Страница:
– Постройте их силой и на бутовый карьер! Может, на свежем воздухе мозги у них немного прочистятся.
Крылов оказался достаточно благоразумным, чтобы не оказывать прямого сопротивления. Когда бригада отказчиков шла через зону на вахту, мы смогли убедиться, что тощая «гарантия», которой нас всех так пугали, изумительно способствует накоплению жирка. Не только сам Крылов, но и все в его «кодле» имели такой вид, как будто провели недельку у тещи на блинах. Они перемигивались с другими лагерниками и, хоть не кричали, чтобы не раздражать конвоя, но делали руками зазывающие жесты, – айдате, мол, к нам – не пожалеете!
Погода в тот день выпала свеженькая – мороз в сорок градусов и ветер метров около десяти в секунду. Как отказчики провели день на бутовом карьере, мы не знали, но вечером стало известно, что ни один не притронулся к инструменту. Привели их обратно уже после развода, и коменданты постарались, чтобы никто не попался навстречу.
Начальство не хуже нас понимало, что упрямство отказчиков поддерживается отнюдь не «гарантией». Коменданты теряли силы в поисках пищевых ручейков, тайно просачивающихся в карцер. Буханки хлеба, приносимые из каптерки, пронзались штыками, чтобы обнаружить запеченное в тесто более существенное нутро. В ведре баланды, доставляемой из кухни, болтали черпаками не только охранники, но и старшие по вахте, и даже, – в один из дней – начальник нашей зоны Грязин. Хлеб был как хлеб – сырой и землистый, баланда вполне оправдывала свое название – жиденький пшенный суп с селедочными головами. Ровно через десять минут после того, как ее вносили в кандей, дым из его трубы становился черным и отвратительно пахнул селедкой. Заключенные, пробегавшие по зоне, останавливались и, ухмыляясь, бормотали:
– Печку заправляют баландой, чтоб аппетиту не портила. Ну, лбы!
На исходе второй недели забастовки лбов Мишка Король принес в наш барак потрясающую новость.
– Начальство точит новое оружие против Васьки. Ни штыком, ни приказом их не взять. Завтра на Васькино кодло напустят духарика!
Сенька Штопор, мой сосед, заменивший на нарах ушедшего на волю дядю Костю, усомнился:
– Нет у нас в зоне духарика против Васьки. Может, ты пойдешь выводить?
– Зачем я? – возразил Мишка. – Один на один я бы еще попробовал на Ваську, а их двенадцать.
– В том-то и штука, что двенадцать, – спорил Сенька. – И у них ножи захованы, а у Васьки – топор в глухой заначке. Попки три раза шмон устраивали, да куда – мимо слона пройдут, не заметят.
– Ножи у них есть, – согласился Мишка. – И топор заначен. Только завтра им хана – из Дудинки Сашка Семафор прибывает. Этот их всех передухарит.
С Сашкой Семафором я тогда еще не был знаком, но слыхал о нем много. В нашем лагере он являлся, вероятно, самым «авторитетным» среди уголовников. Это, и вправду, была яркая личность. Недоучившийся студент, он еще в институте связался с ворами, встал во главе большой шайки и, как матерно божились все его знавшие, совершил среди бела дня потрясающее по дерзости ограбление областного банка. Любое слово его звучало приказом для уголовников, любое желание становилось законом. Впоследствии он служил старшим комендантом нашей зоны, и мы с ним иногда встречались и разговаривали. К сказанному надо добавить, что он был строен и красив своеобразной женственной красотой, почти никогда не ругался и никого не «брал на оттяжку». Отбывая срок, он дважды уходил в бега, переодетый в женское платье. В последнем побеге он дошел до того, что, занимая каюту на пароходе, гулял по палубе и снисходительно принимал ухаживания пассажиров, интересовавшихся миловидной и умной девушкой. Если бы Семафор случайно не наткнулся на хорошо знавшего его человека, он беспрепятственно добрался бы до Москвы, а там не так уж тяжело потеряться ловкому вору.
Разумеется, на другой день я принял меры, чтобы увидеть собственными глазами, как будут выводить отказчиков на работу. Это было не так уж сложно – я передал в цех, что выйду в вечернюю смену, а с утра назначен получать в каптерке новенькую телогрейку. Подобное оправдание в глазах любого начальника являлось веским. А что вечером придется отправиться на работу в старье, меня не очень смущало – лишь немногим, кому полагалось новое обмундирование, удавалось им разжиться, если они пропускали первый день выдачи. Это как раз и произошло со мной. Во всяком случае, неполученная телогрейка первого срока частенько выручала меня, когда не хотелось рано вставать или шли слухи, что днем привезут свежую кинокартину.
