Мы шли себе и шли, и в этом нет ничего такого необыкновенного или непривычного, но однако же... Мы-то шли в тыл, нам так и говорили: вы идете в тыл, чтобы просто своим присутствием, наличием, так сказать, морально давить на «окруженную группировку», которая, видя, что мы здесь и ее дело поэтому просто плохо, в конце концов — сдается — вот и всё! Ну, вот мы и пришли, готовые давить морально, психически, да как угодно, а тут оказывается — обыкновенная война, и к нам попадают раненые из каких-то других частей, которые уже встречались с этим противником и выяснили, что он не очень согласен с тем, что ему уж так совсем плохо и что его кличут «окруженной группировкой». Да к тому же это подозрительно долгое отсутствие санитаров, впопыхах доставивших группу раненых, бросивших их и исчезнувших куда-то, надо полагать, не по личным делам... Значит либо мы, идя в тыл, каким-то образом опять вышли к фронту, что, кстати, запросто могло случиться: попробуй-ка всю ночь едва ли не бегом, дорогой, правда, но в лесу, темно, а порою так и буераками... либо, активно окружая уже окруженного противника, сами ненароком немного попали в окружение, что, естественно, много хуже и скучнее первой половины этого второго предположения.
   Как бы там ни было, но все вокруг говорило о противнике, а мы не слышим никакой стрельбы и никаких тебе разрывов, кроме двух выстрелов нашего орудия и то каких-то странных — себе под нос?!
   Не могу сказать, чтобы все это было слишком радостным и внушало какие-то повышенные ощущения полноты спокойствия: ведь он же все-таки где-то здесь... Значит, что же? Затаился... Зачем? С какой целью? Где??? И это бы еще ничего — привычно, и мы не раз могли не только постоять за себя, но порою принудить, заставить понять ту, другую сторону передовой, что каждый может иметь не только силу, но и достоинство, убеждения, права, и не считаться с этим — нехорошо! Но в том-то вся и закавыка, что здесь все было иное, начиная с того, что никто не знал — где и вообще есть ли она — передовая, и враг здесь мог быть, которому все нипочем, лишь бы выйти из окружения, да и нам самим недурно бы иметь врага где-нибудь с одной стороны, а здесь все пока неясно...
   Нервно перебирая все это в башкенции, я вдруг увидел нечто невероятное — раненый на столе, очевидно, устав ждать или решив переменить положение, повернулся другой своей стороной! У бедняги были сорваны все нижние ребра с правой стороны груди, да, собственно, она вся была срезана, открыта, зияла огромная темная дыра, и при вдохе темно-синяя с перламутровым отливом плевра легкого, клокоча и хлюпая, выходила неровными скользкими вздутиями наружу. Как он терпел?? Не знаю чем объяснить, но крови, как ни странно, было немного.
   — Ну где же они! — взмолился он. В голосе слышалось, как он страдает. Не нужно было обладать какой-то повышенной сообразительностью (да такой у меня никогда и не было), чтобы понять, что он ждал и звал санитаров. Нависла тишина... Тишина была неприятной, долгой, нехорошей... За нею даже не скрывалось, а было понимание ее всеми, и всё же все продолжали молчать. Напряжение последних дней и бессонная ночь перехода вытравили душевные силы, и их хватало лишь на то, чтобы каждый стал глуше, скупее в голосе и движениях. Признаюсь, и я бы промолчал, так как сил ну просто напрочь не было, но меня угораздило быть рядом и, проклиная, что всегда это так — все в конечном счете сваливается на меня, — стал оглядываться по сторонам в надежде отыскать кого-нибудь из медсанбата, однако какой-то славянин, подозвав меня жестом, тихо и с досадой пояснил, чтобы я не очень хорохорился: санитары, внесшие их сюда, забрали с собой и наших двоих из санроты, ушли за оставшимися еще где-то ранеными и скоро должны вернуться. Но вот время идет, а их что-то нет и нет... Так что ты не вылупливайся, а угомонись, так будет лучше... тебе... ему... да и всем.
   — Кто-нибудь... перевяжите меня... я умру! — уже прокричал раненый на столе. В общей сутолоке его, должно быть, не очень-то и слышали — оправдывал я себя, всех и эту ненормальную, надсадную тишину, а кто и слышал, не знал, как и что делать в этом редком случае. Я продолжал стоять самым близким к нему и испытывал страшную неловкость от невнимания всех к его горю, но меня уже одернули, выговорили, что я суюсь не в свое дело, и я молчал, но, видя, что он вдруг учащенно задышал, и боясь, как бы этот измученный болью и страхом мир не взорвался в исступлении и безысходности и, израсходовав остаток сил, не угас бы одиноко среди множества разбросанного на полу люда, подошел к нему.
