Страница:
Удочек с собой не взяли, но веревка с куском сухаря вполне годилась для приманки ошалевшего после зимнего сна главного обитателя горных речек. Трофим попросился на первую рыбалку, Васька обещал подождать, пока он промышляет. Они вдвоем с Сенькой разлеглись на южном скате холмика, там местами уже очистился от снега дерн.
Трофим быстро понял, что ни удить, ни выманивать наружу хариуса еще не время – вода была мертва, рыба в ней еще не проснулась. Он воротился, а когда подходил с обратной стороны к холмику, услышал свое имя, громко выкрикнутое Сенькой.
Дальше расскажу словами самого Трофима.
– Сенька, он на всю зону псих, каждый знает. То день молчит, то с ничего разорется. Не духарик, нет, на рожон не прет, но брать на оттяжку, хватать на хапок – его всегдашнее дело. И тут слышу ор: «Пора заделать Фомку!» – и снова тихо. Ну, я притулился у кусточка, оба уха вострю. Васька тихонько спорит, Сенька тоже тихонько, только через десяток словечек по-новой ор в пару слов. В общем, дотыркал – сговариваются меня кончать. Сенька доказывает: «Кто тебя на уход уломал? Я! Кто корову в дорогу надумал? Обратно я! Кто этого шустрика Фомку в корову определил? Или не я? Как ты еще тогда шатался – и уходить страшно, и Фомку жалко! Столько потов на тебя израсходовал, пока согласился. Нечтяк, вышло по-моему. Пошел ты тогда по-хорошему с Фомкой темнить, два раза в стыри обвантажил лопуха, он и сдался. Слово ты давал слушаться меня? Давал, а сейчас чего? Говорю, мочи нет больше! Не подкрепимся, копыта отвалятся!» А Васька ему в ответ: «Надо, конечно, разве я спорю? Да пока силенка есть, лучше подождать. Больше запасов у нас с тобой нету, кроме Фомки, надо до крайности его поберечь». И постановили: еще три дня протопаем, а там, перейдя Подкаменную, пока не вскрылась, на том берегу и заделать меня. И Сенька слово дал, что честно дотерпит до Подкаменной. Он, между прочим, на слово тверд, это в зоне знают. Так что три дня у меня были, только я не стал тех дней дожидаться.
– Ты сказал своим товарищам, что слышал их разговор?
– Еще чего? Они бы сразу схватились за «пики» – и тут же хана мне. И вида не показал, отошел назад, переждал часок и нарисовался: «Так и так, ребята, не идет еще хариус». Натурально, обматерили меня и пошли обратно.
– Обратно? – Я не всегда быстро соображал, а по «фене» особенно. Почему назад?
– Не назад, а вперед. По-новой пошли, короче – опять. И в ту же ночь я подорвал от них, целые сутки, еще до восхода и потом до захода солнца, без остановки канал. Конечно, прихватил, что было в их сидорах, ни крошки им не оставил, пусть лапу сосут, раз такие.
– Не боялся, что они ринутся в погоню?
– Нечтяк! Куда им? Я же канал на запад, на Енисей, к людям – сдаться, потому что другого хода не стало. А им зачем снова в зону? Наверное, потопали дальше на юг, через Подкаменную, она уже была неподалеку.
– Значит, благополучно встретился с людьми, раз снова очутился в зоне?
– Благополучно, скажешь тоже! Вот уж когда и не думал, что еще поживу на свете.
– Провизия у тебя кое-какая все же была – все у дружков забрал.
– Да не голодал я! Хуже было. Уже на третий день повстречался с двумя охотниками на лыжах – один постарше, другой пацан, сынишка старшого. Тащат сани, полные зверья – шкур, натурально, а не туши. И сами по шею нагруженные оружием и добычей. Я к ним с душой: «Ребята, примите к себе. Я беглый, сдайте меня в лагерь. Вам за меня пятьсот рублей премии дадут». Это такса была такая – кто приволок беглого, вохровец или чистый вольняшка, тому денежная награда.
– Они и согласились на премию?
– Переглянулись, молчат. Потом сели обедать, меня угостили жареной олениной. Вкуснятина, сроду такой не едал. У костра старшой говорит: «А зачем нам тебя двести километров переть с собой? Мы и без хлопотни получим за тебя законную премию». Я помертвел, чую – полная хана! Уже не раз бывало – вохра или вольняшки догоняют беглого, убивают, чтобы не возиться с ним в дороге, отрезают палец и предъявляют в зоне: «мол, застрелили при попытке к бегству, проверяйте линии». И если линии на пальце сходятся с личной карточкой беглого, – норма. Им и благодарность, и премия, а тот догнивает, где убит, либо растаскивают на куски зверье и птицы.
Как же ты выкрутился из такой сложной ситуации?
– Пришлось крепенько пошуровать в мозгах. Говорю старшому: «Правильно раскинули – кончать меня проще. Да вам невыгодно. Вот вы – из последней силы прете поклажу. А вы впрягите меня в санки, навалите на меня свои сидора. Я вместо вас тащу, вы налегке с ружьями. Куда я денусь – шаг в сторонку, вы мне пулю в спину!» Старшой посмотрел на второго: «Соображает бегляк! Используем, что ли?» И нагрузили меня так, что еле переставляю копыта. Но шел, смертушка моя вела меня за руки. Неделю так топали по тундре и лескам. Зато кормили охотники от пуза – пока сам не отвалюсь. Даже сдружились в дороге. Старшой пригласил в гости, когда освобожусь, адресок дал, он и сейчас у меня в заначке. А в милицию сдал честно, премии не захотел упускать. Меня в поселке сразу в карцер, потом в навигацию сюда – шел этап на север, к нему приткнули. Я старшому, между прочим, письмишко наворотил уже из зоны, не знаю, ответит ли, пока молчит. Думаю, ответит, очень душевный был человек.
– Не знаешь, что сталось с твоими товарищами – Васькой Карзубым и Сенькой Хитрованом?
– Слухов не доходило. Верней верного – погибли оба от голодухи. Или один заделал другого, засолил и попер дальше. Их оперы в зоне давно списали, уже не ищут.
Я долил еще немного Трофиму за рассказ о странствиях в тундре и тайге и себе столько же, за то, что спокойно выслушал и отпустил его на ночной развод в лагерь. Сам я имел бесконвойный пропуск и мог оставаться на заводе сколько хотел.
Трофим недолго прожил в лаборатории. В управлении заводов обокрали какой-то кабинет. Трудяги из НКВД, естественно, воров не нашли, но основательно почистили список заключенных, причисленных к производству. И обнаружив, что в лаборатории пристроился «пятидесятидевятник», немедленно отправили его куда-то на тяжелые работы. Больше – до самого моего ухода из нее – в лаборатории уже не было хорошего дневального.
Под вечными звездами
Трофим быстро понял, что ни удить, ни выманивать наружу хариуса еще не время – вода была мертва, рыба в ней еще не проснулась. Он воротился, а когда подходил с обратной стороны к холмику, услышал свое имя, громко выкрикнутое Сенькой.
Дальше расскажу словами самого Трофима.
