пухлый, второй - высоченный, как столб.
   Кто-то из наших генералов направился к немцам. Кейтель любезно улыбнулся, кланяясь и расшаркиваясь, но генерал, по-моему, не глянув на них, приказал нам: "Берите в машины и везите..."
   Кейтель остолбенел от унижения, и впоследствии это выражение, смесь высокомерия с приниженностью, не оставляло его, сколько я ни наблюдал за фельдмаршалом. Но к машинам они пошли организованно, строем, отбивая "прусский шаг". И любопытно было, и смешно, и противно... Ладно, лирику в сторону, слушайте, что и как было дальше. Все расселись по машинам, советское командование с союзниками - впереди, машины с немцами - в хвосте.
   И надо было видеть, как фельдмаршал и прочие прилипли к стеклам, когда ехали по разрушенному, сожженному Берлину. Можно сказать, пожирали глазами. На них тоже смотрели, узнавали - цивильные на улицах и военнопленные, которых колонной вели по мостовой. Цивильные равнодушно отворачивались, им было не до Кейтеля, у них свои жптейские заботы. А пленные, вы не поверите, грозили бывшим начальникам кулаками, выкрикивали ругательства. Кейтель и прочие подоставали носовые платки. Не для того чтобы высморкаться, а чтобы спрятать лицо!
   Тишина была необычайная: солдаты и офицеры сидели на земле не двигаясь и, казалось, не дыша. Лишь тенорок подполковника звучал. Я на секунду отвлекся и посмотрел на свою роту: глаза и - ей-богу! - даже рты раскрыты. Вот слушают так слушают!
   Да ведь есть что послушать!
   - Привезли мы Кейтеля с компанией в Карлсхорст, это берлинский пригород, в садах весь, в парках, много особняков. И поселили в отдельном домпке. Говорим: "Ваша резиденция. Располагайтесь". А Кейтель о другом говорит: он, мол, потрясен видом берлинских развалин, И видно, что не врет: нервничает. Кто-то из нас не сдержался, спросил: а не потрясали его руины советских городов? Побледнев, Кейтель молча пожал плечами. Да что он мог сказать? Так и молчал он потом все время. Опустился в кресло и пе вставал, но подбородок задирать не забывал и моноклем сверкал отменно. Был накрыт хороший стол, немецкие генералы и офицеры рубали с аппетитом, а господин генерал-фельдмаршал почти не ел: ковырнет вилкой разок-другой будто одолжение делает. Да не хочешь - не ешь, черт с тобой, у нас дела есть поважнее, чем следить за твоим аппетитом! Потому что следить надо было, чтоб никто не притронулся к еде, которой потчевали немцев, чтоб никто не подобрался к их резиденции. Наступил вечер, и мы еще усиленней проверяли караульные посты, выставленные у особняка. Час шел за часом, а немцев не вызывали. Кто из них дремал, кто по-прежнему подкреплялся впрок, что ли.
   Кейтель восседал в своем кресле. А в это время зал в столовой военно-инженерного училища в Карлсхорсте был набит битком, особенно много было корреспондентов. Ближе к полуночи нам приказали провести немцев к этому залу. Приводим, следим, конечно, в оба, служба такая. Только в полночь в зал вошел маршал Жуков, с ним - главы союзных делегаций. Он скомандовал: пригласить Кейтеля с другими, их вместе с адъютантами было человек пятнадцать. Мы ввели немцев, ввели голубчиков...
   Подполковник щелкнул пальцами, тряхнул головой и не улыбнулся, а рассмеялся, смешок, правда, был негромкий. Рассмеялся и сказал:
   - Я, конечно, смотрел и на Жукова и на союзников, но нашими подопечными были немцы, прежде всего Кейтель, на него-то я, как говорится, и положил глаз... Ну, как происходило подписание акта о безоговорочной капитуляции Германии, вы, наверное, читали в газетах... Словом, мы, чекисты, свою задачу выполнили:
   целые и невредимые, немцы подписали акт. Целые и невредимые, хотя по кому из них плачет петля, по кому тюремная камера... Ну, закончилась эта историческая церемония в сорок три минуты первого, наступило девятое мая... А что такое девятое мая, вы знаете не хуже меня... Вопросы, братцы, есть?
   Рассказ настолько оглушил, что вопросов не было, кроме одного: невзрачный, с впалой грудью солдатик из пульвзвода спросил:
   - Товарищ подполковник, а как будут подписывать акт о безоговорочной капитуляции Японии?
   Особист перестал улыбаться, строго сказал:
   - Не будем гадать. Его, конечно, подпишут, если будет война с Японией. Но мы же с вами условились: ни о какой подготовке к войне с Японией мы не говорим и не пишем. Мы готовимся к обороне. Так или не так?
   Никто не отозвался, даже пулеметчик с впалой грудью, задавший вопрос о капитуляции японцев. Подполковник кивнул комбату:
   - Личный состав больше не задерживаю.
   Раздумывая о рассказе подполковника-особиста, которого прорвало с личными, пожалуй, сокровенными воспоминаниями, я тоже кое-что припомнил относительно Победы.
