Страница:
- Вот и мои хоромы... Заходьте!
- Ваши координаты засек, - сказал Трушин. - Зайду чуток позже. Надо проверить, как народ устраивается на ночлег.
Мы с хозяином вошли во двор, старательно прибранный. На пороге хаты нам поклонилась молодая дородная женщина в блузке и юбке, с монистом на шее. Казак сказал:
- Моя хозяйка... Даша... Вздуй-ка, Даша, огонь в избе, собери нам повечерять... Гости дорогие, желанные!
"Вздуй огонь", "повечерять" - русские, вкусные слова. Не отвыкли, стало быть, от них на чужбине. Нет, не отвыкли - и в укладе жизни, и в одежде, и в поведении наше, русское. В горнице мы с Драчевым сели на лавку у стола, хозяин принялся звенеть замком на шкафчике, потом зазвенел бутылками. Хозяйка зажгла керосиновую лампу, поставила на краешек, и я увидел: да, молода, да, дородна, волосы собраны валиком, под жгучими бровями - жгучие глаза. Видать, бедовая. Так ведь - казачка!
После нашего походного быта горница показалась мне славной, уютной: на окнах тюлевые занавесочки и герань в обернутых цветной бумагой горшочках, на земляном полу дерюжные узорные дорожки, никелированная кровать: пуховая перина, накрахмаленное покрывало, водруженные углом атласные подушки, уставленный яствами стол, и венчала это женщина, пышногрудая и крутобедрая, на которую даже Христос с иконы в красном углу взирал не без интереса. Но вдруг тут же во мне что-то сместилось, без всякой видимой причины. Я подумал, что обывательский (то есть нормальный, человеческий) уют не по мне, я отвык от него, и дороже пуховой перины танковая броня, и ближе соблазнительной женщины мои фронтовые друзья, живые и мертвые. Хотя, конечно, глупо противопоставлять мужиков бабе, у каждого свое. Баба - для красного словца, хозяйка именно женщина, красивая, приветливая и лет двадцати пяти всего, не больше. А хозяину, Иннокентию Порфирьевичу, как мне сдается, под пятьдесят, кудри сединятся. Такая разница? Ну и что? Бывает.
Мне неведомо, каково обитать в этом домашнем раю Иннокентию Порфирьевичу. На стенке, над обитым жестяными полосками сундуком, дробовик-кремневка, охотничья натруска с порохом и дробью, шашка в поистертых ножнах. Это, если и не напоминает о прошлом, все-таки свидетельствует: хозяин не потерял вкуса к оружию, хотя бы охотничьему. А прошлое-то такое, что лучше б его вовсе не было. Но оно было, не зачеркнешь.
А что мне, собственно, до Иннокентия Порфирьевича и его Даши? Пришел и ушел. Но на их судьбе отразится моя судьба, иначе говоря, то обстоятельство, что я и маршал Василевский освобождаем Маньчжурию. Как сложится жизнь этих казаков и вообще эмигрантов? Мне это не безразлично, как-никак русские, бывшие соотечественники. Хотя наверняка и очень разные. Граждалекая война вышвырнула их всех из России, когда я только появился на свет божий. Как жили на чужбине? Как вели себя?
Надеюсь, с Иннокентием Порфнрьевичем побалакаем на эту тему.
Объявился Федя Трушин, оглядел стол, суетящегося в подручных у Даши моего Драчева, усмехнулся, прикрыл глаза ладонью:
- Ого, придется поработать!
- Разве мы с тобой не бойцы, Федя? - сказал я. - Как с ночлегом у батальона?
- Нормально разместились.
Ну и хорошо, что нормально. Я на сей раз не проверял, как взводы устроились, поручил это взводным командирам, они доложили, что все в порядке. Ну и ладно, коль в порядке, хоть когдато не буду опекать своих орлов-сержантов.
Даша с перекинутым через белую полную руку полотенцем позвала нас во двор, к шелковице с прибитым медным умывальником. Стуча соском, фыркая, мы с Т.рушиным с удовольствием поплескались, утерлись полотенцем, которое пахло глаженьем.
Потом расселись в горнице, и Федя Трушин закатал рукава, как перед серьезной работой. Да нам и предстояло основательно потрудиться, учитывая количество бутылок и тарелок с закуской.
Однако не зарывайся, Глушков, блюди меру, переступишь - худо будет, подобные явления в истории уже отмечались. Я предполагал, что хозяин провозгласит: за русское оружие, но он слегка видоизменил тост:
- За Россию, за ее народ, за победу в войнах!
Чокнулись. Включая ординарца Драчева и хозяйку Дашу, оживленную, разрумянившуюся, то и дело вскакивающую к плите. В комнате было жарко, хотя окна открыты, и ветер лениво колыхал тюлевые занавески. И будто внутри меня лениво колыхалось: приятно передохнуть в такой горенке перед утренним маршем, а еще приятней, что рядом мой друг Федор, и вообще жить здорово.
- Вы, дорогие гости, не представляете, - говорил хозяин. - Не представляете!
- Представляем! - еще не зная, о чем речь, отвечал Драчев.
Я глянул на него выразительно, он умолк, налегая на домашнюю, щедро начесноченную колбасу.
- Не представляете, как мы вас ждали! Ить за вами Россия, Родина, вы ее сыны...
Мы с Трушиным помалкивали, Иннокентий Порфирьевич говорил:
- Дорогие гости, вы счастливые люди! Вы не испытали, что значит остаться без отечества... И близко оно - через Аргунь либо Амур, а заказано тебе... Я ить из зажиточных, отец и старшие братья, поднялись против Советов. И меня поволокли туда же, из гимназии, в Чите учился, записался в семеновцы... Бог хранил:
в зверствах не был замешан, а ить что -творилось! Не приведи господь, как каратели чинили расправы в Забайкалье... По молодости лет, по неразумению или еще как ушел с семеновскими войсками за кордон, верней, вышибли нас... У Мациевской как шарахнуло, аж в Маньчжурии опомнились... И вот маюсь без родной земли, считай, четверть века. Нету покою, тоска сосет...
Он повертел в вытянутых пальцах граненый стаканчик, будто не сознавая, что делает, механически выпил водку, взял крутое яйцо, посыпал солью, с горечью сказал:
- Тут даже соль не солкая. Не такая, как там, на родине, без подмесу...
Сейчас прекрасные народные слова "сосет", "солкая" меня не задели. Я жевал, напряженно размышляя, что правда и что неправда в сказанном Иннокентием Порфирьевичем.
- Считаете, все казаки, все эмигранты рады вашему приходу?
Как бы не так! - продолжал он. - Далеко не все рады! Потому как у некоторых рыльце в пушку!
- Это мы знаем, - сказал Трушин. - Очень даже в пушку.
- С этим разберутся кому положено, - сказал я.
- Пущай, пущай разберутся! Потому к старым, семеновским грехам иные-прочие добавили и новые, уже в эмиграции!
- Не надо, Кеша! - сказала жена. - Ихняя совесть пусть и ответит, мы им не судьи...