Утренний развод в нашей зоне тянулся обычно с шести до девяти часов. Вначале уходили строители, потом шахтеры и рудари, за ними мы – металлурги и лагерная интеллигенция. До половины девятого я дремал на верхней наре, прослушал последние известия, позавтракал и вышел наружу. ШИЗО было окружено вохровцами. Коменданты и нарядчики плотной кучкой стояли в достаточном отдалении от запертых дверей.
Знакомый нарядчик поманил меня:
– Интересуешься?
– Конечно.
– Становись со мной, чтоб не прогнали. Сейчас Сашка пойдет.
Вскоре из конторы вышел начальник нашего лаготделения Грязин в окружении вохровских офицеров и чинов из третьего отдела. Среди них вышагивал – несмотря на мороз, в одной черной телогрейке – незнакомый мне быстрый, худощавый парень.
– Сашка! – шепнул нарядчик. – Что будет!..
Я не отрывал глаз от Семафора. Он мало отвечал укрепившемуся во мне представлению о духарике, как развинченном, шебутном, почти полоумном существе, всегда хмуром и дерзком, всегда готовым дико завопить и, бешено вращая глазами, кинуться с ножом на нож. Саша Семафор был подтянут и четок, весел и ровен. Он остановился перед нашей кучкой и, улыбнувшись, протянул руку одному из нарядчиков.
– Здравствуй, Петя. Год не виделись. Как твоя язва желудка? Что-то не похож на больного.
– Выздоровел, Саша, – сказал обрадованный вниманием нарядчик. Посадили за одно дельце на месяц в ШИЗО – с голодухи начисто сожрал проклятую язву, и операция не понадобилась.
К Семафору подошел озабоченный Грязин.
– Все подготовлено, Саша. Может, еще чего надо?
– Нет, ничего, – сказал Семафор. – Как договорились, замок снимают сразу, но двери отворяют лишь по моему приказанию.
Охрана отомкнула замок и вытащила засов из петель. Два вохровца держались за половинки дверей, готовые распахнуть их по первому сигналу. Семафор подошел к изолятору и постучал кулаком в дверь. Было так тихо, что мы услышали, как внутри заворочались и заворчали люди.
– Васька! – крикнул Семафор звонким высоким голосом. – Узнаешь меня? Это я, Сашка Семафор. Явился по ваши души!
В ответ раздался нестройный мат. Не было сомнения, что Семафора узнали. Потом шум в кандее притих, и оттуда донесся бас Крылова:
– Явился, так заходи. Посмотрим, где душа у тебя!
– Васька, – продолжал Семафор. – Значит, так. Есть сведения, что у вас пять ножей и один топор – утаили при шмоне – правда?
И опять загрохотал голос Васьки Крылова:
– Да двадцать четыре кулака. Тоже не забывай.
– Значит, так! – кричал Сашка. – Договоримся по-честному: ножи и топор сдаете, а сами айда на работу. Даю две минуты на размышление.
Новый взрыв мата продолжался не менее минуты.
– Ножи и топор вынесут в твоем теле! – ревел Крылов. – Только переступи через порог, сука!
Сашка Семафор быстро переглянулся с бледным Грязиным и закричал, напрягая свой негромкий голос:
– Правильно, Вася! Вы меня ухайдакаете, точно. Но раньше я троих завалю! Троих ложу я, остальные рубят меня. Ты меня знаешь, Васька, и все вы меня знаете. Слово Сашки Семафора – камень! Вы слышите меня, ребята? Троих я, остальные – меня. Через минуту вхожу!
На этот раз из ШИЗО не донеслось ни шороха. Саша сделал знак вохровцам и выхватил из внутреннего кармана телогрейки длинный, как кинжал, нож-пику, так называют такие ножи в лагере. Все это произошло одновременно: стремительно распахнулись двери, пронзительно сверкнул нож, и яростным голосом Семафор крикнул:
– Готовься, первые трое!
Он ворвался в карцер, занеся над головой «пику», а все мы непроизвольно сделали шаг за ним, хоть никому из нас нельзя было переступать порога: вохровцы и начальство входят в зону без револьверов и винтовок. Нарядчики и коменданты и подавно ничем не располагают, кроме кулаков: оружие это мало годится для битвы с двенадцатью вооруженными бандитами.