– Сенька, он на всю зону псих, каждый знает. То день молчит, то с ничего разорется. Не духарик, нет, на рожон не прет, но брать на оттяжку, хватать на хапок – его всегдашнее дело. И тут слышу ор: «Пора заделать Фомку!» – и снова тихо. Ну, я притулился у кусточка, оба уха вострю. Васька тихонько спорит, Сенька тоже тихонько, только через десяток словечек по-новой ор в пару слов. В общем, дотыркал – сговариваются меня кончать. Сенька доказывает: «Кто тебя на уход уломал? Я! Кто корову в дорогу надумал? Обратно я! Кто этого шустрика Фомку в корову определил? Или не я? Как ты еще тогда шатался – и уходить страшно, и Фомку жалко! Столько потов на тебя израсходовал, пока согласился. Нечтяк, вышло по-моему. Пошел ты тогда по-хорошему с Фомкой темнить, два раза в стыри обвантажил лопуха, он и сдался. Слово ты давал слушаться меня? Давал, а сейчас чего? Говорю, мочи нет больше! Не подкрепимся, копыта отвалятся!» А Васька ему в ответ: «Надо, конечно, разве я спорю? Да пока силенка есть, лучше подождать. Больше запасов у нас с тобой нету, кроме Фомки, надо до крайности его поберечь». И постановили: еще три дня протопаем, а там, перейдя Подкаменную, пока не вскрылась, на том берегу и заделать меня. И Сенька слово дал, что честно дотерпит до Подкаменной. Он, между прочим, на слово тверд, это в зоне знают. Так что три дня у меня были, только я не стал тех дней дожидаться.
– Ты сказал своим товарищам, что слышал их разговор?
– Еще чего? Они бы сразу схватились за «пики» – и тут же хана мне. И вида не показал, отошел назад, переждал часок и нарисовался: «Так и так, ребята, не идет еще хариус». Натурально, обматерили меня и пошли обратно.
– Обратно? – Я не всегда быстро соображал, а по «фене» особенно. Почему назад?
– Не назад, а вперед. По-новой пошли, короче – опять. И в ту же ночь я подорвал от них, целые сутки, еще до восхода и потом до захода солнца, без остановки канал. Конечно, прихватил, что было в их сидорах, ни крошки им не оставил, пусть лапу сосут, раз такие.
– Не боялся, что они ринутся в погоню?
– Нечтяк! Куда им? Я же канал на запад, на Енисей, к людям – сдаться, потому что другого хода не стало. А им зачем снова в зону? Наверное, потопали дальше на юг, через Подкаменную, она уже была неподалеку.
– Значит, благополучно встретился с людьми, раз снова очутился в зоне?
– Благополучно, скажешь тоже! Вот уж когда и не думал, что еще поживу на свете.
– Провизия у тебя кое-какая все же была – все у дружков забрал.
– Да не голодал я! Хуже было. Уже на третий день повстречался с двумя охотниками на лыжах – один постарше, другой пацан, сынишка старшого. Тащат сани, полные зверья – шкур, натурально, а не туши. И сами по шею нагруженные оружием и добычей. Я к ним с душой: «Ребята, примите к себе. Я беглый, сдайте меня в лагерь. Вам за меня пятьсот рублей премии дадут». Это такса была такая – кто приволок беглого, вохровец или чистый вольняшка, тому денежная награда.
– Они и согласились на премию?
– Переглянулись, молчат. Потом сели обедать, меня угостили жареной олениной. Вкуснятина, сроду такой не едал. У костра старшой говорит: «А зачем нам тебя двести километров переть с собой? Мы и без хлопотни получим за тебя законную премию». Я помертвел, чую – полная хана! Уже не раз бывало – вохра или вольняшки догоняют беглого, убивают, чтобы не возиться с ним в дороге, отрезают палец и предъявляют в зоне: «мол, застрелили при попытке к бегству, проверяйте линии». И если линии на пальце сходятся с личной карточкой беглого, – норма. Им и благодарность, и премия, а тот догнивает, где убит, либо растаскивают на куски зверье и птицы.
Как же ты выкрутился из такой сложной ситуации?
– Пришлось крепенько пошуровать в мозгах. Говорю старшому: «Правильно раскинули – кончать меня проще. Да вам невыгодно. Вот вы – из последней силы прете поклажу. А вы впрягите меня в санки, навалите на меня свои сидора. Я вместо вас тащу, вы налегке с ружьями. Куда я денусь – шаг в сторонку, вы мне пулю в спину!» Старшой посмотрел на второго: «Соображает бегляк! Используем, что ли?» И нагрузили меня так, что еле переставляю копыта. Но шел, смертушка моя вела меня за руки. Неделю так топали по тундре и лескам. Зато кормили охотники от пуза – пока сам не отвалюсь. Даже сдружились в дороге. Старшой пригласил в гости, когда освобожусь, адресок дал, он и сейчас у меня в заначке. А в милицию сдал честно, премии не захотел упускать. Меня в поселке сразу в карцер, потом в навигацию сюда – шел этап на север, к нему приткнули. Я старшому, между прочим, письмишко наворотил уже из зоны, не знаю, ответит ли, пока молчит. Думаю, ответит, очень душевный был человек.
– Не знаешь, что сталось с твоими товарищами – Васькой Карзубым и Сенькой Хитрованом?
– Слухов не доходило. Верней верного – погибли оба от голодухи. Или один заделал другого, засолил и попер дальше. Их оперы в зоне давно списали, уже не ищут.
Я долил еще немного Трофиму за рассказ о странствиях в тундре и тайге и себе столько же, за то, что спокойно выслушал и отпустил его на ночной развод в лагерь. Сам я имел бесконвойный пропуск и мог оставаться на заводе сколько хотел.
Трофим недолго прожил в лаборатории. В управлении заводов обокрали какой-то кабинет. Трудяги из НКВД, естественно, воров не нашли, но основательно почистили список заключенных, причисленных к производству. И обнаружив, что в лаборатории пристроился «пятидесятидевятник», немедленно отправили его куда-то на тяжелые работы. Больше – до самого моего ухода из нее – в лаборатории уже не было хорошего дневального.
Под вечными звездами
Их было семеро – семь отказчиков, семь доходяг, еле передвигавшихся по земле, тот народ, о котором шутят презрительно и жалостно: «фитили – дунешь, погаснут!» Еще их почему-то называют «дикой Индией», насмехаясь над любым их сборищем: «там вечно пляшут и поют». Все семеро дремали вокруг крохотного костра, разложенного у железнодорожной выемки. В стороне теплился другой костер, побольше, для стрелка. Сам стрелок, запахнув шубу и обхватив руками винтовку, сонно мотал головой от дыма, евшего глаза. На «фитилей» своих он и не смотрел. Каждый еще с лета сидел в карцере штрафного лаготделения за отказ от работы. И хоть для формы их ежедневно выгоняли на очистку полотна от снега, лопаты они держали в руках лишь во время ходьбы, а на месте втыкали их в сугробы. Принуждать их к труду было бесполезно, следить за ними – бесцельно: зима не время для побегов.