- Не судьи, это так. Судьи - это вот они. - Он мотнул лобастой головой в нашу с Трушиным сторону. - Но мы и не замаранные, как некоторые... А замараться было проще пареной репы.
Посудите: как вышибли нас в Маньчжурию, мы, семеновцы то есть, вглубь не пошли, обосновались станицами вдоль границы, так называемое Трехречье...
- Трехречье? - переспросил я.
- Это пограничный с советским Забайкальем район. Три реки там: Хаул, Дербул и Ган, это правые притоки Аргуни...
- Ясно, - сказал я.
- Поднабилось нашего брата! Шутковали мы: хорошая страна Китай, только китайцев много, и чего больше в той шутке - смеха либо слез? Ну, а сам господин Семенов, атаман, получивший незаконно генерал-лейтенанта, умотал в Харбин. Разъезжал на фаэтонах с девками срамными, кутил в ресторанах, проматывал нахапанное... А рядовые семеновцы, я к примеру? До старшего урядника всего-то и дослужился, три лычки на погоне... Да что это я о себе да о себе? - спохватился он. - Простите, разболтался... Вам же есть что рассказать, Европу всю прошли!
Действительно, мы прошли Европу и рассказать нам было о чем. Но отчего-то ни Трушину, ни мне не хотелось распространяться о боевом прошлом. Может, и потому, что перед нами сидел все-таки бывший белогвардеец, вольный или невольный, сознательный или заблудший и тем не менее враг, хотя и бывший, - отсюда и настороженность к нему. Был враг, теперь друг? Надеемся.
- В жизни белых казаков за рубежом не враз разберешься, - сказал Трушин. - На это время надо. И проверка...
- Невиноватых Россия примет, - сказал я.
- Я вам доложу, дорогие гости: в Маньчжурии житуха у пас была паскудная. У большинства то есть. Да посудите: генералы ц старшее офицерье погрели лапы в Забайкалье, в эмиграцию ушли не с пустым карманом. А младшие офицер-ы, а рядовые?
Вещмешок за спиной, кукиш в кармане... Спервоначалу я осел вблизи города Маньчжурия, большущая сташща там разрослась...
(Я мгновенно припомнил: на этом участке фронта наступала Тридцать шестая армия генерал-лейтенанта Лучипского, наш сосед слева, - наступала отлично, продвигается ходко.)
- Большущая станица, народу густо... Взялся я за сельское хозяйство, оно шло ни шатко ни валко... А тут еще атаманы, лихоманка их забери, отрывают от хозяйства на воинские сборы да учения, вербуют, заманивают в свои сети и многих уже заманили за хорошую плату: ходить за Аргунь-реку с диверсиями, со шпионажем, и до убийств докатывалось. Эге, смекаю, угодишь.
как толстолобик в сети, у красных пограничников и чекистов пули меткие. Уматывай подобру-поздорову - и подальше. Признаюсь честно: во-первых, жалко собственную башку. А во-вторых, этой самой башкой допер до истины; негоже бороться против Родины, какие б порядки там ни установились. Нравятся тебе либо не нравятся, но народ-то их принимает! И почему, спрашивается, не принимать?
Пригнувшись, чтоб не стукнуться о низкую притолоку, вошел старшина Колбаковский, извинился перед обществом, доложил мне, что в роте все нормально. Хозяин широким жестом пригласил его к застолью. Кондрат Петрович с солидностью поклонился, сел на рыпнувшую под ним лавку. Хозяйка поставила ему чистый прибор.
Хозяин оглядел нас, подлил кому надобно, но чарку не поднял - он хотел говорить:
- А белоэмигрантские газэтки в Харбине врали про вас, каждый божий день вопили: в поход на Совдепию, освободим Россиюматушку от большевиков... С кем освобождать, то есть захватывать? Да с японцами, будь они прокляты! Пособлять японцам в их разбое! Наши эмигранты, а среди них были и фашисты, подлаживались к япошкам, шли к ним в разведку, в шпионы и диверсанты, в отряды их шли... Не все, конечно, но находились такие.
находились... Я подальше от них, подальше от границы, в Харбин.
там в пай вступил с одним штабс-капитаном, Ивановым-седьмым, однорукий инвалид, недотепа вроде меня, - прогорели на своей рюмочной: их в Харбине пруд пруди... Подался в таксисты - прогорел... Нету во мне коммерческой жилки, ухватки, простоват больно... И тогда сызнова поворотил к сельскому хозяйству, так оно верней... Приехал в эту станицу, женился на Даше. С большим запозданием и на молодухе, зато счастье свое сыскал... Вот оно Дарья Михайловна... Жалко, детьми бог обидел...
- За Дарью Михайловну! За женщину, которая украшает наше застолье! - Из меня поперло гусарство.
- За хозяев пьют в конце, - наставительно заметил Кондрат Петрович.
- За хозяев, за благополучие семьи выпьем обязательно, - сказал Федя Трушин с видом третейского судьи. - Но за Дарью Михайловну не грех выпить и вне очереди!
Посмеялись. Иннокентий Порфирьевич снова заговорил:
- Ить какие были гады промеж нас же! На Октябрь либо на Первомай выходили на демонстрацию против Советской России, плакатики несли своп гнусные... Да что толковать! Когда началась война ваша с Германией, демонстрации тоже устроили, предрекали победу Германии, гибель... кому? России! Ах, сволочи! - Хозяин грохнул кулачищем по столу, прислушался, как задребезжала посуда, и продолжил: - Атаман Семенов от дел отошел, уединился на виллу в Дайрене... Дальний по-русски...
- Думаю, атамана Семенова судить надо как палача, столько зверств сотворившего в гражданскую войну, - сказал Трушин. - Преступления против своего народа не должны забываться.
- Да, изобильно русской крови на Семенове, - сказал Иннокентий Порфирьевич. - Так вот, теперь-то все, кто заправлял, хвосты поподжимали... А тогда! Восемнадцатого июля в Хайларе был войсковой праздник забайкальских казаков, который проводил начальник главного бюро русских эмигрантов генерал Кислицын...
- А что это за бюро? - спросил Трушин.
- Полностью оно называлось так: главное бюро по делам российских эмигрантов в Маньчжоу-Го... Сокращенно: ГБРЭМ...
- ГБРЭМ? Язык сломаешь, - проворчал Колбаковский.
- Ни для кого не секрет: бюро вылупила на свет божий в сороковом году японская разведка, оно впрямую подчинялось японской военной миссии и по ее указке вело подрывную работу супротив Советского Союза. Во главе, как я сказал, генерал Кислицын... Так вот, этот генерал Кислицын на войсковом празднике похвалялся, что Германия не сегодня завтра разобьет Россию на Западе, а Япония не сегодня завтра выступит на Востоке. А после войскового праздника было совещание пятнадцати белогвардейцев из верховодов, и они были назначены начальниками белогвардейских отрядов для войны против СССР...Скажу далее: и японское командование и русская верхушка издали приказы: русские и китайцы в возрасте от двадцати до сорока пяти лет обязаны третьего-четвертого августа явиться в Драгоценку. Стало быть, подпадал и я, да уклонился, сказался хворым... Русские, служившие у генерал-лейтенанта Семенова, опять же я подпадал, обязаны явкой независимо от возраста... Населению Трехречья приказывалось доставить в Драгоценку по одной повозке с лошадью от каждого хозяйства... Зажиточные обязаны доставить по одной-две верховые лошади с седлом... Лошади и повозки направлялись потом в Хайлар, их хозяевами стали японцы... Готовились напасть на Россию, а сами трубили во всех станицах и поселках Трехречья, что Россия готовит нападение на Маньчжоу-Го...