   Девятое мая: мой взвод шагает во всю улицу немецкого городка, притихшего, будто вымершего, я во главе. Смеемся, поем и плачем. Смеется молодой солдат Погосян: "После Победы сто лет буду жить! Дети пойдут! У детей свои дети, сто внуков будет!"
   Плачет пожилой солдат Абрамкин: "Дожили, братушки, дожили..." Погосян ему: "Так чего ж ты слезишь, папаша? Радоваться надо!" Абрамкин - ему: "Оплакиваю сына-старшака, друзей, товарищей, которые не дожили... Да и с радости тоже плачут..." Толя Кулагин выкрикивает: "На радостях петь будем!
   И пить! За великую Победу!" И вдруг голос сержанта Симоненко, парторга: "Ребята, кладбище, братские могилы!" - шум утихает.
   Солдаты гуськом заходят за ограду, останавливаются у фанерных обелисков с пятиконечной латунной звездой, снимают пилотки; ветер шевелит русые, черные, каштановые, рыжеватые, седые волосы на склоненных, понурившихся головах; кое-где просвечивает и плешина. Первым поднимаю голову:
   - Хлопцы! Это мы прощаемся с однополчанами. Мы скоро уедем отсюда, а им вечно лежать в немецкой земле. За ее освобождение они отдали свою жизнь. Мы, живые, никогда не забудем мертвых...
   - Гад будет тот, у кого память дырявая, - говорит Логачеев.
   Я командую:
   - Драчев, разлей водку!
   - Слушаюсь, товарищ лейтенант! - Из вещевого мешка ординарец достает фляжки и бутылки, плескает в подставляемые и стучащие друг о друга алюминиевые кружки.
   Молча пьем горькое вино Победы. Вытаскиваю из кобуры пистолет "ТТ", вскидываю руку и стреляю вверх; слабый хлопок - одиночный выстрел. Дую в канал ствола, заглядываю туда, прячу пистолет в кобуру. Говорю, позвякивая орденами и медалями:
   - Хлопцы, это был мой последний выстрел!
   - Точно, товарищ лейтенант! Чтоб нам всем больше не стрелять боевыми! Это Филипп Головастиков, и у него на гимнастерке позвякивают ордена и медали.
   Вот такое воспоминание. Выстрелить еще придется, и не раз.
   И не холостыми. Воспоминанием своим я ни с кем не делюсь.
   Воздержимся от разговоров насчет стрельбы боевыми. Будем говорить не о наступлении, а об обороне. Правильно, товарищ подполковник? Вам здорово повезло, вы теперь в своем роде и сами историческая личность: присутствовали при подписании акта о капитуляции Германии.
   Говорили про позиционную оборону, а на полевых учениях наступали и наступали, прорывая глубоко эшелонированную оборону врага. Особо налегали на рукопашный бой. Раньше, когда основным оружием пехотинца была винтовка с трехгранным штыком, занятия назывались - по штыковому бою. Как боец довоенпого призыва, точнее, 1939 года, подтверждаю: на этих занятиях под городом Лида чучел мы искололи своими штыками бессчетно.
   Потом пришел автомат, с середины войны их было все больше, - с автоматом воевать, известно, веселее. Хотя известно также:
   пуля - дура, штык - молодец. Изречение приписывается Суворову, по, уважая генералиссимуса Суворова, все-таки не могу согласиться с ним: пули, вылетающие из автомата очередями, отнюдь не дуры, они знают, куда им попадать. А штыков теперь мало, потому что и винтовок меньше: автомат потеснпл. Жаль, в начале войны их не было, автоматов. Говорят, лишь на погранзаставы по автомату выдали. Да, кое-чего у нас перед войной не было в изобилии.
   Имею в виду не только материальные категории, но и моральные. Не было, например, ненависти к врагу, какой она должна быть, в полный накал, ежели этот враг не сегодня завтра нападет на гебя. Любовь к Родине была, а ненависти к врагу не было.
   Впоследствии с войной появилась. Японцы ведь тоже собирались ударить пас ножом в спину - всю войну продержали на границе Квантунскую армию, - а ненависти в полный накал я к японцам, увы, не чувствую. Хотя разумом понимаю: самураи не лучше гитлеровцев. Может, когда дойдет до дела, ненависть вспыхнет, как сухой хворост от высеченной кресалом искры?
   Возвращались с полевых занятий - шесть часов под монгольским солнцепеком, среди накаленного песка и гальки, - надо было поспешать в расположение к обеду. Но то ли аппетит у солдат был неважнецкий (жарища адова), то ли устали от переползаний, перебежек, окапываний, воплей "ура", - батальонная колонна растянулась, местами, я бы сказал, порвалась. Как ни намотался я сам, а углядел на холмике: нам навстречу спускаются несколько "виллисов". Это неспроста, подумал я, "виллисы" в таком количестве зря не ездят, и дал команду, чтоб рота подтянулась, заправилась, словом, привела себя в божеский вид. Чутье меня не подвело. Когда "виллисы" поравнялись с головой колонны, они остановились, комбат поковылял докладывать. А колонна шла дальше, и моя рота - и я, естественно, - приблизилась к "виллисам" вплотную. Матерь божья, матка боска, елки-моталки, в ОДЕОМ "виллисе" сидел маршал Василевский, в другом - маршал Малиновский. Кто ж их не знает! По фотографиям, конечно.