Декабрьское утро тащилось над белой и во тьме землей, в ложбинках шипел переметаемый злой поземкой снег, мороз каменел почти полусотней градусов. Подслеповатые звезды хмуро мигали на окостеневшую землю, на западе приплясывало неяркое сияние. «Фитили» кутались в рвань телогреек, совали руки в костер. Сияющий дым штопором вворачивался в небо, от него падал неверный свет – фигуры сидящих колебались, расплывчатые, как тени.
Один – высокий, страшно худой, с носом, похожим на клюв, – встрепенулся и поднял голову. На все стороны простиралась полярная пустыня – безмерный снег, один снег, без деревца, без огонька, без птицы, без зверя. Отказчик долго глядел в небо. Звезды при каждом мигании словно обрывались с низкой высоты и, не упав, цеплялись за темный купол и снова, вспыхнув, рушились. Небо наваливалось и грозило сотнями враждебных глаз, кричало безмолвными вспышками, пронзало иглами сияния. Отказчик закашлялся и отвел глаза, звезда ударила его лучом, как кинжалом. На земле было не лучше, она притаилась, как зверь перед прыжком, угрюмо следила каждым бугорком, готовясь наброситься на плечи.
– Доходим! – пробормотал отказчик.
Другой отозвался, не открывая лица:
– Доплываем, Митька! Скоро всем хана.
Третий, тяжело шевельнувшись, прохрипел на второго:
– Не канючь, Лысый!
Остальные молчали, окуриваемые холодным дымом костра, сложенного из мха.
В одиннадцать по выемке простучал поезд из четырех вагонов. Красноватый свет сумрачно озарил семерых отказчиков и стрелка. Стрелок, обнимая покрытую инеем винтовку, тихонько посапывал. Отказчики заворочались, – мороз, оледенив кожу, добирался до тела.
– Митька, сволочь, чего кимаешь! – застонал один. – Огня, сука!
Он толкнул дремавшего рядом носатого отказчика. Тот, пошатываясь, побрел за мхом. Он ползал по снегу, пробивая рукавицей одеревеневший наст, с усилием выдирал из-под него ягель. За бугорком он споткнулся о столетнюю березу, карликовое существо – змеившийся по земле ствол, судорожно, как руки, выброшенные в стороны ветви. Березка отчаянно дралась за жизнь царапалась и выгибалась, цеплялась за грунт узловатыми корнями, опутавшими камни и лед, и – уже вырванная – шевелилась и вздрагивала. Митька швырнул ее в снег, бешено ткнул ногой.
– Падла! – хрипел он, тяжело дыша. – Завалю, как пса! Будешь знать, проститутка!
Он приволок березку к костру и бросил, как мертвое тело, в ноги товарищам. На юге, над гребнем невысоких гор, засветилось багровое зарево, от него потянулись дымные языки, слизывавшие звезды, как льдинки. Ночь вяло превращалась в полдень, серый, как вечер, – люди из теней стали телами.
– Порядок! – объявил Лысый, с трудом поднимаясь на ноги. – Ребята, живем! А ну, навались!
Один за другим поднимался и открывал лицо – семеро отказчиков, семеро «своих в доску», когда-то известные и авторитетные, духарики и паханы, ныне собрание «огней» или «фитилей», «дикая Индия, где вечно пляшут и поют». Каждый был особ не похожим на других уродством. У Васьки – сворочена скула и рассечен лоб, у Пашки Гада не хватало верхних зубов, Монька Прокурор сверлил одним глазом, Лысый светил голой бабой, вытатуированной на щеке. Только самый страшный из них, Лешка Гвоздь, не носил на себе внешних воровских примет, да еще седьмой, совсем молоденький, с женским именем Варвара, был человек как человек.
Варвара, потопав ногами, с тоской оглянул враждебный мир.
– Господи, жить же! – сказал он. – Родился на свет!
Монька Прокурор прикрикнул на него:
– Тоже следователь нашелся – чего родился, от кого родился, по собственному желанию или по вражескому заданию! Живем, слышал!
Страшноносый Митька расшевелил мох, бросил в жар ветки, сверху навалил ствол с синими, как жилы, корнями. В дыму прорезался огонек, от костра потянуло теплом. Один за другим отказчики уходили в тундру раздобыть мха. Очнувшийся стрелок поглядел на них и вновь апатично свесил голову. Пашка Гад натрамбовал в чайник снегу почище и поставил чайник на ветки костра. Чайник был покрыт густым слоем окаменевшей в глубине, липкой снаружи копоти, – он уже не раз торчал так в недрах костра, охваченный скудным жаром.
– Чифиря бы! – пожаловался Монька Прокурор. – С сахарком… Век свободы не видать, палец бы дал – режь!..
Тогда Лешка Гвоздь полез за пазуху и вытащил оттуда пачку грузинского чая «экстра». Под хриплые крики товарищей он извлекал их одну за другой, повертывал в воздухе, чтобы видели все – пять свеженьких пачек по пятьдесят граммов в каждой, подлинный клад для любителя.
– Утречком на разводе начальнику заказ везли из магазина, – объяснил Гвоздь. – Ну, кое-чего начальничек не досчитается…
– Сыпь! – скомандовал Лысый, снимая крышку с чайника.
Одна за другой пачки раздирались, и мелкий, пахучий чай исчезал в нагретой воде. Лысый помешивал густое, как каша, варево ложкой. Чаинки разбухали, запах становился резче и горячей. Семеро отказчиков, сгрудившиеся вокруг костра, с жадностью вслушивались в глухое ворчание набиравшего силу «чифиря». Варвара, не выдержав, заматерился и с мольбой протянул свою кружку. Лысый ударил его ложкой по руке.
– Лапы! Поперед батька в пекло лезешь!
Запах «чифиря» донесся до стрелочка. Он с трудом поднялся, потопал закостеневшими ногами и подошел к костру отказчиков. Монька скосил на него пылающий глаз и заворчал. Пашка Гад выбросил из пустоты верхней челюсти пронзительный плевок. Лысый презрительно отвернулся. Гвоздь оказался самым миролюбивым.
– На чифирек потянуло! – сказал он. – Тебе первому нальем, стрелочек, мы не жадные.
– Кружки! – скомандовал Лысый, с осторожностью извлекая чайник из костра.
Густой, как смола, навар полился тонкой струйкой в ряд сомкнутых кружек. Лысый наливал чифирь артистически, ни одна из драгоценных чаинок не выпала из чайника в кружки. А когда жидкости осталось немного, он прижал к носику чайника ложку и нацедил остатки себе. Потом, поставив свою кружку, он опять набрал в чайник снега, плотно умял его и водрузил чайник на старое место в жар. Лишь после этого он уселся ближе к теплу и хлебнул из кружки.
Стрелок, стоя над отказчиками, ругался:
– Скоты, не народ! Деготь же, как вы пьете!
– Не хочешь, отдавай! – сказал Гад. – И вообще – проваливай, попка!
Для усиления слов он плюнул стрелку под ноги.
– Навали в кружку снега, – посоветовал Гвоздь. – Будет пожиже.