- Сволочи! - сказал Колбаковский.
- Сволочи, точно! Но доложу вам, дорогие гости, не все, далеко не все казаки были так настроены. Те, кто помоложе, кто был ребенком вывезен сюда либо уже родился здесь, они в большинстве к России не питали ничего плохого, только хорошее, тосковали по отечеству... Да и из стариков, вроде меня, многие прозревать стали. Гордиться стали, когда немцы были разгромлены под Москвой и Сталинградом! Русская кровь заговорила! И, знаете, японцы это почувствовали... Оружие перестали доверять, коекого с вострыми языками позабирали. Вообще притеснения пошли...
- Расколошматим самураев, освободим и китайцев и вас, куда повернете, кого держаться будете? - спросил Колбаковский.
- Наш путь - к отечеству, - сказал Иннокентий Порфнрьевич дрогнувшим голосом. - Иного пути нету, пусть мы и виноваты старой виной... У нас уже есть группы... называются - группы друзей Советской России, мечтаем стать ее гражданами. То есть принять советское подданство...
- Правильно, - сказал Трушин. - На Западе бывшие эмигранты, прежде всего молодые поколения, подают просьбы насчет советского гражданства... Хотя это надо заслужить...
- На Родину бы попасть. - И голос у хозяина опять дрогнул.
А я подумал: какое же это счастье - иметь Родину, которая, как вечная, бессмертная мать, склоняется над тобой неизменно, даже в смертную минуту, которая никогда тебя не предаст, поддержит всегда, какие бы трудности, разочарования и боли ни подстерегали тебя.
- Дородно сидим! - сказал Колбаковскпй и окинул стол старшпнским, хозяйственным взглядом.
- Дородно, - согласился Иннокентий Порфирьевич, скромно потупившись.
Колбаковский пояснил нам с Трушиным:
- Дородно - значит хорошо, по-забайкальски.
- Ясно, - сказал я и вновь возрадовался: прекрасное диалектное словцо, свежее, не затасканное.
Даша, Дарья Михайловна, почти моя ровесница, принесла гитару с розовым бантиком на грифе - чем-то мещанским повеяло от этого бантика. Но когда запела - враз забыл о бантике. Низким, грудным голосом, тихонько пощипывая струны, она пела:
Утро туманное, утро седое,
Нивы печальные, снегом покрытые,
Нехотя вспомнишь и время былое,
Вспомнишь и лица, давно позабытые...
Вспомнишь и лица, давно позабытые...
Я знал и любил этот романс на стихи Ивана Сергеевича Тургенева. Был постыдно равнодушен к прозе великого писателя, а вот романс этот благодаря, конечно, и музыке - волновал. Защипало веки...
Вспомнишь обильные страстные речи.
Взгляды, так жадно, так робко ловимые.
Первые встречи, последние встречи,
Тихого голоса звуки любимые,
Тихого голоса звуки любимые...
Вспомнишь разлуку с улыбкою странной,
Многое вспомнишь, родное, далекое,
Слушая ропот колес непрестанный,
Глядя задумчиво в небо широкое,
Глядя задумчиво в небо широкое...
Нет, в этом романсе что-то есть. Веки защипало еще сильней.
Я отвернулся, хотя и у остальных-прочих глазки заблестели. А зачем отворачиваться, зачем стыдиться слез, которые облагораживают и возвышают? Хочу жить и любить! Хочу, чтобы любовь у меня была - если не убьют верная, чистая. Не хочу, чтобы житейская грязь замарала меня, уцелевшего в войнах.
И тут - невероятное: сквозь табачный дым и кухонный чад передо мной проступили слова:
Женщины, которых я любил!
Женщины, которые меня любили!
Я вас вправду не забыл,
А меня вы не забыли?
Оглушенный, понял: сам сочинил, сию секунду, без отрыва от застолья. Родилась строфа мгновенно и неизвестно почему. Мои строки, мои стихи! Хорошие или плохие? И какие там женщины, - можно подумать, что их у меня было навалом. Две женщины и было, одна из них Эрна, которую люблю и сейчас. Да, я ее люблю, немку... Стало так грустно, что слезы покатились. Я поморгал, перебарывая их. Переборол. Прислушался, как Иннокентий Порфирьевич, похохатывая, рассказывал:
- В город Маньчжурию вскорости, как началась Великая Отечественная война, прибыли немецкие офицеры-инструкторы. Чтоб, значит, учить уму-разуму японцев, передавать опыт... Ну-с, был устроен банкет, союзнички здорово перебрали. Немцы взялись бахвалиться: разобьем Россию, завоюем весь мир. Японцы подхватились: а как же мы, как Великая Азия, мы хотим до Байкала или до Урала! И здесь-ка под хмелем забродил былой патриотизм у белоказачьих офицеров: "Брешете, суки, никогда вам Россию не одолеть!" Шум, скандал, драка, стрельба... Комендантский патруль утихомиривал... Ну-с, поутру немцы и японцы, протрезвев, договорились, извинялись друг перед другом, а белоэмигрантских офицеров судили в трибунале и разжаловали... В чужом пиру похмелье!
Трушин, Колбаковский и Драчев тоже посмеивались, а мне было грустно. Женщины, которых я любил...
Ночью мне приснилась Гагра, море и девочка, с которой я, пацаненок, там дружил и которая потом утонула. И я плакал во сне. А пробуждаясь, думал, что не надо, не надо стыдиться слез.
28
Мы шли по Маньчжурской равнине! Позади остались скалы и пропасти, труднейшие версты. О Хингане можно было бы сказать:
неприступный, если б мы не преодолели его. Сопки еще серели по сторонам, но их линии были плавные, спокойные, не схожие с резкими изломами горных круч. И были уже не узкие пади-щели, а широкие долины, речные поймы: поля чумизы, гаоляна, проса, риса, огороды, огороды все с теми же метровыми, изогнутыми, как сабля, огурцами.
Дожди, на краткий срок прекратившиеся, опять полили как из ведра. Волочились черные лохматые тучи, сея с неба сумрак.
Приходилось даже днем - не впервой - включать фары танков и автомобилей. До чего ж осточертели эти дожди! Мало того, что на нас сухой нитки нет, - вконец развезло дороги. Распутица страшенная, техника вязнет, тапки выволакиваются тягачами, автомашины и пушки выволакиваем мы, пехота: посаженные временно на броню и в кузова, мы не перестаем чувствовать себя пехотой.
