Я уж было внутренне усмехнулся, но сам себя одернул: что тут смешного? Головастикова ты отпускал по дороге заглянуть в Новосибирск, к жене; неверную, он собирался ее зарезать, слава богу, не зарезал, но сердце у него наверняка кровоточит. Почему же его не может растрогать это танго? Тебя же трогает аналогичное - "Синий платочек" - не танго, правда, а вальс, но цепа им единая. Что-то в этом все-таки, видимо, есть, ежелн под настроение задевает за живое. Многих, знаю, задевают новые военные слова: "Строчи, пулеметчик, за синий платочек, что был на плечах дорогих". Так не насмехайся над Головастиковым, а пойми и пожалей. Понимаю и жалею. И ты, Свиридов, играй, играй, как можешь...
   Но кто же ведал, что это была лебединая песня Егорши Свиридова? Когда ночью начали марш и лошади дернули повозку, запеленутый в футляр старшинский аккордеон упал под колеса следующей подводы. Инкрустированное сокровище по имени "Поэма" приказало долго жить: раздавлено, щепочкн-железячки.
   Узнавши про то, Свиридов сделался сам не свой. Солдаты бранили повозочных, утешали Свиридова. Активней всех - Колбаков ский:
   - Не переживай, Егор! Я и то не переживаю, а моя ж собственность... Пес с ней, с немецкой "Поемой"! В Харбине, Мукдене заимеем японскую "Поему"! В Токио добудем!
   Кондрат Петрович так и произносил: "поема", и это звучало отчего-то чрезвычайно убедительно. Однако Егор Свиридов был безутешен. Да и мне, признаться, было жаль аккордеона. И Свиридова тоже...
   И вдруг Филипп Головастиков сказал:
   - Я вот не прирезал свою курву... Курва она, больше никто, а знаете, как вспоминал про ее, когда слушал Свиридова? На побывке увидал на ей матерчатые тапочки для покойниц... Ну, такие дешевенькие, белые, так она их красила чернилами. Чтоб не шибко было заметно, что покойницкие. Увпдал - и пожалел курву...
   М-да, несколько неожиданный монолог...
   Марш начался при лупе и звездах. Лупа была высокая, маленькая, яркая, звезды большие и яркие. Гобиец-такп не убрался восвояси, хотя и посвежел, песочко.м мело по следу автомашин, мело-заметало нашу автостраду. Через час тучи закрыли луну и звезды, стало темно, тревожно и таинственно. Нет, не так: темноты не было, ее рвали фары машин, костры биваков, прожектора противовоздушной обороны. И тишины не было: лязг танковых гусениц, рев надрывающихся моторов, повозочный скрип, топот копыт и сапог. Но тревога и таинственность были: все это скопище людей и техники двигалось на юг, к монголо-маньчжурской границе, за которой залегли японские укрепленные районы, неведомые, загадочные, на господствующих высотах, откуда можно стегануть из орудий и пулеметов - косточек не соберешь. Итак, все же будем воевать с Японией? Он еще спрашивает! Теперь-то как дважды два. Ну, я уже привык к этой мысли, привыкли и мои солдаты.
   Я вел ротную колонну, старшие сержанты-усачи - свои взводы. Перед маршем наказал им: не теряйте контроля над бойцами, выходите из колонны, идите рядом, сзади, чтобы пи одного отставшего, в ночной степи, при таком скоплении войск, можно запросто потеряться. И сам останавливался у обочины, пропуская роту, оглядывал ряды и, убедившись, что пока все в порядке, занимал свое место впереди. Идти было нетяжело - зиоя нет, дорога ровная, накатанная, и не собьешься: перед глазами комбат на коне, замполит Трушин на своих двоих. А у тех перед глазами командование полка. Вот ежели полковые собьются, все будем плутать.
   И внезапно меня поражает мысль: в общем-то удача, что сюда попал и в дальневосточных операциях буду участвовать, после смогу сказать: и на Западе воевал, и на Востоке. Так что есть свои плюсы в любой ситуации, как любит повторять старшина Колбаковский Кондрат Петрович.