Разбавлять снегом навар стрелок не захотел. Он отошел к своему костру и, морщась, отхлебывал из кружки маленькими глотками. Потом, вспомнив, достал из кармана кисет с сахаром и густо сдобрил им чифирь. Напиток утерял большую часть горечи, пить стало легче. Стрелок повеселел. Он мурлыкал себе под нос однообразную и длинную, как железнодорожная колея, песню и раскачивал головой перед штыком: винтовка была уткнута прикладом в снег, штык поочередно заслонял то правый, то левый глаз. Стрелочек смежал веки не заслоненного глаза и глядел сквозь штык. Было забавно: узенькая полоска стали вырастала в целый мир, перекрывая горы и зарю, земля вдруг становилась железной и ледяной до крика. Стрелок захохотал и любовно погладил штык. Никто из отказчиков не обернулся на его смех. Стрелок был шебутной и неумный, его не уважали, только терпели.
Первым одолел свою порцию нетерпеливый Варвара. Он обжигался, хрипел, жадно посапывал, потом уперся мутными глазами в костер и уронил кружку в снег. Остальные не торопились. Лешка Гвоздь и Лысый раза по три гоняли во рту навар, наслаждаясь его теплотой и терпкостью, и лишь после проглатывали. Монька и Митька цедили чефирь сквозь зубы, как сквозь соломинку Васька и Лешка Гад старались, чтобы глотки были маленькими.
Варвара откинулся в снег на спину и испуганно сказал:
– Братцы, земля вертится, как карусель! И небо проваленное… Яма, а не небо!
Митька мотнул на Варвару клювообразным носом и прохрипел:
– Варвара – все! Больше ни крошки.
Один за другим они кончали с напитком и прятали кружки в карманы, чтоб железо не оледеневало. Вслед за Варварой одурел Васька. Он закачался, сидя, закрыл глаза и замурлыкал что-то. Монька Прокурор жадно воткнул в чайник побагровевший глаз, дотронулся рукой.
– Лысый! Еще стаканчик… Завалю, если не хватит!
Лысый, помешивая второе варево, успокоил его:
– Почифиряем на славу! Не торопись, братцы, день долгий.
Митька мечтательно сказал, стараясь не глядеть, как Лысый погружает ложку в чайник:
– На воле были, не понимали. Водку жрали, с бабами спали. Чтоб правильно чифирнуть – куда там!.. Выйду, вот заживу!
Гвоздь засмеялся, с насмешкой взглянув на хищный нос Митьки:
– Выйдешь! Раньше свои двадцать лет отмотай. И что от тебя толку бабе? Сам же болтал, не успеваешь за сиську схватить, все, спекся! Из-за этого и Людку завалил, что она тебя на все кодло обсмеяла! А еще к такой девке лез!
– Я же думал, справлюсь! – пробормотал Митька.
– Думал! Ты с одним ножом справляешься, это да!
– А я на волю не хочу, – сказал Пашка Гад, шепелявя. – Мне на воле не светит. Опять кого проиграю. Не могу без картишек… Вспомню ту старушку страх!
Лысый оторвался от чайника и гневно сплюнул в снег.
– Кто тебе поверит? Витька Хлюст мотался у прилавка, все видел. Ты ее с одного маха завалил на чистяк, не рюхнулась. В охотку ударил! С бабой справиться легче, не подождал мужика.
Гад разволновался до того, что слюна брызнула желтыми комками сквозь выбитые зубы, и слова стали неясными. Он вскочил и снова сел.
– Врет он, Хлюст! Не было так, вот же падло! Я к ней вежливо, кто, значит, последний в очереди? А она улыбается добренько, сука: «Я крайняя!» и еще «пожалуйста» сказала. Я отошел, руки затряслись – не могу такую! Хожу, жду, чтобы мужик или фраерок подошел. Второй раз к очереди: «Кто последний?» Обратно она, удивленная: «Я же вам объяснила – я!» По-новой отошел, голову режь, если вру! Даже так думаю – уйду, пусть она свою очередь выстоит спокойно, а там разберемся. А тут Хлюст нарисовался, улыбается, тля, подмаргивает – поглядим, мол, как платишь. Тут я в остатний: «Кто последний?». Она аж рассердилась: «Я же, я, сколько вам говорить?» «Раз ты, говорю, получай, что тебе приходится!» А выскочить не успел, в дверях мужик здоровенный как гакнет по черепу, земля перевернулась! Хлюст же в сторонке, проститутка, скалится, что меня бьют… Выйду когда, первое дело – с ним… Мне – хана, а его не пожалею!
– Ты же на волю не хочешь, – заметил Гвоздь. – Тебе же не светит на воле…
– Не светит, – сказал Гад, опустив голову. – Не светит… – Он обвел дикими глазами товарищей и крикнул, снова вскакивая: – А Хлюста порешу! Все одно – в лагере он появится!.. Первый нож – ему! Зубами в хайло вопьюсь!..
– До чего же хочется на волю! – с тоской проговорил Васька. – У него дернулись изуродованные скулы, слезящиеся глаза были скорбны. Он всхлипнул и утер рукавицей нос. – К печке, братцы, в тепло! И чтоб водочка на столе… И куренка за ноги – хрясь! Как же я курей люблю, не поверишь. Еще у матери, огольцом, в рот меня… кажный праздник, не поверишь, не то, чтобы пасха, нет, все воскресенья – курица… Неслыханно жили!
– Это правда, что тебя замели, когда ты жрал индюшек? – полюбопытствовал Лысый. – Сторожа прикончили и тут же расселись, как в ресторане? Воры!..
Васька насупился. Он недобро глядел на Лысого. Как и другие воры, он ненавидел этого насмешливого, острого на язык, известного на весь Союз грабителя. Но связываться с Лысым было рискованно, ножом тот владел, как мало кто из них. Без ножа Лысый тоже легко справлялся с двоими, один Гвоздь ему не уступал. Но Гвоздь не уступал никому.
– Вранье! Накрыли нас в ховире у Катьки Крысы. А жрали – точно. Индюшек мороженых – пять штук. Я тащил, Сенька Лошадь подсоблял. До чего же Катька на жарку способная – ну, баба! Жир тек по губам… А гады с собаками в тот час весь балок окружили, мышь не проскочит.
Гвоздь сказал, посмеиваясь:
– Два лба на старика! Ну к чему вы сторожа ухайдакали?
Васька криво усмехнулся.
– Нельзя было, Гвоздь. Знаешь, как он смотрел? Сперва мы по-хорошему связали его, мордой в землю – лежи, пес! А он вывернулся и глядит. Я в карманы консервы, масло, мороженных индеек цепляю к поясу – глядит. Уходим опять выворачивает на нас харю. Ну, я ткнул легонько под дых – успокоился…
– Кружки! – сказал Лысый. – Всем, кроме Варвары, по чарочке!
Варвара крикнул, просовывая вперед свою кружку:
– Шути у меня! Первому наливай, понял!
Гвоздь примирительно сказал:
– Будет, Варя. Итак на ногах нетверд, куда еще?
– Лей, пока жив! – бушевал Варвара. – Ухи оборву, глаза выгрызу! Лей, Трухач!