Уверенно ступая по привычной земной тверди, хоть и прикрытой грязевой жижей, мы толкаем плечами "студебеккеры" и полуторки, кричим "Раз-два, взяли, еще раз взяли!" - вытираем пот, дождь и грязь - ее ошметки, как пулеметные очереди, вылетают из-под буксующих колес. Вадик Нестеров острит: "Ничего, это чистая грязь" - в смысле: без машинного масла, без бензиновых пятен, натуральная грязь, правильно - чистая. Острота не высшего разряда, но я рад ей: если солдаты шутят, значит, они бодры и трудности не страшны. Хинган форсировали, через бои прошли. Что еще предстоит форсировать, через какие бои пройти?
С боевым, неунывающим настроем - вперед, конечный пункт - Победа. Но на этом пути еще возможны потери, и тогда будет не до шуток.
С ходу проскочили Ванемяо - сравнительно большой город. До нас тут уже побывали танкисты Кравченко, но тоже, как и мы.
прошли насквозь: японцы отступили за город. И здесь-то мы снова уточнили: это пока не собственно Маньчжурия, это еще Внутренняя Монголия, а Ванемяо - административный центр Барги, одного из аймаков Внутренней Монголии. Тысячи китайцев и монголов высыпали на улицы. Ливень лупит, а они, вымокшие, разве что под гусеницы не кидаются, машут флагами, выкрикивают приветствия. Одно, на ломаном русском, особо запало мне в душу:
дескать, да здравствует дружба русского, китайца и монгола. Золотые слова! Мы ведь сюда прибыли действительно как друзья, как братья, как освободители. Когда народы дружат - мир, ссорятся - война. Или не сами ссорятся, их натравливают друг на друга.
Население запрудило улочки, машины пробирались с трудом.
Но никто не посетовал, что теряем темп. В данном случае не грех потерять его. За городом наверстаем. Если японцы не собьют нам скорости. Ходит слух - то ли данные разведки, то ли догадки, - что японцы концентрируются неподалеку. Не для того чтобы сдаться, а чтобы дать бой. Очень может быть. Не все нас так горячо приветствуют. Но в Вапемяо хорошо. Мы тоже, конечно, кричим с брони и из кузовов приветствия, точнее - некоторые кричат. Например, парторг Микола Спмоненко:
- Ура свободному Китаю!
Пли ефрейтор Свиридов:
- Здорово, здорово, ребята!
Пли Толя Кулагин:
- Шанго, хлопцы, шанго! - И ставит на попа большой палец.
Вот этот жест и "шанго" понимают лучше, толпа исторгает могуче, ответно: "Шанго! Шанго! Шанго!" - и сотни больших пальцев ставятся торчком.
Ну, и мы машем пилотками, касками, шлемами - жители еще сильней начинают махать флагами и флажками. Много детворы, пацаны снуют под ногами у взрослых. Одеты в невообразимое тряпье, кости да кожа, но шустры. Невольно вспомнились русские да белорусские пацаны, когда освобождали, такие же заморыши.
Так ведь и понятно: там немецкая оккупация, тут - японская.
А при оккупантах, известно, не жизнь - могила.
В центре есть каменные дома, но большинство деревянных барачного типа, потемневших от старости и от дождя. Как водится, много харчевен и еще больше публичных домов - с красными фонарями. Мелькнули, как в калейдоскопе, лица, а запомнилось немногое. Вереница молоденьких, плохо одетых женщин с плетеными корзинами на голове, наполненными бельем. Старик в долгополом черном халате поднимает ребристую цинковую штору, прикрывающую окна магазина. Китайская семья плетется по обочине на выходе из города, китаянка в продранных длинных штанах из мешковины, в ветхой, изношенной кофточке, едва прикрывающей плоскую грудь, на ногах неизменные матерчатые тапочки, пальцы торчат. За спиной китаянки в мешке грудной ребенок. Позади матери, цепляясь за ее штанины, - совершенно голые два мальчика и девочка. Замыкает глава семейства - исхудалый, изможденный китаец в шляпе из рисовой соломы, босиком, согнувшийся под тяжестью узла с домашним скарбом; можно поклясться: в этом узле - все имущество семьи. Что ни говори, оккупация - это, помимо прочего, и лютая нищета. И так бедная страна, а японцы из нее выкачали что могли.
Эта семья скрылась за пеленой дождя, скрылись и городские окраины, а нам дальше, дальше. Полковник Карзанов сказал походя: в Ванемяо из Тамцак-Булака должен передислоцироваться штаб Забайкальского фронта, а в дальнейшем - в Чанчунь, столицу Маньчжоу-Го, где сейчас штаб Квантунской армии. Ну, до Чанчуня надо еще допилять, как допилялн до Ванемяо.
Ливни и вышедшие из берегов речные протоки затопили поля.
Для риса это, наверное, неплохо, - на рисовых делянках копошатся полусогнутые фигуры крестьян. Шоссе размыто. Танки Шестой гвардейской прошли по земляной дамбе, затем прямо по железнодорожному полотну, по шпалам, вдоль рельсовой колеи, выбора не было. И мы - по следам тридцатьчетверок. Трясет и швыряет - не приведи господь.
Через сколько-то километров уперлись в широко разлившуюся, бурную реку. Мост взорзан ли, снесен ли. Гвардейцы генералполковника Кравченко, видимо, благополучно успели перебраться на тот берег, и уж потом мост был взорван диверсантами или снесен течением. Оно такое ярое, водоворотистое, что опасно подходить к берегу: куски его, подмываемые, обрушиваются в желтую в смутных воронках воду, но которой плывут доски, бревна, бочки, трупы буйволов и лошадей. Вот всплыла и опять утонула соломенная кровля, вот всплыло и опять утонуло что-то - бревно ли, коровья ли туша, человеческое ли тело. А то понесло "амфибию", ударило о каменистый выступ. Как всегда, на выручку приходят саперы: быстренько, без раскачки стягивают сваи, закрепляют их скобами. Но саперов не так-то много. Когда закончат?
А время не терпит, приказ командования: вперед и вперед. На берегу появляется полковник Карзанов - в панаме (от жары - но жары-то нет!), в комбинезоне, в заляпанных грязюкой брезентовых сапогах. Говорит:
- Все-таки омутов мало, больше гладководье, - значит, река преимущественно неглубокая и дно ее ровное. Хотя вода и прибывает...
Ему говорят:
- Но твердое ли оно?
- В этом и загвоздка! Пустим для пробы парочку машин.
- Риск, товарищ полковник!
- Конечно, риск. Но какая ж война без риска?
В этот момент на противоположный берег у переправы, у деревни, высыпала толпа китайцев с канатами. Пять человек, держась за руки, потащили концы каната на берег, где были советские подразделения. Смельчаки! Вода подступает им к горлу, пытается сбить с ног, однако китайцы держатся крепко, дружно - где идут, где плывут, барахтаясь, - и в конце концов, мокрые и веселые, выбираются на берег. Мы подаем им руки, вытаскиваем.