Удивительная штука психика: как только Семафор перепрыгнул через порог, нам всем услышались дикие вопли, стук падающих тел, звон сталкивающихся ножей. Уже через три секунды мы поняли, что это обман чувств: в изоляторе было могильно тихо.
Мы стояли окаменев, не дыша, и еще раньше, чем в легкие наши ворвался непроизвольно задержанный воздух, из ШИЗО стали выходить люди. Впереди четко шагал побледневший, но улыбающийся Семафор, за ним опустивший голову Васька Крылов и – гуськом за Васькой – вся его бражка отказчиков. В руках у Васьки вихлялся топор, другие отказчики держали ножи. Васька бросил топор к ногам Грязина, ножи отобрали вохровцы. Семафор стал рядом с Грязиным и смотрел, как коменданты строят отказчиков в колонну для вывода на работу.
Грязин, ликуя, ударил Семафора по плечу. Тот засмеялся.
– Восемь ножей было у ребят, – сказал он. – Разъясните вашим вохровским Шерлок-Холмсам, гражданин начальник, что они задарма едят казенный хлеб.
– Не восемь, а девять, – поправил Грязин ласково. – Ты забыл о своем ноже. Тоже придется сдать, Саша.
– Ах, еще мой! Лады, раз надо, так надо! – Семафор полез во внутренний карман и достал оттуда крохотный ножичишко, примерно с треть его боевой «пики». – Вот он. Получайте в натуре.
Грязин покачал головой.
– Это не тот, Саша.
– Как же не тот? Обыщите, если не верите! – Семафор с готовностью выворачивал свои карманы. – Или прикажите вашим сыщикам из вохры устроить вселенский шмон. Эти постараются.
– Постараются! У двенадцати бандитов не нашли, у тебя найдут! Не думал, что ты считаешь меня таким дураком.
Семафор выразительно пожал плечами, показывая, что говорить больше не о чем.
Спустя некоторое время, когда мы поближе познакомились, я напомнил Семафору об усмирении давно уже к тому дню расстрелянного за убийства Васьки Крылова.
– Объясните мне, Саша, вот что, – сказал я. – Откуда эта шайка брала еду? Ведь ясно, что они не сидели на «гарантии».
– Нет, конечно. Они столовались, будьте покойны – сало, мясо, сахар, одних тортов не хватало.
– Но как же это ускользало от глаз охраны? Ведь еду надо было проносить в карцер.
– А как от них ускользнули ножи и топор? Их тоже приносили снаружи. Попки, чего от них требовать! Повара знали, что, если они не накормят Ваську с его кодлом, нож в брюхо им гарантирован, как только те выйдут из кандея. Специально для таких дел имелось ведерко с двойным дном: вниз кладется что посытнее, а на второе дно наливается баланда – мешай ее черпаками, пока не надоест.
Я подумал и еще спросил:
– А почему вы не наказали поваров, когда узнали об их мошенничестве?
Он удивился моей непонятливости:
– А зачем мне их наказывать? Я не начальник лагеря, за воровство на кухне не отвечаю. И к чему? Это ведерко могло и мне при случае пригодиться. Никто из лагерных комендантов не гарантирован от штрафного изолятора. Вы думаете, я мало сидел в кандее?
Король, оказывается, не марьяжный…
Крылов оказался достаточно благоразумным, чтобы не оказывать прямого сопротивления. Когда бригада отказчиков шла через зону на вахту, мы смогли убедиться, что тощая «гарантия», которой нас всех так пугали, изумительно способствует накоплению жирка. Не только сам Крылов, но и все в его «кодле» имели такой вид, как будто провели недельку у тещи на блинах. Они перемигивались с другими лагерниками и, хоть не кричали, чтобы не раздражать конвоя, но делали руками зазывающие жесты, – айдате, мол, к нам – не пожалеете!
Погода в тот день выпала свеженькая – мороз в сорок градусов и ветер метров около десяти в секунду. Как отказчики провели день на бутовом карьере, мы не знали, но вечером стало известно, что ни один не притронулся к инструменту. Привели их обратно уже после развода, и коменданты постарались, чтобы никто не попался навстречу.