Гвоздь усмехнулся и пожал плечами. Лысый, покорясь, налил Варваре полную кружку. Стрелок, услышав спор, что-то крикнул – никто к нему не обернулся. На этот раз Варвара пил не с такой жадностью. Он делал два-три быстрых глотка и замирал над кружкой, уставя в нее остекленевшие глаза. Монька доставал пальцами из кружки разбухший чай и жевал его, глотая. Лицо его становилось черным, глаз все больше багровел. Бросив опустевшую кружку в огонь, Монька затянул невнятную песню. Лысый ловко извлек кружку из жара и швырнул ею в Моньку.
– Не вой! – сказал Лысый. – Не волк.
– Ты! – бешено крикнул Монька, пытаясь встать и не держась на расползающихся ногах. – Сунь грабки в карманы, пока не выдрал с костью. С кем сидишь, оторва? Меня уважать надо, понял!
Лысый тоже встал, неторопливо сбросил рукавицы и спокойно засунул руки в карман. Он был готов к драке. Ему хотелось с кем-нибудь побиться смертным боем – рвать тело зубами, выламывать руками кости. Как Монька ни разбесился, он понял, что борьба пойдет на жизнь и стрелок не сумеет их разнять. Он на секунду заколебался – кидаться ли?
Гвоздь, поднявшись, властно положил руку на плечо разъяренного Моньки.
– Спокойно, Монька! Все мы здесь авторитетные, ни сявок, ни шестерок. А толку что? И ты подохнешь, и я, и Лысый… Может, один Варвара выдюжит молоденький, крепче нас…
– Крепче, конечно, – зло бросил Митька, наклоняясь через костер ближе к Лешке Гвоздю. – Думаешь, не видим отчего? Четырехсотку каждому дают, а ты от своей пайки завсегда кусок ему отколупнешь. Спите вместе – платить приходится…
Гвоздь кротко сказал:
– Вот и хорошо, что увидел. А сейчас проглоти ботало, а то вырву из глотки с корнем. Ты меня, вроде, знаешь – два раза не повторяю.
Митька замолчал и отодвинулся. Разговоры на минуту оборвались. Даже стычка между Лысым и Монькой не произвела такого действия, как короткая перебранка Митьки и Лешки. Митька уже жалел, что слишком свободно коснулся того, о чем надо было держать язык за зубами. У Лешки Гвоздя от слов до дела дорога была в один прыжок, и живым из его рук в драке еще никто не выбирался. Кротость в его голосе считалась особо плохим знаком. Один Варвара мало считался с настроениями Лешки, ему одному Лешка спускал то, что другим не проходило.
Обиженный грубостью Лысого, Монька на время притих, как и все. Потом он снова забормотал, злобно посверкивая глазом на Лысого:
– Я тебе не Андрюшка с бабой и выблядками своими. Духарик – годовалую пацанку топором рубить! Я прямо иду. С Васькой Фокиным – нож на нож, ни он, ни я в сторону, не тебе чета – Васька… Другого такого не бывало, богатырь, сволота! Где Васька, спрашиваю? Нет, ты скажи, где Васька? А я – вот он, я! Ваську сгноил, еще не одного сгною!
Гвоздь, усмехаясь, поинтересовался:
– Глаз ему, однако, выплатил. Не жаль?
– Или! У меня глаза были те! Пики! Нечтяк, и одним вижу. Он меня пером по щеке, настоящая боевая финка, не что-нибудь, а я коротенькой самоделкой в орла – ноги кверху! Сколько крови вылилось! Тринадцать штук резал, другого такого не попадалось кровянистого!
– А вот Касьян вовсе был без кровей, – задумчиво проговорил Гвоздь. Жижа черная полилась – со стакан, не больше. Я так думаю, кровь у него вся перегорела, пока я с ним баловался.
Пашка Гад поднял опухшее от чифиря лицо и попросил:
– Расскажи, как вы Касьяна кончали. Тот пахан был! Начальник лагеря без охраны в его барак не ходил, правда? И чтоб его на работу – ни-ни! Ни один нарядчик не смел.
Лешка Гвоздь закрыл глаза, вспоминая приятную историю расправы с Касьяном. На лице его блуждала темная улыбка. Митька взглянул на эту зловещую улыбку и поспешно опустил глаза. Гад повторил свою просьбу. Лысый молча подбросил в костер веток и пошуровал в нем. Он сам не раз убивал, когда другого выхода не было, но не стремился к убийству. Смерть была накладным расходом воровского дела, но не предметом наслаждения. Касьяна он знал хорошо, даже дружил с ним. И он видел собственными глазами, что сотворили с Касьяном – мороз на секунду пронзил его всего.
– Было, было, – негромко сказал Гвоздь. – Он ведь как хотел? В шестерку меня обернуть, только врешь, Лешка Гвоздь никому не шестерил. Ну, пошло… Или он, или я – так стало. Кому-то одному надо воров в руке держать, чтоб суки не осилили… только умные доперли – ему хана, а не мне, перышко у меня играет куда почище его. Кто только полезет к себе в заначку, а я – четыре сбоку, и ваших нет – полняком меж ребер… Тут лорд один из инженеров врезал дуба у самой вахты, ну, обобрали, конечно, а мне в голова барахлишко подкинули. Касьяновой шестерни работа, сразу дотыркал. Туда, сюда, выхода нет – попал в непонятное! Чистяком протащили за сухаря и на всю катушку налево! Нет, смиловался Калинин, двадцать пять отвалил взамен вышака и из них год строгача. Я и передал Касьяну, встретимся – пощады не будет! И на простую смерть чтоб не надеялся. А через три месяца его к нам в камеру раз! Тоже за что-то полгода ШИЗО схватил.
– Нарочно подвели, чтоб вместе, – сказал Монька. – Все знали, как ты забожился насчет Касьяна.
– Нарочно, конечно, – согласился Гвоздь. – Понимали, что кому-то из нас не жить. Одним будет меньше, вот их план. Ну, я вежливо ему: «Здорово, Касьян, гора с горою, а человек с человеком, очень, очень приятно и вообще как здоровье?» Бледный он был – хуже снега. Но нечтяк, крепился. И я не тороплюсь, ждал ночи. А ночью схватились.
Он на меня с кулаками, только куда, минуты две продержался, не больше. Я для начала рукавицу в рот, чтобы без крику, потом руки вывернул, одну за другой, и за ноги принялся. Ну и крепкая кость в ногах, повозился, пока выломал. Так он и лежит, лицом вниз, ни руками, ни ногами, одной спиной трясется – мелко-мелко… А я содрал брюки и на глазах у всех оформил. Откуда силы взялись – шесть раз в ту ночь позорил… И все хохочу, до того приятно было. Ребята взмолились: «Кончай ты его, больше глядеть не можем». Вон Лысый чуть не расплакался, что муторно… На коровьем реву я Касьяна и прирезал куском стекла. Крови же не было… нет. Думал, теперь уж от вышака не отвертеться. А тут как раз смертную казнь отменили – живу… И сколько еще жить надо – невпроворот!