   Мы твердо ступали по солончаку, и так же ступали по брусчатке Красной площади участники Парада Победы двадцать четвертого июня. Газеты писали: в этот день сводные полки всех фронтов (и нашего Третьего Белорусского!) прошли перед Мавзолеем Ленина, и вот мне кажется: мы сейчас как бы продолжаем тот парад, что завершился в Москве, мы победно шагаем дальше. Победно? Это еще ладо доказать. И докажем. В боях докажем! На Западе какую войну отгрохали, неужели на Востоке сплохуем?
   В пашей армии столько танков, самолетов, пушек - на дворе сорок пятый, не сорок первый, - но в конечном итоге люди решают все. Они и в сорок первом все решали, и нынче. Я уверен в своих людях, хотя это и не былинно-газетные чудо-богатыри, а обыкновенные смертные. Но поправляюсь, себе противореча: необыкновенные и бессмертные! Ибо содеянное ими беспримерно и войдет в историю. А так, в обиходе, человеки как человеки. Вот разговоры вяжут. На марше не положено разговаривать, однако я не мешаю говорунам: пока это им помогает идти, устанут - прекратят говорильню. Одни голоса узнаю, другие нет и не пытаюсь узнать. Зачем? Любопытно, ни слова о предстоящей войне, все так или иначе связано с довойной. Тоскуют люди по дому.
   - Стой! Прива-ал! - Команда незычная, но ее слышат и в хвосте колонны. - Прива-ал!
   4
   Травянистый дворик, подступающий к веранде; в центре его яблоня, и нападавшие в траву яблоки лежат но окружности кроны: желтое на зеленом; а с краю дворика дуб, и желуди шлепаются в траву, как весомые дождевые кашш...
   Я проснулся, сознавая: то, что увидел во сне, было паяву, в Ростове, до войны, до армии, это наш дворик, наша яблоня и дуб.
   Здесь, в центре Азии, ни яблонъки, ни дубочка, пи захудалого кусточка даже в рифму. Ковыль есть, полынь есть. Ею пахнет еще острей и тревожней, чем тогда, у раскрытой двери в теплушке эшелона, шедшего от Читы на Карымскую, на Борзю, к монгольской границе. Горчит полынь, горчит. На то она ц полынь.
   Каких-нибудь двое суток как отчалили от Читинского вокзала, а будто все в далеком прошлом. Оттого это, наверное, что границу пересекли, Россию покинули. Что-то важное преодолено и в пространстве, и в нас самих. Но как я задремал, когда? Присел, помню. Смотрел на высокое, однако черное небо, слушал солдатский перепляс - так Трушин именует солдатский треи - и бац, клюнул носом. Продрых-то самую малость, потому что речь держал тот же Толя Кулагин:
   - Робя, робя, а вы не задумывались? Имеются имена мужеские, имепа бабские. То ись только мужеские и только бабские.
   А то ведь имеются, которые носют и мужики, и бабы...
   - Навиример: Клавдия и Клавдий, у меня корешок был - Клавдий. - Это Свиридов, грустный-прегрустиый.
   - В десятку вмазал, Егорша! А также: Анастасий - Анастасия, Александр Александра, Валентин - Валентина, Евгений - Евгения, Марьян - Марьяиа...
   - Павла и Павел, - еще грустнее произнес Свиридов.
   - Опять же в десятку, Егорша! Еще: Федор - Федора... Но отчего так, робя, кто берется объяснить?
   Никто не брался: треп загасал, как докуренная до ногтя самокрутка. Табачили, сплевывали, кряхтели, поворачиваясь. Зевали. Да как не зевать, ежель разгар ночи, закон природы - ночью снать полагается! А за то, что приснилось, - спасибо. Сны такие вроде бы приятны. И в то же время растравляют: ушедшее безвозвратно. Раньше (да вовсе недавно!) я торопил жизнь: давай, давай, не задерживай, что там будет завтра, что послезавтра?