Начальство не хуже нас понимало, что упрямство отказчиков поддерживается отнюдь не «гарантией». Коменданты теряли силы в поисках пищевых ручейков, тайно просачивающихся в карцер. Буханки хлеба, приносимые из каптерки, пронзались штыками, чтобы обнаружить запеченное в тесто более существенное нутро. В ведре баланды, доставляемой из кухни, болтали черпаками не только охранники, но и старшие по вахте, и даже, – в один из дней – начальник нашей зоны Грязин. Хлеб был как хлеб – сырой и землистый, баланда вполне оправдывала свое название – жиденький пшенный суп с селедочными головами. Ровно через десять минут после того, как ее вносили в кандей, дым из его трубы становился черным и отвратительно пахнул селедкой. Заключенные, пробегавшие по зоне, останавливались и, ухмыляясь, бормотали:
– Печку заправляют баландой, чтоб аппетиту не портила. Ну, лбы!
На исходе второй недели забастовки лбов Мишка Король принес в наш барак потрясающую новость.
– Начальство точит новое оружие против Васьки. Ни штыком, ни приказом их не взять. Завтра на Васькино кодло напустят духарика!
Сенька Штопор, мой сосед, заменивший на нарах ушедшего на волю дядю Костю, усомнился:
– Нет у нас в зоне духарика против Васьки. Может, ты пойдешь выводить?
– Зачем я? – возразил Мишка. – Один на один я бы еще попробовал на Ваську, а их двенадцать.
– В том-то и штука, что двенадцать, – спорил Сенька. – И у них ножи захованы, а у Васьки – топор в глухой заначке. Попки три раза шмон устраивали, да куда – мимо слона пройдут, не заметят.
– Ножи у них есть, – согласился Мишка. – И топор заначен. Только завтра им хана – из Дудинки Сашка Семафор прибывает. Этот их всех передухарит.
С Сашкой Семафором я тогда еще не был знаком, но слыхал о нем много. В нашем лагере он являлся, вероятно, самым «авторитетным» среди уголовников. Это, и вправду, была яркая личность. Недоучившийся студент, он еще в институте связался с ворами, встал во главе большой шайки и, как матерно божились все его знавшие, совершил среди бела дня потрясающее по дерзости ограбление областного банка. Любое слово его звучало приказом для уголовников, любое желание становилось законом. Впоследствии он служил старшим комендантом нашей зоны, и мы с ним иногда встречались и разговаривали. К сказанному надо добавить, что он был строен и красив своеобразной женственной красотой, почти никогда не ругался и никого не «брал на оттяжку». Отбывая срок, он дважды уходил в бега, переодетый в женское платье. В последнем побеге он дошел до того, что, занимая каюту на пароходе, гулял по палубе и снисходительно принимал ухаживания пассажиров, интересовавшихся миловидной и умной девушкой. Если бы Семафор случайно не наткнулся на хорошо знавшего его человека, он беспрепятственно добрался бы до Москвы, а там не так уж тяжело потеряться ловкому вору.
Разумеется, на другой день я принял меры, чтобы увидеть собственными глазами, как будут выводить отказчиков на работу. Это было не так уж сложно – я передал в цех, что выйду в вечернюю смену, а с утра назначен получать в каптерке новенькую телогрейку. Подобное оправдание в глазах любого начальника являлось веским. А что вечером придется отправиться на работу в старье, меня не очень смущало – лишь немногим, кому полагалось новое обмундирование, удавалось им разжиться, если они пропускали первый день выдачи. Это как раз и произошло со мной. Во всяком случае, неполученная телогрейка первого срока частенько выручала меня, когда не хотелось рано вставать или шли слухи, что днем привезут свежую кинокартину.
Утренний развод в нашей зоне тянулся обычно с шести до девяти часов. Вначале уходили строители, потом шахтеры и рудари, за ними мы – металлурги и лагерная интеллигенция. До половины девятого я дремал на верхней наре, прослушал последние известия, позавтракал и вышел наружу. ШИЗО было окружено вохровцами. Коменданты и нарядчики плотной кучкой стояли в достаточном отдалении от запертых дверей.
Знакомый нарядчик поманил меня:
– Интересуешься?
– Конечно.
– Становись со мной, чтоб не прогнали. Сейчас Сашка пойдет.
Вскоре из конторы вышел начальник нашего лаготделения Грязин в окружении вохровских офицеров и чинов из третьего отдела. Среди них вышагивал – несмотря на мороз, в одной черной телогрейке – незнакомый мне быстрый, худощавый парень.