Декабрьское утро тащилось над белой и во тьме землей, в ложбинках шипел переметаемый злой поземкой снег, мороз каменел почти полусотней градусов. Подслеповатые звезды хмуро мигали на окостеневшую землю, на западе приплясывало неяркое сияние. «Фитили» кутались в рвань телогреек, совали руки в костер. Сияющий дым штопором вворачивался в небо, от него падал неверный свет – фигуры сидящих колебались, расплывчатые, как тени.
Один – высокий, страшно худой, с носом, похожим на клюв, – встрепенулся и поднял голову. На все стороны простиралась полярная пустыня – безмерный снег, один снег, без деревца, без огонька, без птицы, без зверя. Отказчик долго глядел в небо. Звезды при каждом мигании словно обрывались с низкой высоты и, не упав, цеплялись за темный купол и снова, вспыхнув, рушились. Небо наваливалось и грозило сотнями враждебных глаз, кричало безмолвными вспышками, пронзало иглами сияния. Отказчик закашлялся и отвел глаза, звезда ударила его лучом, как кинжалом. На земле было не лучше, она притаилась, как зверь перед прыжком, угрюмо следила каждым бугорком, готовясь наброситься на плечи.
– Доходим! – пробормотал отказчик.
Другой отозвался, не открывая лица:
– Доплываем, Митька! Скоро всем хана.
Третий, тяжело шевельнувшись, прохрипел на второго:
– Не канючь, Лысый!
Остальные молчали, окуриваемые холодным дымом костра, сложенного из мха.
В одиннадцать по выемке простучал поезд из четырех вагонов. Красноватый свет сумрачно озарил семерых отказчиков и стрелка. Стрелок, обнимая покрытую инеем винтовку, тихонько посапывал. Отказчики заворочались, – мороз, оледенив кожу, добирался до тела.
– Митька, сволочь, чего кимаешь! – застонал один. – Огня, сука!
Он толкнул дремавшего рядом носатого отказчика. Тот, пошатываясь, побрел за мхом. Он ползал по снегу, пробивая рукавицей одеревеневший наст, с усилием выдирал из-под него ягель. За бугорком он споткнулся о столетнюю березу, карликовое существо – змеившийся по земле ствол, судорожно, как руки, выброшенные в стороны ветви. Березка отчаянно дралась за жизнь царапалась и выгибалась, цеплялась за грунт узловатыми корнями, опутавшими камни и лед, и – уже вырванная – шевелилась и вздрагивала. Митька швырнул ее в снег, бешено ткнул ногой.
– Падла! – хрипел он, тяжело дыша. – Завалю, как пса! Будешь знать, проститутка!
Он приволок березку к костру и бросил, как мертвое тело, в ноги товарищам. На юге, над гребнем невысоких гор, засветилось багровое зарево, от него потянулись дымные языки, слизывавшие звезды, как льдинки. Ночь вяло превращалась в полдень, серый, как вечер, – люди из теней стали телами.
– Порядок! – объявил Лысый, с трудом поднимаясь на ноги. – Ребята, живем! А ну, навались!
Один за другим поднимался и открывал лицо – семеро отказчиков, семеро «своих в доску», когда-то известные и авторитетные, духарики и паханы, ныне собрание «огней» или «фитилей», «дикая Индия, где вечно пляшут и поют». Каждый был особ не похожим на других уродством. У Васьки – сворочена скула и рассечен лоб, у Пашки Гада не хватало верхних зубов, Монька Прокурор сверлил одним глазом, Лысый светил голой бабой, вытатуированной на щеке. Только самый страшный из них, Лешка Гвоздь, не носил на себе внешних воровских примет, да еще седьмой, совсем молоденький, с женским именем Варвара, был человек как человек.
Варвара, потопав ногами, с тоской оглянул враждебный мир.
– Господи, жить же! – сказал он. – Родился на свет!
Монька Прокурор прикрикнул на него:
– Тоже следователь нашелся – чего родился, от кого родился, по собственному желанию или по вражескому заданию! Живем, слышал!
Страшноносый Митька расшевелил мох, бросил в жар ветки, сверху навалил ствол с синими, как жилы, корнями. В дыму прорезался огонек, от костра потянуло теплом. Один за другим отказчики уходили в тундру раздобыть мха. Очнувшийся стрелок поглядел на них и вновь апатично свесил голову. Пашка Гад натрамбовал в чайник снегу почище и поставил чайник на ветки костра. Чайник был покрыт густым слоем окаменевшей в глубине, липкой снаружи копоти, – он уже не раз торчал так в недрах костра, охваченный скудным жаром.
– Чифиря бы! – пожаловался Монька Прокурор. – С сахарком… Век свободы не видать, палец бы дал – режь!..
Тогда Лешка Гвоздь полез за пазуху и вытащил оттуда пачку грузинского чая «экстра». Под хриплые крики товарищей он извлекал их одну за другой, повертывал в воздухе, чтобы видели все – пять свеженьких пачек по пятьдесят граммов в каждой, подлинный клад для любителя.
– Утречком на разводе начальнику заказ везли из магазина, – объяснил Гвоздь. – Ну, кое-чего начальничек не досчитается…
– Сыпь! – скомандовал Лысый, снимая крышку с чайника.
Одна за другой пачки раздирались, и мелкий, пахучий чай исчезал в нагретой воде. Лысый помешивал густое, как каша, варево ложкой. Чаинки разбухали, запах становился резче и горячей. Семеро отказчиков, сгрудившиеся вокруг костра, с жадностью вслушивались в глухое ворчание набиравшего силу «чифиря». Варвара, не выдержав, заматерился и с мольбой протянул свою кружку. Лысый ударил его ложкой по руке.
– Лапы! Поперед батька в пекло лезешь!
Запах «чифиря» донесся до стрелочка. Он с трудом поднялся, потопал закостеневшими ногами и подошел к костру отказчиков. Монька скосил на него пылающий глаз и заворчал. Пашка Гад выбросил из пустоты верхней челюсти пронзительный плевок. Лысый презрительно отвернулся. Гвоздь оказался самым миролюбивым.
– На чифирек потянуло! – сказал он. – Тебе первому нальем, стрелочек, мы не жадные.
– Кружки! – скомандовал Лысый, с осторожностью извлекая чайник из костра.
Густой, как смола, навар полился тонкой струйкой в ряд сомкнутых кружек. Лысый наливал чифирь артистически, ни одна из драгоценных чаинок не выпала из чайника в кружки. А когда жидкости осталось немного, он прижал к носику чайника ложку и нацедил остатки себе. Потом, поставив свою кружку, он опять набрал в чайник снега, плотно умял его и водрузил чайник на старое место в жар. Лишь после этого он уселся ближе к теплу и хлебнул из кружки.
Стрелок, стоя над отказчиками, ругался:
– Скоты, не народ! Деготь же, как вы пьете!
– Не хочешь, отдавай! – сказал Гад. – И вообще – проваливай, попка!
Для усиления слов он плюнул стрелку под ноги.
– Навали в кружку снега, – посоветовал Гвоздь. – Будет пожиже.