   А не надо бы торопиться: все придет в свой срок. Ныне даже не прочь попридержать дни и часы. Попридержал бы и эту душноватую все-таки (чем больше идем, тем меньше свежести ощущаем) ночку, марш и малый привал, и разглагольствования Толи Кулагина - автоматчика с разноцветными глазами.
   - Эх, робя, робя, набаловался я за путь-дорогу, на нарах, на сенце, под крышей... А тута - солончаки. И уж коли не на пуховой перине поспать воину-победителю, а также и освободителю, так хоть на разостланной шинельке! А разостлать не дадут, потому как и спать не дадут, счас подымут...
   Кулагин не унимается. В темноте словно вижу перед собой его помятые, увядшие черты - после плена, после львовского лагеря увянешь. Но не унывай, автоматчик Кулагин: поспишь, когда отвоюемся окончательно. И я посплю на перппе и под одеялом с пододеяльником, и светильник будет в изголовье, и горшок под кро-ватыо. И лекарства на столике - лет через сорок примусь болеть, перед тем как дубаря врезать. На той войне не убили и на этой не убьют. Еще лет сорок проскриплю. А безусые должны иметь в запасе лет пятьдесят, а то и шестьдесят, мне не жалко, я не скупердяй, живите, мальчишки, сколько влезет. Лишь бы вас не скосило в грядущих боях, к которым мы и шагаем с вами этой ночкой.
   И вдруг разговор делает крутой поворот, ибо Кулагин произносит каким-то особым топом:
   - Робя. а ить мы-то идем на серьезное... И я так раскидываю мозгой: опосля войны должна быть одна правда, для всех, чтоб пикто-нпкто не кривил душой. Чтоб мы жили, как брат с братом!
   Немедленно отзывается Сгшонепко:
   - Надо очистить землю от заразы и скверны. От фашистов и им подобных.
   Отзывается и Свиридов:
   - Микола правильно заостряет... Но думаю и так: допустим, я сгибну... Не желаю этого, желаю жить, на войне об твоих желаппях не спрашивают, однако... Так вот. паря: ежели сгибну, то пускай унесу с собой плохое, а хорошее останется людям...
   - Нам всем жить нужно, - говорит Логачеев. - Но и Егорша в общем-то прав...
   Да-а, не один лейтенант Глушков раздумывает о проблемах бытия. Да еще и в такой неурочный час... Живые - о живом, а оно неохватно. И я думаю: как сложится дальнейшее наше ратное существование? В эшелоне, за Читой уже, раздобыв у дивизионных газетчиков потрепанный, рваный атлас, я с солдатами рассматривал карту Монголии и Китая, точнее, Маньчжурии, еще точнее, приграничье Монголия - Маньчжурия. И потому у меня перед глазами время от времени встает то, что увидел в атласе:
   пустыня, горные отроги. Большой Хипганский хребет, за которым Маньчжурская равнина.
   Ну, марш по монгольской степи - ясненько: трудности будут, и немалые, но стрельбы, слава богу, не предвидится. Стрельба будет на границе и за границей, в приграничье. Каких боев можно ожидать? Недооценивать противника преступно: японцы - стойкие солдаты, технически оснащены, наверняка вдоль границы оборонительные укрепления, которые придется пли взламывать, или обходить. Если взламывать, не отрывайся от огневого вала нашей артиллерии (да и авиация обработает перед наступлением), не отрывайся от танковой брони (танки непосредственной поддержки - надежные друзья), ослепляй доты, смело врывайся в траншеи и окопы, рукопашный бой не в новинку. Будут ли бои на Хингане? С ротной колокольни не увидишь, хотя и хочешь.
   Но преодолевать двухтысячной высоты хребет - в новинку. Сам по себе штурм хинганскнх круч невероятно труден, выложимся до предела. А на Маньчжурской равнине, видимо, новые бои и новые марши. Во всяком случае, проделав марш в Монголии, мои солдаты окажутся более подготовленными к маршу в Маньчжурии.