– Сашка! – шепнул нарядчик. – Что будет!..
Я не отрывал глаз от Семафора. Он мало отвечал укрепившемуся во мне представлению о духарике, как развинченном, шебутном, почти полоумном существе, всегда хмуром и дерзком, всегда готовым дико завопить и, бешено вращая глазами, кинуться с ножом на нож. Саша Семафор был подтянут и четок, весел и ровен. Он остановился перед нашей кучкой и, улыбнувшись, протянул руку одному из нарядчиков.
– Здравствуй, Петя. Год не виделись. Как твоя язва желудка? Что-то не похож на больного.
– Выздоровел, Саша, – сказал обрадованный вниманием нарядчик. Посадили за одно дельце на месяц в ШИЗО – с голодухи начисто сожрал проклятую язву, и операция не понадобилась.
К Семафору подошел озабоченный Грязин.
– Все подготовлено, Саша. Может, еще чего надо?
– Нет, ничего, – сказал Семафор. – Как договорились, замок снимают сразу, но двери отворяют лишь по моему приказанию.
Охрана отомкнула замок и вытащила засов из петель. Два вохровца держались за половинки дверей, готовые распахнуть их по первому сигналу. Семафор подошел к изолятору и постучал кулаком в дверь. Было так тихо, что мы услышали, как внутри заворочались и заворчали люди.
– Васька! – крикнул Семафор звонким высоким голосом. – Узнаешь меня? Это я, Сашка Семафор. Явился по ваши души!
В ответ раздался нестройный мат. Не было сомнения, что Семафора узнали. Потом шум в кандее притих, и оттуда донесся бас Крылова:
– Явился, так заходи. Посмотрим, где душа у тебя!
– Васька, – продолжал Семафор. – Значит, так. Есть сведения, что у вас пять ножей и один топор – утаили при шмоне – правда?
И опять загрохотал голос Васьки Крылова:
– Да двадцать четыре кулака. Тоже не забывай.
– Значит, так! – кричал Сашка. – Договоримся по-честному: ножи и топор сдаете, а сами айда на работу. Даю две минуты на размышление.
Новый взрыв мата продолжался не менее минуты.
– Ножи и топор вынесут в твоем теле! – ревел Крылов. – Только переступи через порог, сука!
Сашка Семафор быстро переглянулся с бледным Грязиным и закричал, напрягая свой негромкий голос:
– Правильно, Вася! Вы меня ухайдакаете, точно. Но раньше я троих завалю! Троих ложу я, остальные рубят меня. Ты меня знаешь, Васька, и все вы меня знаете. Слово Сашки Семафора – камень! Вы слышите меня, ребята? Троих я, остальные – меня. Через минуту вхожу!
На этот раз из ШИЗО не донеслось ни шороха. Саша сделал знак вохровцам и выхватил из внутреннего кармана телогрейки длинный, как кинжал, нож-пику, так называют такие ножи в лагере. Все это произошло одновременно: стремительно распахнулись двери, пронзительно сверкнул нож, и яростным голосом Семафор крикнул:
– Готовься, первые трое!
Он ворвался в карцер, занеся над головой «пику», а все мы непроизвольно сделали шаг за ним, хоть никому из нас нельзя было переступать порога: вохровцы и начальство входят в зону без револьверов и винтовок. Нарядчики и коменданты и подавно ничем не располагают, кроме кулаков: оружие это мало годится для битвы с двенадцатью вооруженными бандитами.
Удивительная штука психика: как только Семафор перепрыгнул через порог, нам всем услышались дикие вопли, стук падающих тел, звон сталкивающихся ножей. Уже через три секунды мы поняли, что это обман чувств: в изоляторе было могильно тихо.
Мы стояли окаменев, не дыша, и еще раньше, чем в легкие наши ворвался непроизвольно задержанный воздух, из ШИЗО стали выходить люди. Впереди четко шагал побледневший, но улыбающийся Семафор, за ним опустивший голову Васька Крылов и – гуськом за Васькой – вся его бражка отказчиков. В руках у Васьки вихлялся топор, другие отказчики держали ножи. Васька бросил топор к ногам Грязина, ножи отобрали вохровцы. Семафор стал рядом с Грязиным и смотрел, как коменданты строят отказчиков в колонну для вывода на работу.
Грязин, ликуя, ударил Семафора по плечу. Тот засмеялся.