   — Потерпи, дорогой, видишь, здесь из медроты нет пока никого... все молчат... не знаю, как и чем помочь тебе... — Я дотронулся до его руки. — Теперь, должно быть, уж скоро придут.
   Он поднял дикие глаза и, также хлюпая легкими, остановился взглядом на мне, как если бы вопрошал, ждал, что я скажу что-нибудь могущее успокоить его. Что я мог сказать, я молчал, продолжая равнодушно, как бы совсем безразлично смотреть вареным судаком, кляня про себя и минуту ту, и его лихорадочные глаза, и что опять я туда куда не следует полез, и что я такая тряпка, а главное, что опять, опять не отдохну и что черт меня дернул оказаться именно здесь — на этом, казалось, более свободном месте. На самом же деле, увидев этих раненых, все расползлись по углам и стенам, чтобы избежать хлопот-забот о них, и, в общем-то, это понять можно — все валились с ног, и я устал не меньше других, но как-то наивно предполагал, что будем делать все вместе — сообща и быстро, и никому тогда не будет в тягость, уже хотя бы потому, что каждый из нас мог тоже оказаться в подобном положении, а может быть, оказаться в худшем. Однако жизнь распорядилась иначе.
   Он продолжал сверлить взглядом, и, казалось, этому не будет конца. Я был близок к тому, чтобы прервать это насилие и сдаться, но тут дало себя знать то, на что я никак не мог рассчитывать в ту далекую пору — сработало, должно быть, врожденное, гены, и я ни с того ни с сего, вроде у меня не колотило во всех висках, так же безразлично-сонно глядя на него, спросил:
   — Ты что смотришь, узнаешь, что ли, меня? Я тебя не знаю, например, не помню, из какого ты батальона, или ты не наш?
   Видя, что вроде недурно получается, и осмелев, уже пытался я ухлопать двух зайцев: и подозрение его отвести, и какая часть, откуда и что случилось с нею разузнать. Однако он был совсем не дурак и откровенно недобро смотрел на меня.
   — Мне просто даже неудобно, я думаю, ты перепутал что-нибудь, мы только сегодня пришли сюда, так что видишь...
   Без труда в нем можно было заметить, как безуспешно он боролся с полным недоумением в самом себе. Какое-то время он продолжал, как и раньше, смотреть на меня, вроде оставляя мое актерское выступление без всякого внимания, затем, очевидно, решив переменить подход к этой задаче, совсем по-другому осмотрел меня всего. Кажется, в нем промелькнуло сомнение: уж не идиот ли перед ним. Плуг был глубоко, и я пахал свою борозду:
   — Нет-нет, ты ошибаешься, я, например, тебя не знаю.
   Я видел, что он готов и очень хочет верить, но не хватает лишь йоты, капли.
   — Ты перевяжи, — сказал он тихо-тихо, — у тебя получится. — Казалось, сжалился он, а может быть и действительно поверил, что ничего такого страшного я в нем не заметил и у него еще есть надежда выжить. Я, чувствуя, что удается, теперь уже бесстыдно, но все так же скучно уставился в его разверстую грудь и чувствовал, что он в это время изучает меня не меньше, чем раньше.
   — Не смею, боюсь, у тебя же вона-а какая царапина... не страшно, но не просто, совладай-ка с ней, например, попробуй. Ан не в раз, здесь прилежание, как в школе, подавай тоже, а то, неровен час, и повредить недолго, — болтал я что-то такое, чтобы уйти от его пристального взгляда. — Слава Богу, что еще ничего не задето, открыто и все... Можно сказать, повезло тебе, парень, потому-то они тебя и не перебинтовали, должно быть... Подождет, дескать, ничего, других-то вона как, что твои дети в пеленках лежат, замотали так — где начало, где конец, не найдешь.
   — Думаешь, не страшно, пронесет? — не сразу, но жадно цеплялся он.
   — Чего тут думать, и не собираюсь заниматься этим, вижу просто, потому-то они и махнули рукой на тебя, — сказал и уж потом сообразил, что это можно понять двояко. Осекшись, я не сразу обрел уверенность и нужный тон и стал нести совсем уж какую-то жуткую ахинею, вроде: «а теперь, не умеючи, поди-ка попытайся и не сразу, не вдруг, — школа нужна, навык». Он молчал. Скажи он хоть слово, и я бы уж теперь законно перевел разговор на то, где это их всех так угораздило, но он только настороженно, вопрошающе смотрел.