   Будут ли уличные бои? А почему бы и нет? Тут нам здорово пригодится опыт боев в Борисове, Смоленске, Орше, Минске, Алитусе и особенно в Кенигсберге. Главное, это схватки за дом и в самом доме, когда из-за укрытия метаешь гранату, строчишь из автомата и - бросок вперед, на лестничную площадку, на следующий этаж. И не забывай страховать друг друга! Не то всадят очередь в спину! За ветеранов я спокоен, а вот молодежь не обстреляна...
   Сколько же сейчас времени? Чиркаю спичкой: четыре. Господи ты боже мой, дрыхнуть бы под стук вагонных колес! Некогда часики были светящиеся, по теперь стрелки отчего-то перестали светиться, и приходится, если темно, зажигать спичку либо фонарик. С часиками - эпопея. С тех пор как в эшелоне, во время омской баньки, у меня увели трофейные швейцарские подношение Миши Драчева, я как-то обходился без часов, не очень затрудняясь их отсутствием. Но где-то около Карымской ко мне придвинулся Филипп Головастиков и снял с запястья свои часы - трофейные, не швейцарские, а французские, старенькие, однако идут. Принялся уговаривать:
   - Товарищ лейтенант, не сегодня завтра боевые действия, как же вы без точного времени? "Товарищи офицеры, сверим часы..."
   А? Прошу: возьмите во временное пользование, кончится регламент возвернете...
   При чем тут "регламент", непонятно, но понятно другое: часы мне действительно нужны, и Головастиков в самый раз предложил свои. Я лишь ради приличия спросил:
   - А сам-то как?
   - У вас буду справляться!
   Так я заделался хотя бы временным обладателем новых (точнее, весьма старых, потускневших, побитых, поцарапанных) часов. При этом Головастиков чистосердечно предупредил:
   - Товарищ лейтенант, пользуйтесь на здоровье, толечко поправку надотъ делать... Часики-то ходют не так чтобы как часы.
   Ошибаются. Бывает, отстанут. Бывает, убегут. А то и вовсе остановятся!
   "Подарочек", - подумал я.
   Возможно, у Головастикова они шли более-менее прилично:
   законный владелец! У меня же и убегали и останавливались, но вдобавок демонстрировали скрытое коварство: незаметно постоятпостоят и пойдут, ты думаешь, все нормально, да не тут-то было!
   В часиках ковырялись шилом и ножичком Логачеев, Востриков, у которого родной дядя - часовой мастер, и лично старшина Колбаковский. Помогло это, как мертвому березовый веник. Старший сержант комвзвода-2 дал совет:
   - Молотком вдарить!
   Старший сержант комвзвода-3, столь же белобрысый, усатый и смешливый, как и его коллега, подтвердил:
   - Молотком! А еще здоровше - кувалдой!
   Вот сейчас часики показывают четыре. А четыре ли? Может, уже и пять? Нет, в пять, наверное, светало бы вовсю. Лето ведь, канун июля. Но сумрак рассеялся без рассвета: разорвались тучи, проглянули звезды и луна. Этак-то веселей шагать.
   - Становись! Становись!
   Три моих взвода выстраиваются в колонну; на цифре "три"
   все построено: три отделения - взвод, три взвода - рота, три роты батальон, три батальона - полк, три полка - дивизия. Моих три взвода, но когда строй заколыхался, двинулся, забухал сапожищами, мне подумалось: мои и полки, и дивизии, и корпуса, и армии, которые этой ночью идут по степи, десятки тысяч людей.
   Я один из них, мало что значащий сам по себе, однако вместе со всеми значащий многое. А почему на тройке все построено? Бог троицу любит!
   А ног - всего пара. Сколько ж ими протопано, горемычными, по Подмосковью, Смоленщине, Белоруссии, Польше, Литве, Восточной Пруссии, сколько еще им предстоит протопать! И рук - всего пара. Сколько ими перелопачено, сердечными, подмосковной, смоленской, белорусской, польской, литовской, немецкой земли, сколько еще им предстоит перекопать! Если б наши землеройные работы да на пользу народному хозяйству - громадная была бы польза. Это представить себе: какое количество котлованов под здания или каналов можно было бы накопать взамен окопов и траншей...