- Ваши координаты засек, - сказал Трушин. - Зайду чуток позже. Надо проверить, как народ устраивается на ночлег.
Мы с хозяином вошли во двор, старательно прибранный. На пороге хаты нам поклонилась молодая дородная женщина в блузке и юбке, с монистом на шее. Казак сказал:
- Моя хозяйка... Даша... Вздуй-ка, Даша, огонь в избе, собери нам повечерять... Гости дорогие, желанные!
"Вздуй огонь", "повечерять" - русские, вкусные слова. Не отвыкли, стало быть, от них на чужбине. Нет, не отвыкли - и в укладе жизни, и в одежде, и в поведении наше, русское. В горнице мы с Драчевым сели на лавку у стола, хозяин принялся звенеть замком на шкафчике, потом зазвенел бутылками. Хозяйка зажгла керосиновую лампу, поставила на краешек, и я увидел: да, молода, да, дородна, волосы собраны валиком, под жгучими бровями - жгучие глаза. Видать, бедовая. Так ведь - казачка!
После нашего походного быта горница показалась мне славной, уютной: на окнах тюлевые занавесочки и герань в обернутых цветной бумагой горшочках, на земляном полу дерюжные узорные дорожки, никелированная кровать: пуховая перина, накрахмаленное покрывало, водруженные углом атласные подушки, уставленный яствами стол, и венчала это женщина, пышногрудая и крутобедрая, на которую даже Христос с иконы в красном углу взирал не без интереса. Но вдруг тут же во мне что-то сместилось, без всякой видимой причины. Я подумал, что обывательский (то есть нормальный, человеческий) уют не по мне, я отвык от него, и дороже пуховой перины танковая броня, и ближе соблазнительной женщины мои фронтовые друзья, живые и мертвые. Хотя, конечно, глупо противопоставлять мужиков бабе, у каждого свое. Баба - для красного словца, хозяйка именно женщина, красивая, приветливая и лет двадцати пяти всего, не больше. А хозяину, Иннокентию Порфирьевичу, как мне сдается, под пятьдесят, кудри сединятся. Такая разница? Ну и что? Бывает.
Мне неведомо, каково обитать в этом домашнем раю Иннокентию Порфирьевичу. На стенке, над обитым жестяными полосками сундуком, дробовик-кремневка, охотничья натруска с порохом и дробью, шашка в поистертых ножнах. Это, если и не напоминает о прошлом, все-таки свидетельствует: хозяин не потерял вкуса к оружию, хотя бы охотничьему. А прошлое-то такое, что лучше б его вовсе не было. Но оно было, не зачеркнешь.
А что мне, собственно, до Иннокентия Порфирьевича и его Даши? Пришел и ушел. Но на их судьбе отразится моя судьба, иначе говоря, то обстоятельство, что я и маршал Василевский освобождаем Маньчжурию. Как сложится жизнь этих казаков и вообще эмигрантов? Мне это не безразлично, как-никак русские, бывшие соотечественники. Хотя наверняка и очень разные. Граждалекая война вышвырнула их всех из России, когда я только появился на свет божий. Как жили на чужбине? Как вели себя?
Надеюсь, с Иннокентием Порфнрьевичем побалакаем на эту тему.
Объявился Федя Трушин, оглядел стол, суетящегося в подручных у Даши моего Драчева, усмехнулся, прикрыл глаза ладонью:
- Ого, придется поработать!
- Разве мы с тобой не бойцы, Федя? - сказал я. - Как с ночлегом у батальона?
- Нормально разместились.
Ну и хорошо, что нормально. Я на сей раз не проверял, как взводы устроились, поручил это взводным командирам, они доложили, что все в порядке. Ну и ладно, коль в порядке, хоть когдато не буду опекать своих орлов-сержантов.
Даша с перекинутым через белую полную руку полотенцем позвала нас во двор, к шелковице с прибитым медным умывальником. Стуча соском, фыркая, мы с Т.рушиным с удовольствием поплескались, утерлись полотенцем, которое пахло глаженьем.
Потом расселись в горнице, и Федя Трушин закатал рукава, как перед серьезной работой. Да нам и предстояло основательно потрудиться, учитывая количество бутылок и тарелок с закуской.
Однако не зарывайся, Глушков, блюди меру, переступишь - худо будет, подобные явления в истории уже отмечались. Я предполагал, что хозяин провозгласит: за русское оружие, но он слегка видоизменил тост:
- За Россию, за ее народ, за победу в войнах!
Чокнулись. Включая ординарца Драчева и хозяйку Дашу, оживленную, разрумянившуюся, то и дело вскакивающую к плите. В комнате было жарко, хотя окна открыты, и ветер лениво колыхал тюлевые занавески. И будто внутри меня лениво колыхалось: приятно передохнуть в такой горенке перед утренним маршем, а еще приятней, что рядом мой друг Федор, и вообще жить здорово.
- Вы, дорогие гости, не представляете, - говорил хозяин. - Не представляете!
- Представляем! - еще не зная, о чем речь, отвечал Драчев.
Я глянул на него выразительно, он умолк, налегая на домашнюю, щедро начесноченную колбасу.
- Не представляете, как мы вас ждали! Ить за вами Россия, Родина, вы ее сыны...
Мы с Трушиным помалкивали, Иннокентий Порфирьевич говорил:
- Дорогие гости, вы счастливые люди! Вы не испытали, что значит остаться без отечества... И близко оно - через Аргунь либо Амур, а заказано тебе... Я ить из зажиточных, отец и старшие братья, поднялись против Советов. И меня поволокли туда же, из гимназии, в Чите учился, записался в семеновцы... Бог хранил:
в зверствах не был замешан, а ить что -творилось! Не приведи господь, как каратели чинили расправы в Забайкалье... По молодости лет, по неразумению или еще как ушел с семеновскими войсками за кордон, верней, вышибли нас... У Мациевской как шарахнуло, аж в Маньчжурии опомнились... И вот маюсь без родной земли, считай, четверть века. Нету покою, тоска сосет...
Он повертел в вытянутых пальцах граненый стаканчик, будто не сознавая, что делает, механически выпил водку, взял крутое яйцо, посыпал солью, с горечью сказал:
- Тут даже соль не солкая. Не такая, как там, на родине, без подмесу...
Сейчас прекрасные народные слова "сосет", "солкая" меня не задели. Я жевал, напряженно размышляя, что правда и что неправда в сказанном Иннокентием Порфирьевичем.
- Считаете, все казаки, все эмигранты рады вашему приходу?
Как бы не так! - продолжал он. - Далеко не все рады! Потому как у некоторых рыльце в пушку!
- Это мы знаем, - сказал Трушин. - Очень даже в пушку.
- С этим разберутся кому положено, - сказал я.
- Пущай, пущай разберутся! Потому к старым, семеновским грехам иные-прочие добавили и новые, уже в эмиграции!
- Не надо, Кеша! - сказала жена. - Ихняя совесть пусть и ответит, мы им не судьи...