   — Ну давай попытаемся, попробуем, хотя честно говоря — боюсь, никогда не делал этого... ты пока потерпи, брат. Запрокинь голову, как ты сидел, тебе так легче, кажется, было... — И этого говорить не следовало, и он это понял и совсем по-иному, недобро, подозрительно смотрел на меня, устав, должно быть, от непонимания, кто же в конце концов перед ним — слабый, доверчивый, «без царя в голове» придурок, пентюх или затаенный, вероломный, все видящий и понимающий дьявол??? Ему было над чем подумать, впрочем, это не лишним было бы и мне.
   — Давай, запрокинь, запрокинь... я же видел, как ты отдыхал давеча, от меня, брат, ничего не скроешь, я всюду, я всегда, я царь, я... брат, я червь, и не думай, что я дурак дураком, все замечу, все учту, потому что я был, я есть, я буду... потому что я... этот.. этот... никакого винограда, конечно, не получишь... но голову запрокинь... эта поза называется Вайнтрауб... нет-нет... мелкий блок... запрокидывай, вот так! — тут же вовсю командовал я, понимая, что хоть и проговорился, но теперь, чтобы выстоять, нужно продолжать тянуть одну и ту же линию. Был какой-то момент, когда показалось, что он вот-вот спросит, сколько лет мне, откуда и кто я такой, но, боясь должно быть совсем запутаться, где правда, а где ложь, глубоко вздохнул и закрыл глаза — смирился, я доконал-таки его, но больше — самого себя, помнится.
   — Ребята, эй, не спать... У кого индивидаль... индуваль... идивидидаль... — Слово «индивидуальные» не давалось. — У кого бинты, пакеты личные есть, дайте, тут солдату необходимо, — уже едва ли не нагло, громко кричал я, на радостях, что избавился от пытки, но больше от того, что под личиной необходимости сгустить краски для успешного сбора пакетов, могу наконец сказать правду. Оказывается, все эти мои манипуляции наблюдал наш лейтенант и одним из первых протянул мне пакет.
   — Помоги, помоги ему, сержант... все правильно.
   Откуда только силы берутся — подбодренный я носился по дому, как хорошо выспавшийся, отдохнувший бегун какой-нибудь, ну, правда, это самочувствие такое было; внешне же я не очень, наверное, подтверждал то состояние души, не случайно кто-то, протянув пакет, крикнул: «Эй, доходяга, вот возьми!» Но это все мелочи, важно, что у меня уже было полно пакетов, и, увидев, что мой раненый смотрит, как я все это проделываю, строил ему в ответ веселые рожи, показывая кучу прекрасных, запечатанных пакетов: живем, дескать, совладаем и с этим, ты только потерпи, брат! Невероятно, показалось — он улыбнулся.
   И опять вспомнился Вайнтрауб и его это совершенно непереборимое «жить и радоваться жизни», почему-то его нигде не видно. Наверное, в штабном доме где-нибудь... хотя здесь тоже офицеров пруд пруди и он мог бы быть здесь, но вот пока нет нигде. Наконец я приступил к перевязке и волновался так, словно это я сорвал ему грудь. Да-а-а, дело-то это оказывается совсем не простое и много всяких непонятностей, вопросов: рана немалая — пакеты небольшие, надо сшивать и опять шарада — дотрагиваться до стерильной поверхности нельзя, и края раны необходимо каким-то образом промыть, продезинфицировать — откуда-то появилась кружка не то со спиртом, не то с несколькими глотками водки... и снова загадка: как и чем прикрыть саму рану, а то ведь можно вместо помощи еще больше повредить. В общем, я изрядно попотел, кто-то издали корректировал, подсказывал, но помочь никто, к сожалению, не помог — все сидели, лежали, сопели, храпели, но... то ли врожденная крестьянская жила — все делать так, чтоб уж потом сто раз не переделывать, то ли ответственность дела сказались, а может быть, то была одна из прекрасных минут жизни и созидания ее, — не знаю, что там такое было, однако перевязка с трудом, но получалась, выходила, и я радовался и не мог скрывать этой своей радости. Меня всего маленько колотило, знобило, в глазах колики появились, и мой раненый, недоумевая, что это со мной происходит, уставился в меня и опять тихо спросил:
   — Ты что?