   Лупа и звезды были блеклыми, предутренними; блекли они и оттого, что под ними, на земле, темноту не переставало полосовать лучамн фар и прожекторов; и немолчные стояли лязг - поближе, рокот - подальше, степь будто клокотала танковыми и автомобильными моторами; порой и в небе, в соседстве с луной и звездами, возникал гул - моторы авиационные. И по связи с этим, видимо, мне вспомнилось: кроме лошадей монголок, теплой одежды, продовольствия на фронт прибыла танковая колонна "Революционная Монголия", созданная на средства трудящихся Монгольской Народной Республики; впоследствии она стала основой 44-й гвардейской танковой бригады, дошедшей до стен Берлина. Летом сорок четвертого года нашей авиации была передана эскадрилья истребителей "Монгольский арат", также построенная на сбережения монгольских тружеников. "Спасибо, братьямонголы!" - говорили мы тогда и говорю я нынче, вспоминая.
   Лязг, рокот и гул не в состоянии заглушить топота пехоты.
   Я подумал так: бессмертный топот кирзачей, и мне стало весело.
   Оглянулся: ротная колонна слитной массой за мной; звяканье котелков, кашель, хриплое дыхание. И эти звуки ничто не может заглушить. Посмотрел вперед: комбат на коне, Трушина не видпо. Подался, вероятно, в роты. И ко мне, станется, заглянет замполит батальонный, друг ситный Федя Трушин. Давненько мы с ним не чесали языки. Иначе говоря, не решали мировых проблем.
   И как там эти мировые проблемы существуют без нашего мнения о них? Наверное, туго им, проблемам! А если всерьез, есть одпа проблемка, в решении коей и мы с Федором Трушиным примем участие - ж не словопрениями, а делами-делишками: погасить очаг второй мировой войны на Дальнем Востоке, завершить вторую мировую. Здорово, когда словеса мождо подкрепить делами, как в данном случае.
   Чем дальше мы уходим на юг (хочется сказать: чем ниже спускаемся на юг, хотя будем подыматься - там горные отроги), тем ближе Тамцак-Булакский выступ. Не надо быть выдающимся стратегом, чтобы понять, почему нас направляют туда: этот выступ - как кулак, занесенный над Маньчжурией, с него, с обширного плацдарма, сам бог велел наступать, чтобы окружить, рассечь, разбить Квантунскую армию, - и откроется дорога в глубь Маньчжурии, на 4анчунь, Мукден и далее к побережью Ляодунского залива, к Желтому морю. А хотите, можно идти правее, на Бэйпин, то есть Пекип. Не зря япопцы в мае тридцать девятого года вознамерились срезать этот выступ и потом захватить всю Монголию, да не выгорело: в конце августа на ХалхипГоле советские и монгольские войска разгромили их наголову.
   Вот такой экскурс в историю...
   Я шел, пыхтел, - отвык-таки, видать, за месяц от маршей и бросков, - и в спину дышала моя рота, и словно дыханием этим подталкивало меня, и идти было легче. А чем я ей помогу? Вышел из строя, пропустил взводы отставших нету, прекрасно, скомандовал: "Ребята, не растягиваться! Воду экономить, не пить даром!" - и вернулся на свое законное местечко впереди колонны.
   Это помощь? А что обозначает - не пейте даром? Тут зря не пьют, лишь по нужде. Но экономить воду во фляжке, терпеть ц перетерпеть жажду можно и нужно. И я подаю пример - не прикасаюсь к фляге. Хотя превосходный этот пример, дающийся мне не без усилий, не очень различим в сумраке.
   Нет, пить никак нельзя: когда будет колодец, неизвестно, и будет ли в нем вода, тоже неизвестно. А ведь после короткого отдыха и сна марш продолжим днем, в самый зной.