- Не судьи, это так. Судьи - это вот они. - Он мотнул лобастой головой в нашу с Трушиным сторону. - Но мы и не замаранные, как некоторые... А замараться было проще пареной репы.
Посудите: как вышибли нас в Маньчжурию, мы, семеновцы то есть, вглубь не пошли, обосновались станицами вдоль границы, так называемое Трехречье...
- Трехречье? - переспросил я.
- Это пограничный с советским Забайкальем район. Три реки там: Хаул, Дербул и Ган, это правые притоки Аргуни...
- Ясно, - сказал я.
- Поднабилось нашего брата! Шутковали мы: хорошая страна Китай, только китайцев много, и чего больше в той шутке - смеха либо слез? Ну, а сам господин Семенов, атаман, получивший незаконно генерал-лейтенанта, умотал в Харбин. Разъезжал на фаэтонах с девками срамными, кутил в ресторанах, проматывал нахапанное... А рядовые семеновцы, я к примеру? До старшего урядника всего-то и дослужился, три лычки на погоне... Да что это я о себе да о себе? - спохватился он. - Простите, разболтался... Вам же есть что рассказать, Европу всю прошли!
Действительно, мы прошли Европу и рассказать нам было о чем. Но отчего-то ни Трушину, ни мне не хотелось распространяться о боевом прошлом. Может, и потому, что перед нами сидел все-таки бывший белогвардеец, вольный или невольный, сознательный или заблудший и тем не менее враг, хотя и бывший, - отсюда и настороженность к нему. Был враг, теперь друг? Надеемся.
- В жизни белых казаков за рубежом не враз разберешься, - сказал Трушин. - На это время надо. И проверка...
- Невиноватых Россия примет, - сказал я.
- Я вам доложу, дорогие гости: в Маньчжурии житуха у пас была паскудная. У большинства то есть. Да посудите: генералы ц старшее офицерье погрели лапы в Забайкалье, в эмиграцию ушли не с пустым карманом. А младшие офицер-ы, а рядовые?
Вещмешок за спиной, кукиш в кармане... Спервоначалу я осел вблизи города Маньчжурия, большущая сташща там разрослась...
(Я мгновенно припомнил: на этом участке фронта наступала Тридцать шестая армия генерал-лейтенанта Лучипского, наш сосед слева, - наступала отлично, продвигается ходко.)
- Большущая станица, народу густо... Взялся я за сельское хозяйство, оно шло ни шатко ни валко... А тут еще атаманы, лихоманка их забери, отрывают от хозяйства на воинские сборы да учения, вербуют, заманивают в свои сети и многих уже заманили за хорошую плату: ходить за Аргунь-реку с диверсиями, со шпионажем, и до убийств докатывалось. Эге, смекаю, угодишь.
как толстолобик в сети, у красных пограничников и чекистов пули меткие. Уматывай подобру-поздорову - и подальше. Признаюсь честно: во-первых, жалко собственную башку. А во-вторых, этой самой башкой допер до истины; негоже бороться против Родины, какие б порядки там ни установились. Нравятся тебе либо не нравятся, но народ-то их принимает! И почему, спрашивается, не принимать?
Пригнувшись, чтоб не стукнуться о низкую притолоку, вошел старшина Колбаковский, извинился перед обществом, доложил мне, что в роте все нормально. Хозяин широким жестом пригласил его к застолью. Кондрат Петрович с солидностью поклонился, сел на рыпнувшую под ним лавку. Хозяйка поставила ему чистый прибор.
Хозяин оглядел нас, подлил кому надобно, но чарку не поднял - он хотел говорить:
- А белоэмигрантские газэтки в Харбине врали про вас, каждый божий день вопили: в поход на Совдепию, освободим Россиюматушку от большевиков... С кем освобождать, то есть захватывать? Да с японцами, будь они прокляты! Пособлять японцам в их разбое! Наши эмигранты, а среди них были и фашисты, подлаживались к япошкам, шли к ним в разведку, в шпионы и диверсанты, в отряды их шли... Не все, конечно, но находились такие.
находились... Я подальше от них, подальше от границы, в Харбин.
там в пай вступил с одним штабс-капитаном, Ивановым-седьмым, однорукий инвалид, недотепа вроде меня, - прогорели на своей рюмочной: их в Харбине пруд пруди... Подался в таксисты - прогорел... Нету во мне коммерческой жилки, ухватки, простоват больно... И тогда сызнова поворотил к сельскому хозяйству, так оно верней... Приехал в эту станицу, женился на Даше. С большим запозданием и на молодухе, зато счастье свое сыскал... Вот оно Дарья Михайловна... Жалко, детьми бог обидел...
- За Дарью Михайловну! За женщину, которая украшает наше застолье! - Из меня поперло гусарство.
- За хозяев пьют в конце, - наставительно заметил Кондрат Петрович.
- За хозяев, за благополучие семьи выпьем обязательно, - сказал Федя Трушин с видом третейского судьи. - Но за Дарью Михайловну не грех выпить и вне очереди!
Посмеялись. Иннокентий Порфирьевич снова заговорил:
- Ить какие были гады промеж нас же! На Октябрь либо на Первомай выходили на демонстрацию против Советской России, плакатики несли своп гнусные... Да что толковать! Когда началась война ваша с Германией, демонстрации тоже устроили, предрекали победу Германии, гибель... кому? России! Ах, сволочи! - Хозяин грохнул кулачищем по столу, прислушался, как задребезжала посуда, и продолжил: - Атаман Семенов от дел отошел, уединился на виллу в Дайрене... Дальний по-русски...
- Думаю, атамана Семенова судить надо как палача, столько зверств сотворившего в гражданскую войну, - сказал Трушин. - Преступления против своего народа не должны забываться.
- Да, изобильно русской крови на Семенове, - сказал Иннокентий Порфирьевич. - Так вот, теперь-то все, кто заправлял, хвосты поподжимали... А тогда! Восемнадцатого июля в Хайларе был войсковой праздник забайкальских казаков, который проводил начальник главного бюро русских эмигрантов генерал Кислицын...
- А что это за бюро? - спросил Трушин.
- Полностью оно называлось так: главное бюро по делам российских эмигрантов в Маньчжоу-Го... Сокращенно: ГБРЭМ...
- ГБРЭМ? Язык сломаешь, - проворчал Колбаковский.
- Ни для кого не секрет: бюро вылупила на свет божий в сороковом году японская разведка, оно впрямую подчинялось японской военной миссии и по ее указке вело подрывную работу супротив Советского Союза. Во главе, как я сказал, генерал Кислицын... Так вот, этот генерал Кислицын на войсковом празднике похвалялся, что Германия не сегодня завтра разобьет Россию на Западе, а Япония не сегодня завтра выступит на Востоке. А после войскового праздника было совещание пятнадцати белогвардейцев из верховодов, и они были назначены начальниками белогвардейских отрядов для войны против СССР...Скажу далее: и японское командование и русская верхушка издали приказы: русские и китайцы в возрасте от двадцати до сорока пяти лет обязаны третьего-четвертого августа явиться в Драгоценку. Стало быть, подпадал и я, да уклонился, сказался хворым... Русские, служившие у генерал-лейтенанта Семенова, опять же я подпадал, обязаны явкой независимо от возраста... Населению Трехречья приказывалось доставить в Драгоценку по одной повозке с лошадью от каждого хозяйства... Зажиточные обязаны доставить по одной-две верховые лошади с седлом... Лошади и повозки направлялись потом в Хайлар, их хозяевами стали японцы... Готовились напасть на Россию, а сами трубили во всех станицах и поселках Трехречья, что Россия готовит нападение на Маньчжоу-Го...