   — Знаешь, кажется, получается, вот меня и трясет от радости.
   Он смотрел строго, серьезно и я даже подумал, что он хочет спросить: кто же я все-таки, откуда, из какой части, но он не только не спросил, но я увидел, что, находясь во власти своих мыслей и болей, даже не видел меня, а через малое время вообще забыл бы меня и мое воспаленное лицо и жар, в который меня так неожиданно бросило, если бы события несколько повременили со скоростями... Перевязать до конца не удалось.
   Автоматные очереди с противоположной стороны улицы, истерически захлебываясь в шальном азарте, прорезали окна и двери нашего дома. Такого не ожидали. К счастью, никто не пострадал, однако, все повскакивали, готовя оружие:
   — Спокойно, оставаться на местах! — Наш лейтенант был не молод и в свои двадцать восемь—тридцать лет был завидно уравновешен. Я легко уговорил моего раненого спуститься на пол под подоконник только что расстрелянного окна, и он, как переломанный в пояснице, тяжело опираясь на мою руку, осторожно посылая себя в сторону каждого шага, медленно перешел туда. Ему, наверное, было много хуже, чем казалось. Очевидно, я имел дело с редко сильным человеком.
   Где-то недалеко спеша, вроде стараясь опередить друг друга, разрывая тишину ранних сумерек, взрывались мины. Колотило долго, жестоко. Слышались не выстрелы, а разрывы — значит, били не мы, а другие нас. Да и по внезапности, жестокости налета это тоже не могли быть наши... Злорадство и спешная плотность артналета вернули нас в жесткие будни передовой. Что происходит? И что же наши? Где они? Почему молчат? Может быть, я не разглядел, но, кроме той пушки, я что-то не приметил, чтобы у нас была еще какая-то артиллерия. Да-а... дела! Не шибкие. Совсем не шибкие. Отдых, к которому с надеждой шли и ждали, не начавшись кончился. Теперь мы должны быть там, это понимали все. Однако лейтенант, подпирая спиной стену, пусто смотрел перед собой. Я, ожидая, когда мой раненый расположит себя на подставленный ему ящик из-под боеприпасов, заметил, как некоторые солдаты скрыто поглядывали на лейтенанта, боясь своими взглядами напомнить командиру, что — пора.
   Заканчивать перевязку на полу было неловко, не с руки, ко всем другим трудностям теперь прибавилось еще и стена — она просто мешала, и я все делал, но получалось все страшно медленно, но никто не понукал, не подгонял — все ждали.
   Как-то страшно вбежавший связной негромко, но, судя по всему, что-то неприятное сообщил лейтенанту, тот дернулся, отвернулся к стене и какое-то время вроде безучастно сидел боком. Лица не было видно, и что поразительно — не хотелось, чтобы он поворачивался, вообще было неловко смотреть в его сторону, стало вдруг тесно, хотелось глубоко вдохнуть. Я проглядел, когда лейтенант встал, но, увидев его, на мгновение не поверил своим глазам — он был бел как известка.
   — Пошли и мы, — тихо сказал он.
   Все слышали, понимали, но остались как были.
   — Взвод, встать! — так же негромко скорее проговорил, чем скомандовал лейтенант. Чтобы выйти, он должен был пройти мимо меня и уже на ходу бросил: — Догоняй!
   И все это многоликое, но в чем-то очень схожее один с другим скопление людей двинулось в свой последний путь.
   Санитары не появлялись, и мой раненый, поняв, должно быть, что они и не придут, стал совсем отрешенно тихим — смирился, однако, увидев, что я собираюсь уходить, взял мою руку и, помолчав, попросил воды. И когда я, раздобыв ее, вернулся, он, устав от боли, или все же сказалась потеря крови при ранении, впал в полузабытье. Другой так же послушно вытянуто лежал под лестницей, но глаз больше не открывал. На грудь его не глядел — боялся. Двое, что смотрелись близнецами, также тяжело и основательно лежали «затонувшими бревнами» и помочь им чем-нибудь конкретным, кроме как подать воды или свернуть цигарку, я не мог, да они ничего и не просили, а лежали себе, никого не обременяя, и все вокруг им было нипочем, его для них просто не существовало. За стенами дома перестрелка не унималась, и пули то и дело, не встретив никого на своем пути, в бессильной злобе залетали в наше помещение, сердито отбивая штукатурку со стен. Надо было идти. В возвращение санитаров я не верил (уж очень долго они не появлялись), а теперь я просто знал: с ними что-то случилось, в любом другом случае они были бы здесь. В доме еще оставался какой-то штабной люд: группа офицеров и человек двадцать саперов, связистов. Попросив посматривать теперь уже за моими пострадавшими, я вывалился за порог и тут же уткнулся носом в какую-то каменную или чугунную тумбу, служившую, очевидно, когда-то основанием для парадного фонаря. Теперь времена иные и много удобнее и надежнее обходиться без всяких подсветов. В полутьме сумерек мелькали темные силуэты. Кто такие, определить было трудно. Никого не окликая, чтоб вместо ответа не получить в живот очередь из автомата, перебегая от одного дома к другому и сам превратившись в одну из мелькавших теней, я быстро добрался до знакомых амбаров.