   Ночь, а мы мокрые, как мышь: пот на лбу, стекает по щекам, за ушами, меж лопатками. Иной раз вытрешься рукавом, иной раз плюнешь: надоест бесконечно утираться. Это с нас сгоняют жирок, которым обросли в эшелоне. За все свои воинские годы я не катил столь продолжительно в теплушке и не совершал столь длительного марша. А между тем армейской колеи придерживаюсь с октября тридцать девятого, кой-какой опыт поднакопился. Видать, еще недостаточный. Надобно обогатить.
   Да, а ротный я отныне законный, стопроцентный. Не врид и не врио. Постоянный, затвержденный приказом по дивизии. Надо же: солдаты спят, а служба идет, штабы скрипят перьями, в дороге реляции сочиняют. Когда подъезжали к монгольской границе, вездесущий замполит Федя Трушин шепнул на ушко: "Петро, с тебя причитается: утвержден ротным!" - "Иди ты!" "Голову на отсечение: по моим данным, комдив прпказнк подписал!"
   Я верил - не верил, но в Баян-Тумэни при выгрузке комбат сказал мне вполне официально: "Лейтенант Глушков, есть на тебя приказ из штадива, из отделения кадров. Поздравляю: законный ротный". Обрадовался? Да. Не очень, правда, остро. Больше бы обрадовался, если б комбат сказал: старшего лейтенанта присвоили, готовь третью звездочку. Засиделся я в девках, то есть в лейтенантах.
   Пропуская колонну и покрикивая: "Ребята! Подтянись, растянулись как! Подтянись, подтянись!" - я подумал, что догонять и перегонять роту всякий раз накладно, напрягаешься, да что ж попишешь: из головы колонны людей не увидишь, особливо спиной. Пока отстающих нет, хромающих тоже. Если что, товарищи помогут, возьмут часть груза себе, а уж ежели совсем худо кому будет, посажу на повозку; с повозками идет старшина Колбаковский: не доверяет ездовым, еще перепутают скатки да и вообще чтоб не спер кто из соседних рот. ("Старшинские повадки мне знакомые: как недостача, так организуют на стороне, публика дошлая...")
   Как бы гляжу на себя сбоку: и лейтенант Глушков утратил стройность, сутулится, ступает отяжелеыно, гребя песок носками.
   Гимнастерка под мышками и на спине пропотела, из-под пилотки (фуражечку с лакированным козыречком упрятал до поры до времени в "сидор") стекают капли пота. Сердце бухает, коленки расслабленно дрожат, присесть либо прилечь влечет неодолимо.
   Одолимо, разумеется, однако и усталость давит, гнет к земле. Невольная думка: "Привальчик бы!" Командир полка проявил чуткость к моим и нашим мыслям, и по колоннам прокатилось:
   - Прива-ал! Прива-ал!
   Желанная команда! Все поплюхались мешками, прямо у дороги. Разговоров не слыхать, мало кто курит. Лежать - блаженство. Земля прохладная и подрагивает от танковой поступи. Лязг, рокот и гул. Но сквозь них пробивается свист ветра - будто тарбаганпй свист; мы этих зверьков видели днем: любопытничая, стоят у норок, как столбики, и чуть что - прячутся мгновенно.
   Днем увидим тарбаганов, и днем будет пекло. Сколько еще минут привала, вот-вот скомандуют вставать и строиться? Оттянуть бы эту команду! Таким чередованием часов изнурительной ходьбы и минут блаженного отдыха и будут ближайшие несколько суток.
   Чую: дадутся нам эти сутки...
   - Вста-ать! Стройся!
   Команда перекатами идет от головы полковой колонны, доходит до меня - я кричу: "Первая рота, становись!" - своим подчиненным кричат командиры взводов и отделений, затем команда катится дальше, в другие батальоны и роты, до хвоста колонны. В этот момент, когда командиры батальонов, рот, взводов, отделений дважды, а то и трижды подают одну и ту же команду, в подразделениях гвалт, как на персидском базаре. Но встали, построились, и гвалт исчез, будто вода в песке. Вода и песок! Ее здесь скудно, его изобильно. Ее нам будет не хватать, его - сверх нормы...