- Сволочи! - сказал Колбаковский.
- Сволочи, точно! Но доложу вам, дорогие гости, не все, далеко не все казаки были так настроены. Те, кто помоложе, кто был ребенком вывезен сюда либо уже родился здесь, они в большинстве к России не питали ничего плохого, только хорошее, тосковали по отечеству... Да и из стариков, вроде меня, многие прозревать стали. Гордиться стали, когда немцы были разгромлены под Москвой и Сталинградом! Русская кровь заговорила! И, знаете, японцы это почувствовали... Оружие перестали доверять, коекого с вострыми языками позабирали. Вообще притеснения пошли...
- Расколошматим самураев, освободим и китайцев и вас, куда повернете, кого держаться будете? - спросил Колбаковский.
- Наш путь - к отечеству, - сказал Иннокентий Порфнрьевич дрогнувшим голосом. - Иного пути нету, пусть мы и виноваты старой виной... У нас уже есть группы... называются - группы друзей Советской России, мечтаем стать ее гражданами. То есть принять советское подданство...
- Правильно, - сказал Трушин. - На Западе бывшие эмигранты, прежде всего молодые поколения, подают просьбы насчет советского гражданства... Хотя это надо заслужить...
- На Родину бы попасть. - И голос у хозяина опять дрогнул.
А я подумал: какое же это счастье - иметь Родину, которая, как вечная, бессмертная мать, склоняется над тобой неизменно, даже в смертную минуту, которая никогда тебя не предаст, поддержит всегда, какие бы трудности, разочарования и боли ни подстерегали тебя.
- Дородно сидим! - сказал Колбаковскпй и окинул стол старшпнским, хозяйственным взглядом.
- Дородно, - согласился Иннокентий Порфирьевич, скромно потупившись.
Колбаковский пояснил нам с Трушиным:
- Дородно - значит хорошо, по-забайкальски.
- Ясно, - сказал я и вновь возрадовался: прекрасное диалектное словцо, свежее, не затасканное.
Даша, Дарья Михайловна, почти моя ровесница, принесла гитару с розовым бантиком на грифе - чем-то мещанским повеяло от этого бантика. Но когда запела - враз забыл о бантике. Низким, грудным голосом, тихонько пощипывая струны, она пела:
Утро туманное, утро седое,
Нивы печальные, снегом покрытые,
Нехотя вспомнишь и время былое,
Вспомнишь и лица, давно позабытые...
Вспомнишь и лица, давно позабытые...
Я знал и любил этот романс на стихи Ивана Сергеевича Тургенева. Был постыдно равнодушен к прозе великого писателя, а вот романс этот благодаря, конечно, и музыке - волновал. Защипало веки...
Вспомнишь обильные страстные речи.
Взгляды, так жадно, так робко ловимые.
Первые встречи, последние встречи,
Тихого голоса звуки любимые,
Тихого голоса звуки любимые...
Вспомнишь разлуку с улыбкою странной,
Многое вспомнишь, родное, далекое,
Слушая ропот колес непрестанный,
Глядя задумчиво в небо широкое,
Глядя задумчиво в небо широкое...
Нет, в этом романсе что-то есть. Веки защипало еще сильней.
Я отвернулся, хотя и у остальных-прочих глазки заблестели. А зачем отворачиваться, зачем стыдиться слез, которые облагораживают и возвышают? Хочу жить и любить! Хочу, чтобы любовь у меня была - если не убьют верная, чистая. Не хочу, чтобы житейская грязь замарала меня, уцелевшего в войнах.
И тут - невероятное: сквозь табачный дым и кухонный чад передо мной проступили слова:
Женщины, которых я любил!
Женщины, которые меня любили!
Я вас вправду не забыл,
А меня вы не забыли?
Оглушенный, понял: сам сочинил, сию секунду, без отрыва от застолья. Родилась строфа мгновенно и неизвестно почему. Мои строки, мои стихи! Хорошие или плохие? И какие там женщины, - можно подумать, что их у меня было навалом. Две женщины и было, одна из них Эрна, которую люблю и сейчас. Да, я ее люблю, немку... Стало так грустно, что слезы покатились. Я поморгал, перебарывая их. Переборол. Прислушался, как Иннокентий Порфирьевич, похохатывая, рассказывал:
- В город Маньчжурию вскорости, как началась Великая Отечественная война, прибыли немецкие офицеры-инструкторы. Чтоб, значит, учить уму-разуму японцев, передавать опыт... Ну-с, был устроен банкет, союзнички здорово перебрали. Немцы взялись бахвалиться: разобьем Россию, завоюем весь мир. Японцы подхватились: а как же мы, как Великая Азия, мы хотим до Байкала или до Урала! И здесь-ка под хмелем забродил былой патриотизм у белоказачьих офицеров: "Брешете, суки, никогда вам Россию не одолеть!" Шум, скандал, драка, стрельба... Комендантский патруль утихомиривал... Ну-с, поутру немцы и японцы, протрезвев, договорились, извинялись друг перед другом, а белоэмигрантских офицеров судили в трибунале и разжаловали... В чужом пиру похмелье!
Трушин, Колбаковский и Драчев тоже посмеивались, а мне было грустно. Женщины, которых я любил...
Ночью мне приснилась Гагра, море и девочка, с которой я, пацаненок, там дружил и которая потом утонула. И я плакал во сне. А пробуждаясь, думал, что не надо, не надо стыдиться слез.
28
Мы шли по Маньчжурской равнине! Позади остались скалы и пропасти, труднейшие версты. О Хингане можно было бы сказать:
неприступный, если б мы не преодолели его. Сопки еще серели по сторонам, но их линии были плавные, спокойные, не схожие с резкими изломами горных круч. И были уже не узкие пади-щели, а широкие долины, речные поймы: поля чумизы, гаоляна, проса, риса, огороды, огороды все с теми же метровыми, изогнутыми, как сабля, огурцами.
Дожди, на краткий срок прекратившиеся, опять полили как из ведра. Волочились черные лохматые тучи, сея с неба сумрак.
Приходилось даже днем - не впервой - включать фары танков и автомобилей. До чего ж осточертели эти дожди! Мало того, что на нас сухой нитки нет, - вконец развезло дороги. Распутица страшенная, техника вязнет, тапки выволакиваются тягачами, автомашины и пушки выволакиваем мы, пехота: посаженные временно на броню и в кузова, мы не перестаем чувствовать себя пехотой.