   Дальше все пошло, покатилось, стремительно нарастая, переплетаясь, завязываясь в сплошной клубок боли, нервов, озверелого ожесточения, смертей, невыразимо тяжелой, давящей тоски, отчаяния и черных провалов тупого безразличия ко всему происходящему вокруг и к самому себе, словно впереди предстоит прожить еще три-четыре сотни жизней и этой одной, такой рваной, нервной, не сложившейся, можно, пожалуй, сейчас и пренебречь, потому как уж очень тяжело и долго, мучительно. То все вдруг уходило за внезапной, буквально вламывающейся, невероятной жаждой выжить, выстоять, не пустить: вы претесь, ломитесь, вам непременно надо пройти — это понять можно, мы сами иногда лезем черт-те куда на рожон, однако в подобных случаях мы больше во власти жертвенности, исполнения долга, но никогда не истребления всего вокруг — никогда! Нет, голубчики, не такой ценой! Вы что-то перепутали или не додумали. Но так нельзя! Не надо! Не надо!
   Те давно ушедшие часы представляются мне сейчас какой-то беспрерывной спешкой к единому, уже предопределенному, неуклонно тянувшему к себе концу. Могло лишь показаться, что среда и время все еще пребывали в том соответствии, которое несет в себе надежду на то, что еще многое впереди, все будет, и поэтому никто не заметил уже случившееся.
   ...Неясные, темные пятна вытягивались в неровную полосу, и она, изгибаясь, собиралась, сгущаясь до черных провалов на фоне снега и вновь распадалась на отдельно бегущие группы.
   — Опять гости!
   — Ох, видно, немало их там, за полотном!
   — Почему за полотном — тебе их и перед ним хватит.
   — Мне их хоть бы век не видать и не слышать ни одного, так не очень бы...
   Быстрые, нервные вспышки за насыпью железной дороги то тут, то там четко высветили ровную черную границу ее. Начинается!
   — В укрытие, в укрытие!
   Мы ринулись в амбары. Через полторы-две минуты они будут здесь. Только бы вовремя залечь после налета, иначе...
   — Проверить оружие!.. Гранаты наготове?
   Писк, вой, скрежет, свист, грохот, остервенелое месиво взрывов, резкий стукоток осколков, пыль и осыпающаяся земля с развороченного потолка амбара. Видно, не на шутку взялись, надоело цирлих-манирлих разводить...
   — Приготовились!
   Невольно разбившись на две группы, тесно прижавшись друг к другу, одни по одну сторону дверей, другие — по другую.
   — Сейчас он перенесет огонь в глубь двора, и вы, — указал на нас совсем незнакомый какой-то человек, — всей оравой налево между сараями! С вами будут еще из того сарая с лейтенантом, а вы все со мной... — И без того, кажется, надорванный голос его потонул в неистовом грохоте разрывов, амбар трясло, с потолка уже валилось и, казалось, в следующее мгновение, не выдержав, он рухнет. Было нечем дышать. Несколько мин со страшным ревом взорвали черный снег у наших дверей, обдав нас вонью взрывчатки и жженого металла. Вдруг три-четыре быстрых острых вспышки и грохот орудия рядом. Всех отбросило, прижало к углам...
   — Молодцы, братва! — орал кто-то из угла.
   Я не мог пробить горло от пыли, душил кашель. Кто-то пытался колотить меня по спине...
   — Пожа...лей, бра... з... здесь ви... вилы... о-осторож...
   В следующее мгновение весь двор превратился в ослепительно яркий, взрывающийся мир... Все ринулись к дверям. Вспарывая темноту, ракеты снопами взлетали за нашим сараем. Ночь уступила место страшному карнавалу. Тени амбаров, огромного дерева метались в дьявольской пляске, наскакивая одна на другую. Двор стонал от разрыва мин и визга осколков.