   Колонна вытягивается, колышется, ползет - все быстрей, входя в темп. Сумрак рвется, истаивает. Желтеет край неба. Луна и звезды гаснут. Сперва кажется: вечер. Но небо желтеет сильней, свет становится ярче, хотя само солнце еще скрыто грядой сопок на востоке. И вот уже вовсю светло, и я уже вижу, оборотившись:
   лица у моих солдатиков осунувшиеся, серые, землистые. Как и у меня, очевидно. Марш и бессонная ночь не красят.
   Рассветная монгольская степь! Усталые и непреклонные шагают по ней сотни колонн, десятки тысяч людей. И я на миг представляю себе, как вся эта лавина, эта мощь перельется через маньчжурскую границу. Девятый вал!
   Ноги топают по спекшейся, затвердевшей или же рассыпчатой песочек-земле, и взбитая ими пыль, невидимая ночью, висит в воздухе, поскрипывает на зубах, пудрит лицо, руки, одежду.
   Больше всего меня беспокоит, что пыль покрывает оружие: от нее не укроешься, не попортила бы автоматы, винтовки, пулеметы. Без оружия мы никто. Песчаная пыль, вероятно, опасна и для танковых и автомобильных двигателей, и для пушек, и для минометов. А для наших легких песчаная пыль что - горный кислород, кисловодский либо крымский? Причем уточню: танки и автомашины вздымают пылищу еще похлестче, чем матушка-пехота.
   И обгоняет с буксованием, с воем и ревом эта чудо-техника, а матушка-пехота, она же царица полей, долго потом отчихивается, вдохнувши отработанных газов вперемешку с едучей пылищей.
   Прошли мимо шахтного колодца со свежим срубом, у которого выставлена внушительная комендантская охрана, облизнулись:
   вода в колодце выкачана, наберется только четыре часа спустя, а была бы - все одно ни капли нам не выдали б. По маршруту водой нас будут заправлять из следующего колодца. Если не собьемся с маршрута, не примемся плутать в монгольской степи.
   Без ориентиров и, в сущности, без дорог - это немудрено. Дрова наши кухни везут с собой, иначе не на чем сготовить еду: ни палочки, ни щепочки; да и воду кухни везут с собой, иначе и чаю не вскипятишь.
   Был марш осенью сорок третьего, за Смоленском: сплошные дожди, тягучие, холодные, поля и леса мокли, озера и реки рябились от дождинок, как от осколков, все хлюпало, чавкало, пропитывалось влагой. А вода нам не нужна была, да и дровишек хватало. Вообще же озер, рек и прудов на Смоленщине, в Белоруссип, Литве, Польше ого-го сколько! И деревьев - мильопы: береза, осина, сосна, ель, дуб, ольха. И дороги там были, хоть и не столь шикарные, как в Восточной Пруссии.
   Остановились на отдых, который включал в себя завтрак, сои и туалет на все про все четыре часа. А там снова шагай. Какое ж это наслаждение упасть наземь и не шевелиться. Но шевелиться пришлось: повара подвезли завтрак. Забренчали котелки, к нолевой кухне подстраивалась очередь, среди передовиков - мой ординарец Драчев, жестикулирует, что-то объясняет не слушающим его поварам, в руке по котелку - трофейные, с крышечкой, вот когда эти крышечки пригодились; и отечественные, круглые и открытые, песок сыпал беспрепятственно, и солдаты прикрывали пшенную кашу пилоткой, газетой, полевой сумкой, а то и просто ладонью.
   За пшенной кашей - чаепитие. Надувались почти досыта, койкто - из ветеранов, из мпогемудрых - пополнил и фляги. Я предпочел бы сперва испить чаю, а затем уж за пшенку - не лезла посуху, вынужден был отхлебнуть из фляжки, промочить глотку.
   Ел, и наваливалась сонливость: в зевке хряскал челюстями, глаза слезились, слипались, я их тер, чтобы не задремать ненароком.
   Да и жара размаривала, набиравшая ярую, бесшабашную дурь.
   А от ее дури и сам сдуреешь.