Уверенно ступая по привычной земной тверди, хоть и прикрытой грязевой жижей, мы толкаем плечами "студебеккеры" и полуторки, кричим "Раз-два, взяли, еще раз взяли!" - вытираем пот, дождь и грязь - ее ошметки, как пулеметные очереди, вылетают из-под буксующих колес. Вадик Нестеров острит: "Ничего, это чистая грязь" - в смысле: без машинного масла, без бензиновых пятен, натуральная грязь, правильно - чистая. Острота не высшего разряда, но я рад ей: если солдаты шутят, значит, они бодры и трудности не страшны. Хинган форсировали, через бои прошли. Что еще предстоит форсировать, через какие бои пройти?
С боевым, неунывающим настроем - вперед, конечный пункт - Победа. Но на этом пути еще возможны потери, и тогда будет не до шуток.
С ходу проскочили Ванемяо - сравнительно большой город. До нас тут уже побывали танкисты Кравченко, но тоже, как и мы.
прошли насквозь: японцы отступили за город. И здесь-то мы снова уточнили: это пока не собственно Маньчжурия, это еще Внутренняя Монголия, а Ванемяо - административный центр Барги, одного из аймаков Внутренней Монголии. Тысячи китайцев и монголов высыпали на улицы. Ливень лупит, а они, вымокшие, разве что под гусеницы не кидаются, машут флагами, выкрикивают приветствия. Одно, на ломаном русском, особо запало мне в душу:
дескать, да здравствует дружба русского, китайца и монгола. Золотые слова! Мы ведь сюда прибыли действительно как друзья, как братья, как освободители. Когда народы дружат - мир, ссорятся - война. Или не сами ссорятся, их натравливают друг на друга.
Население запрудило улочки, машины пробирались с трудом.
Но никто не посетовал, что теряем темп. В данном случае не грех потерять его. За городом наверстаем. Если японцы не собьют нам скорости. Ходит слух - то ли данные разведки, то ли догадки, - что японцы концентрируются неподалеку. Не для того чтобы сдаться, а чтобы дать бой. Очень может быть. Не все нас так горячо приветствуют. Но в Вапемяо хорошо. Мы тоже, конечно, кричим с брони и из кузовов приветствия, точнее - некоторые кричат. Например, парторг Микола Спмоненко:
- Ура свободному Китаю!
Пли ефрейтор Свиридов:
- Здорово, здорово, ребята!
Пли Толя Кулагин:
- Шанго, хлопцы, шанго! - И ставит на попа большой палец.
Вот этот жест и "шанго" понимают лучше, толпа исторгает могуче, ответно: "Шанго! Шанго! Шанго!" - и сотни больших пальцев ставятся торчком.
Ну, и мы машем пилотками, касками, шлемами - жители еще сильней начинают махать флагами и флажками. Много детворы, пацаны снуют под ногами у взрослых. Одеты в невообразимое тряпье, кости да кожа, но шустры. Невольно вспомнились русские да белорусские пацаны, когда освобождали, такие же заморыши.
Так ведь и понятно: там немецкая оккупация, тут - японская.
А при оккупантах, известно, не жизнь - могила.
В центре есть каменные дома, но большинство деревянных барачного типа, потемневших от старости и от дождя. Как водится, много харчевен и еще больше публичных домов - с красными фонарями. Мелькнули, как в калейдоскопе, лица, а запомнилось немногое. Вереница молоденьких, плохо одетых женщин с плетеными корзинами на голове, наполненными бельем. Старик в долгополом черном халате поднимает ребристую цинковую штору, прикрывающую окна магазина. Китайская семья плетется по обочине на выходе из города, китаянка в продранных длинных штанах из мешковины, в ветхой, изношенной кофточке, едва прикрывающей плоскую грудь, на ногах неизменные матерчатые тапочки, пальцы торчат. За спиной китаянки в мешке грудной ребенок. Позади матери, цепляясь за ее штанины, - совершенно голые два мальчика и девочка. Замыкает глава семейства - исхудалый, изможденный китаец в шляпе из рисовой соломы, босиком, согнувшийся под тяжестью узла с домашним скарбом; можно поклясться: в этом узле - все имущество семьи. Что ни говори, оккупация - это, помимо прочего, и лютая нищета. И так бедная страна, а японцы из нее выкачали что могли.
Эта семья скрылась за пеленой дождя, скрылись и городские окраины, а нам дальше, дальше. Полковник Карзанов сказал походя: в Ванемяо из Тамцак-Булака должен передислоцироваться штаб Забайкальского фронта, а в дальнейшем - в Чанчунь, столицу Маньчжоу-Го, где сейчас штаб Квантунской армии. Ну, до Чанчуня надо еще допилять, как допилялн до Ванемяо.
Ливни и вышедшие из берегов речные протоки затопили поля.
Для риса это, наверное, неплохо, - на рисовых делянках копошатся полусогнутые фигуры крестьян. Шоссе размыто. Танки Шестой гвардейской прошли по земляной дамбе, затем прямо по железнодорожному полотну, по шпалам, вдоль рельсовой колеи, выбора не было. И мы - по следам тридцатьчетверок. Трясет и швыряет - не приведи господь.
Через сколько-то километров уперлись в широко разлившуюся, бурную реку. Мост взорзан ли, снесен ли. Гвардейцы генералполковника Кравченко, видимо, благополучно успели перебраться на тот берег, и уж потом мост был взорван диверсантами или снесен течением. Оно такое ярое, водоворотистое, что опасно подходить к берегу: куски его, подмываемые, обрушиваются в желтую в смутных воронках воду, но которой плывут доски, бревна, бочки, трупы буйволов и лошадей. Вот всплыла и опять утонула соломенная кровля, вот всплыло и опять утонуло что-то - бревно ли, коровья ли туша, человеческое ли тело. А то понесло "амфибию", ударило о каменистый выступ. Как всегда, на выручку приходят саперы: быстренько, без раскачки стягивают сваи, закрепляют их скобами. Но саперов не так-то много. Когда закончат?
А время не терпит, приказ командования: вперед и вперед. На берегу появляется полковник Карзанов - в панаме (от жары - но жары-то нет!), в комбинезоне, в заляпанных грязюкой брезентовых сапогах. Говорит:
- Все-таки омутов мало, больше гладководье, - значит, река преимущественно неглубокая и дно ее ровное. Хотя вода и прибывает...
Ему говорят:
- Но твердое ли оно?
- В этом и загвоздка! Пустим для пробы парочку машин.
- Риск, товарищ полковник!
- Конечно, риск. Но какая ж война без риска?
В этот момент на противоположный берег у переправы, у деревни, высыпала толпа китайцев с канатами. Пять человек, держась за руки, потащили концы каната на берег, где были советские подразделения. Смельчаки! Вода подступает им к горлу, пытается сбить с ног, однако китайцы держатся крепко, дружно - где идут, где плывут, барахтаясь, - и в конце концов, мокрые и веселые, выбираются на берег. Мы подаем им руки, вытаскиваем.