Разбавлять снегом навар стрелок не захотел. Он отошел к своему костру и, морщась, отхлебывал из кружки маленькими глотками. Потом, вспомнив, достал из кармана кисет с сахаром и густо сдобрил им чифирь. Напиток утерял большую часть горечи, пить стало легче. Стрелок повеселел. Он мурлыкал себе под нос однообразную и длинную, как железнодорожная колея, песню и раскачивал головой перед штыком: винтовка была уткнута прикладом в снег, штык поочередно заслонял то правый, то левый глаз. Стрелочек смежал веки не заслоненного глаза и глядел сквозь штык. Было забавно: узенькая полоска стали вырастала в целый мир, перекрывая горы и зарю, земля вдруг становилась железной и ледяной до крика. Стрелок захохотал и любовно погладил штык. Никто из отказчиков не обернулся на его смех. Стрелок был шебутной и неумный, его не уважали, только терпели.
Первым одолел свою порцию нетерпеливый Варвара. Он обжигался, хрипел, жадно посапывал, потом уперся мутными глазами в костер и уронил кружку в снег. Остальные не торопились. Лешка Гвоздь и Лысый раза по три гоняли во рту навар, наслаждаясь его теплотой и терпкостью, и лишь после проглатывали. Монька и Митька цедили чефирь сквозь зубы, как сквозь соломинку Васька и Лешка Гад старались, чтобы глотки были маленькими.
Варвара откинулся в снег на спину и испуганно сказал:
– Братцы, земля вертится, как карусель! И небо проваленное… Яма, а не небо!
Митька мотнул на Варвару клювообразным носом и прохрипел:
– Варвара – все! Больше ни крошки.
Один за другим они кончали с напитком и прятали кружки в карманы, чтоб железо не оледеневало. Вслед за Варварой одурел Васька. Он закачался, сидя, закрыл глаза и замурлыкал что-то. Монька Прокурор жадно воткнул в чайник побагровевший глаз, дотронулся рукой.
– Лысый! Еще стаканчик… Завалю, если не хватит!
Лысый, помешивая второе варево, успокоил его:
– Почифиряем на славу! Не торопись, братцы, день долгий.
Митька мечтательно сказал, стараясь не глядеть, как Лысый погружает ложку в чайник:
– На воле были, не понимали. Водку жрали, с бабами спали. Чтоб правильно чифирнуть – куда там!.. Выйду, вот заживу!
Гвоздь засмеялся, с насмешкой взглянув на хищный нос Митьки:
– Выйдешь! Раньше свои двадцать лет отмотай. И что от тебя толку бабе? Сам же болтал, не успеваешь за сиську схватить, все, спекся! Из-за этого и Людку завалил, что она тебя на все кодло обсмеяла! А еще к такой девке лез!
– Я же думал, справлюсь! – пробормотал Митька.
– Думал! Ты с одним ножом справляешься, это да!
– А я на волю не хочу, – сказал Пашка Гад, шепелявя. – Мне на воле не светит. Опять кого проиграю. Не могу без картишек… Вспомню ту старушку страх!
Лысый оторвался от чайника и гневно сплюнул в снег.
– Кто тебе поверит? Витька Хлюст мотался у прилавка, все видел. Ты ее с одного маха завалил на чистяк, не рюхнулась. В охотку ударил! С бабой справиться легче, не подождал мужика.
Гад разволновался до того, что слюна брызнула желтыми комками сквозь выбитые зубы, и слова стали неясными. Он вскочил и снова сел.
– Врет он, Хлюст! Не было так, вот же падло! Я к ней вежливо, кто, значит, последний в очереди? А она улыбается добренько, сука: «Я крайняя!» и еще «пожалуйста» сказала. Я отошел, руки затряслись – не могу такую! Хожу, жду, чтобы мужик или фраерок подошел. Второй раз к очереди: «Кто последний?» Обратно она, удивленная: «Я же вам объяснила – я!» По-новой отошел, голову режь, если вру! Даже так думаю – уйду, пусть она свою очередь выстоит спокойно, а там разберемся. А тут Хлюст нарисовался, улыбается, тля, подмаргивает – поглядим, мол, как платишь. Тут я в остатний: «Кто последний?». Она аж рассердилась: «Я же, я, сколько вам говорить?» «Раз ты, говорю, получай, что тебе приходится!» А выскочить не успел, в дверях мужик здоровенный как гакнет по черепу, земля перевернулась! Хлюст же в сторонке, проститутка, скалится, что меня бьют… Выйду когда, первое дело – с ним… Мне – хана, а его не пожалею!
– Ты же на волю не хочешь, – заметил Гвоздь. – Тебе же не светит на воле…
– Не светит, – сказал Гад, опустив голову. – Не светит… – Он обвел дикими глазами товарищей и крикнул, снова вскакивая: – А Хлюста порешу! Все одно – в лагере он появится!.. Первый нож – ему! Зубами в хайло вопьюсь!..
– До чего же хочется на волю! – с тоской проговорил Васька. – У него дернулись изуродованные скулы, слезящиеся глаза были скорбны. Он всхлипнул и утер рукавицей нос. – К печке, братцы, в тепло! И чтоб водочка на столе… И куренка за ноги – хрясь! Как же я курей люблю, не поверишь. Еще у матери, огольцом, в рот меня… кажный праздник, не поверишь, не то, чтобы пасха, нет, все воскресенья – курица… Неслыханно жили!
– Это правда, что тебя замели, когда ты жрал индюшек? – полюбопытствовал Лысый. – Сторожа прикончили и тут же расселись, как в ресторане? Воры!..
Васька насупился. Он недобро глядел на Лысого. Как и другие воры, он ненавидел этого насмешливого, острого на язык, известного на весь Союз грабителя. Но связываться с Лысым было рискованно, ножом тот владел, как мало кто из них. Без ножа Лысый тоже легко справлялся с двоими, один Гвоздь ему не уступал. Но Гвоздь не уступал никому.
– Вранье! Накрыли нас в ховире у Катьки Крысы. А жрали – точно. Индюшек мороженых – пять штук. Я тащил, Сенька Лошадь подсоблял. До чего же Катька на жарку способная – ну, баба! Жир тек по губам… А гады с собаками в тот час весь балок окружили, мышь не проскочит.
Гвоздь сказал, посмеиваясь:
– Два лба на старика! Ну к чему вы сторожа ухайдакали?
Васька криво усмехнулся.
– Нельзя было, Гвоздь. Знаешь, как он смотрел? Сперва мы по-хорошему связали его, мордой в землю – лежи, пес! А он вывернулся и глядит. Я в карманы консервы, масло, мороженных индеек цепляю к поясу – глядит. Уходим опять выворачивает на нас харю. Ну, я ткнул легонько под дых – успокоился…
– Кружки! – сказал Лысый. – Всем, кроме Варвары, по чарочке!
Варвара крикнул, просовывая вперед свою кружку:
– Шути у меня! Первому наливай, понял!
Гвоздь примирительно сказал:
– Будет, Варя. Итак на ногах нетверд, куда еще?
– Лей, пока жив! – бушевал Варвара. – Ухи оборву, глаза выгрызу! Лей, Трухач!