   Незнакомец, осторожно высунувшись из ворот, напряженно всматривался в сторону большого амбара. Мы стояли, дыша друг другу в шеи, плечи. Вытянутая рука незнакомца слегка дрожала, как бы говорила, сдерживая нас: сейчас, сейчас, потерпите!
   — Пора. Пошли-и!
   От большого амбара бежала группа наших, человек восемь... Лейтенанта не было, не увидел...
   Надсадный ор из лощины. Бегущая темная полоса с лихорадочной перекличкой вспышек автоматных очередей. Тряска приклада... Рядом, справа, до боли в ухо глушит автомат соседа. Ничего не слышу... надо бы отползти... Пытаюсь спустить ухо шапки. Где-то за спиной бешеный хоровод взрывов и истерический визг осколков над головой... Стоявший за углом амбара чей-то темный силуэт выронил автомат и медленно сползал вниз.
   — Ах, мерзавцы, что творят, что делают?
   Комки земли, камней сыпались не переставая, осатанелый, сплошной вопль летел снизу нарастая, и пляска светляков автоматного огня, устремившихся на нас, была близкой. Вой пропадал в остервенелом хохоте наших автоматов и опять истошно врывался в сырую темь ночи, когда руку сводило острой болью судороги и немалых усилий стоило распрямить искореженные ею пальцы. Темнота, устав скрывать, быстро приближала к нам мутно-серые пятна орущих лиц. Их много —огромная колыхающаяся гряда, уже слышно тяжелое дыхание бегущих и топот ног.
   — Гранаты, гранаты!!! — разрывая хаос звуков, неслось из-за амбара в темноте. Слева исступленно, с силой махали руками. Вскочив, далеко швырнул гранату и, вырвав кольцо у другой, момент высматривал место нужнее — вторая полетела за первой. Гранаты еще не долетали до цели, но сдерживали, останавливали от вала, приступа, в котором они неслись на нас. Автомат справа, глушивший меня своей близостью (его хозяин лежал за большим металлическим колесом, еще мелькнула досада — моя булыга так не защитит, как его колесо), вдруг смолк, и только эхо его резкой стучащей скороговорки продолжало колотиться в ушах. На короткое мгновение, приподнявшись на руках, сосед (не помню его фамилии — он из старожилов, все они были не словоохотливы и с нами, «сосунками», не очень-то общались), неподвижно уставился в темноту, ожидая что-то и вдруг, вроде отрицая все на свете, замотал головой, кровь ручьем хлынула из носа и рта, и он рухнул.
   — Эй, эй, эй! — Я полз к нему и орал, словно ошалелый крик мой оставит, задержит жизнь. Развернув набок вздрагивающее, размякшее тело, понял, что все закончилось — тепло, накопленное жизнью, вместе с кровью покидало его. Глаза заволакивала мутная пелена, и они остались вяло прикрыты. Кто-то кричит? Кто и где — не пойму! Тащу из-под него автомат, весь в липкой теплой крови с комками земли и снега. Кажется, сейчас, отплевываясь, он заорет: ты что, обалдел, что ли? Вместе с ремнем вытягиваю руку, и она, рвано вздрагивая, вдруг совершенно безразлично отпускает автомат... Весь диск изжеван попаданием роя пуль. Опять крик, но откуда, кто и что кричат — понять не могу. Странный, «фырчащий» звук над головой... Какое-то мгновение сознание ничего не фиксирует — его нет. Что — все?.. а, вот опять вижу, слышу... Рву затвор на себя — привычно напрягаюсь, как палка, ожидая напор давления выстрелов... диск пустой! В низине частые беспорядочные взмахи рук и опять этот «хромающий» звук летящих на нас их на длинных, деревянных ручках гранат... Некоторые, в шальном азарте бросить прицельно и дальше, вскакивали в полный рост. Какие-то неясные быстрые тени, скользкими силуэтами метнувшись в сторону, исчезли, оставив загадку и вопрос: показалось или было? И что это? Опять разрывы, но много дальше — перестарались, слишком подползли, наверное... В них уже вызрела уверенность, решимость: вот сейчас, уже в следующее мгновение расстрелять в упор, смести, стереть, убрать. Отрывисто и гортанно, нагло громко, вроде пытаясь догнать что-то, пронеслось в долине по-немецки, темная полынья, вскочив, ожила... вопль с каждой секундой усиливался, набирая силу, черная масса, неистово вдруг взревев, колыхнулась и бросилась на нас!