Гвоздь усмехнулся и пожал плечами. Лысый, покорясь, налил Варваре полную кружку. Стрелок, услышав спор, что-то крикнул – никто к нему не обернулся. На этот раз Варвара пил не с такой жадностью. Он делал два-три быстрых глотка и замирал над кружкой, уставя в нее остекленевшие глаза. Монька доставал пальцами из кружки разбухший чай и жевал его, глотая. Лицо его становилось черным, глаз все больше багровел. Бросив опустевшую кружку в огонь, Монька затянул невнятную песню. Лысый ловко извлек кружку из жара и швырнул ею в Моньку.
– Не вой! – сказал Лысый. – Не волк.
– Ты! – бешено крикнул Монька, пытаясь встать и не держась на расползающихся ногах. – Сунь грабки в карманы, пока не выдрал с костью. С кем сидишь, оторва? Меня уважать надо, понял!
Лысый тоже встал, неторопливо сбросил рукавицы и спокойно засунул руки в карман. Он был готов к драке. Ему хотелось с кем-нибудь побиться смертным боем – рвать тело зубами, выламывать руками кости. Как Монька ни разбесился, он понял, что борьба пойдет на жизнь и стрелок не сумеет их разнять. Он на секунду заколебался – кидаться ли?
Гвоздь, поднявшись, властно положил руку на плечо разъяренного Моньки.
– Спокойно, Монька! Все мы здесь авторитетные, ни сявок, ни шестерок. А толку что? И ты подохнешь, и я, и Лысый… Может, один Варвара выдюжит молоденький, крепче нас…
– Крепче, конечно, – зло бросил Митька, наклоняясь через костер ближе к Лешке Гвоздю. – Думаешь, не видим отчего? Четырехсотку каждому дают, а ты от своей пайки завсегда кусок ему отколупнешь. Спите вместе – платить приходится…
Гвоздь кротко сказал:
– Вот и хорошо, что увидел. А сейчас проглоти ботало, а то вырву из глотки с корнем. Ты меня, вроде, знаешь – два раза не повторяю.
Митька замолчал и отодвинулся. Разговоры на минуту оборвались. Даже стычка между Лысым и Монькой не произвела такого действия, как короткая перебранка Митьки и Лешки. Митька уже жалел, что слишком свободно коснулся того, о чем надо было держать язык за зубами. У Лешки Гвоздя от слов до дела дорога была в один прыжок, и живым из его рук в драке еще никто не выбирался. Кротость в его голосе считалась особо плохим знаком. Один Варвара мало считался с настроениями Лешки, ему одному Лешка спускал то, что другим не проходило.
Обиженный грубостью Лысого, Монька на время притих, как и все. Потом он снова забормотал, злобно посверкивая глазом на Лысого:
– Я тебе не Андрюшка с бабой и выблядками своими. Духарик – годовалую пацанку топором рубить! Я прямо иду. С Васькой Фокиным – нож на нож, ни он, ни я в сторону, не тебе чета – Васька… Другого такого не бывало, богатырь, сволота! Где Васька, спрашиваю? Нет, ты скажи, где Васька? А я – вот он, я! Ваську сгноил, еще не одного сгною!
Гвоздь, усмехаясь, поинтересовался:
– Глаз ему, однако, выплатил. Не жаль?
– Или! У меня глаза были те! Пики! Нечтяк, и одним вижу. Он меня пером по щеке, настоящая боевая финка, не что-нибудь, а я коротенькой самоделкой в орла – ноги кверху! Сколько крови вылилось! Тринадцать штук резал, другого такого не попадалось кровянистого!
– А вот Касьян вовсе был без кровей, – задумчиво проговорил Гвоздь. Жижа черная полилась – со стакан, не больше. Я так думаю, кровь у него вся перегорела, пока я с ним баловался.
Пашка Гад поднял опухшее от чифиря лицо и попросил:
– Расскажи, как вы Касьяна кончали. Тот пахан был! Начальник лагеря без охраны в его барак не ходил, правда? И чтоб его на работу – ни-ни! Ни один нарядчик не смел.
Лешка Гвоздь закрыл глаза, вспоминая приятную историю расправы с Касьяном. На лице его блуждала темная улыбка. Митька взглянул на эту зловещую улыбку и поспешно опустил глаза. Гад повторил свою просьбу. Лысый молча подбросил в костер веток и пошуровал в нем. Он сам не раз убивал, когда другого выхода не было, но не стремился к убийству. Смерть была накладным расходом воровского дела, но не предметом наслаждения. Касьяна он знал хорошо, даже дружил с ним. И он видел собственными глазами, что сотворили с Касьяном – мороз на секунду пронзил его всего.
– Было, было, – негромко сказал Гвоздь. – Он ведь как хотел? В шестерку меня обернуть, только врешь, Лешка Гвоздь никому не шестерил. Ну, пошло… Или он, или я – так стало. Кому-то одному надо воров в руке держать, чтоб суки не осилили… только умные доперли – ему хана, а не мне, перышко у меня играет куда почище его. Кто только полезет к себе в заначку, а я – четыре сбоку, и ваших нет – полняком меж ребер… Тут лорд один из инженеров врезал дуба у самой вахты, ну, обобрали, конечно, а мне в голова барахлишко подкинули. Касьяновой шестерни работа, сразу дотыркал. Туда, сюда, выхода нет – попал в непонятное! Чистяком протащили за сухаря и на всю катушку налево! Нет, смиловался Калинин, двадцать пять отвалил взамен вышака и из них год строгача. Я и передал Касьяну, встретимся – пощады не будет! И на простую смерть чтоб не надеялся. А через три месяца его к нам в камеру раз! Тоже за что-то полгода ШИЗО схватил.
– Нарочно подвели, чтоб вместе, – сказал Монька. – Все знали, как ты забожился насчет Касьяна.
– Нарочно, конечно, – согласился Гвоздь. – Понимали, что кому-то из нас не жить. Одним будет меньше, вот их план. Ну, я вежливо ему: «Здорово, Касьян, гора с горою, а человек с человеком, очень, очень приятно и вообще как здоровье?» Бледный он был – хуже снега. Но нечтяк, крепился. И я не тороплюсь, ждал ночи. А ночью схватились.
Он на меня с кулаками, только куда, минуты две продержался, не больше. Я для начала рукавицу в рот, чтобы без крику, потом руки вывернул, одну за другой, и за ноги принялся. Ну и крепкая кость в ногах, повозился, пока выломал. Так он и лежит, лицом вниз, ни руками, ни ногами, одной спиной трясется – мелко-мелко… А я содрал брюки и на глазах у всех оформил. Откуда силы взялись – шесть раз в ту ночь позорил… И все хохочу, до того приятно было. Ребята взмолились: «Кончай ты его, больше глядеть не можем». Вон Лысый чуть не расплакался, что муторно… На коровьем реву я Касьяна и прирезал куском стекла. Крови же не было… нет. Думал, теперь уж от вышака не отвертеться. А тут как раз смертную казнь отменили – живу… И сколько еще жить надо – невпроворот!