– Восемь ножей было у ребят, – сказал он. – Разъясните вашим вохровским Шерлок-Холмсам, гражданин начальник, что они задарма едят казенный хлеб.
– Не восемь, а девять, – поправил Грязин ласково. – Ты забыл о своем ноже. Тоже придется сдать, Саша.
– Ах, еще мой! Лады, раз надо, так надо! – Семафор полез во внутренний карман и достал оттуда крохотный ножичишко, примерно с треть его боевой «пики». – Вот он. Получайте в натуре.
Грязин покачал головой.
– Это не тот, Саша.
– Как же не тот? Обыщите, если не верите! – Семафор с готовностью выворачивал свои карманы. – Или прикажите вашим сыщикам из вохры устроить вселенский шмон. Эти постараются.
– Постараются! У двенадцати бандитов не нашли, у тебя найдут! Не думал, что ты считаешь меня таким дураком.
Семафор выразительно пожал плечами, показывая, что говорить больше не о чем.
Спустя некоторое время, когда мы поближе познакомились, я напомнил Семафору об усмирении давно уже к тому дню расстрелянного за убийства Васьки Крылова.
– Объясните мне, Саша, вот что, – сказал я. – Откуда эта шайка брала еду? Ведь ясно, что они не сидели на «гарантии».
– Нет, конечно. Они столовались, будьте покойны – сало, мясо, сахар, одних тортов не хватало.
– Но как же это ускользало от глаз охраны? Ведь еду надо было проносить в карцер.
– А как от них ускользнули ножи и топор? Их тоже приносили снаружи. Попки, чего от них требовать! Повара знали, что, если они не накормят Ваську с его кодлом, нож в брюхо им гарантирован, как только те выйдут из кандея. Специально для таких дел имелось ведерко с двойным дном: вниз кладется что посытнее, а на второе дно наливается баланда – мешай ее черпаками, пока не надоест.
Я подумал и еще спросил:
– А почему вы не наказали поваров, когда узнали об их мошенничестве?
Он удивился моей непонятливости:
– А зачем мне их наказывать? Я не начальник лагеря, за воровство на кухне не отвечаю. И к чему? Это ведерко могло и мне при случае пригодиться. Никто из лагерных комендантов не гарантирован от штрафного изолятора. Вы думаете, я мало сидел в кандее?
Король, оказывается, не марьяжный…
Мой сосед по бараку, Сенька Штопор, в прошлом грабитель и шебутан, а ныне – усмиренный – слесарь пятого разряда на металлургическом заводе, обратился ко мне с просьбой:
– Серега, устрой мою маруху в вашем цеху. Доходит девка на общих. Сколько я денег на нее истратил, старшему нарядчику сапоги справил – не помогает! Будь человеком, понял!
Человеком я был, хоть и не мог этого доказать с математической строгостью. И устроить в тепло женщину, истомившуюся на общих работах, тоже мог. Но хорошо зная Сеньку, я колебался: многие признаки показывали, что, слесарничая на заводе, он не забывал и своей старой специальности.
– Да ты не сомневайся! – зашептал Сенька. – Стану я тебя подводить? Где жру, там не гажу – закон!
Я уточнил характеристику его марухи:
– Сколько лет? Где живет? Что умеет? Как работает?
Он дал на все вопросы исчерпывающие ответы:
– Годков – двадцать один, сок, понял! Все умеет, говорю тебе, такой бабы еще не бывало. И насчет производственного задания не беспокойся, не подведет!
Я сказал:
– Ладно, что смогу, сделаю. Вечером дам ответ.
Сенька шел со мной на развод и – для силы – снабжал дополнительной информацией:
– Ляжки у нее – молоко с кровью. Налитые – озвереешь! На одной надпись до этого самого дела: «Жизнь отдам за горячую…» На другой: «Нет в жизни счастья!»
– Иди ты! – не выдержал я.
Он забожился:
– Сука буду! Век свободы не видать!
Наверное, мне не надо было вводить Сенькину маруху в наш работящий коллектив. Но я не сумел отказать Сеньке. Мы с ним уже не раз «ботали по душам», выясняя то самое, о чем печалились надписи на ляжках его подруги есть ли в мире счастье? Сеньку счастье определенно обходило. Оно лишь отдаленно и лишь в раннем детстве общалось с ним, а верней «прошумело мимо него, как ветвь, полная цветов и листьев», по точной формуле одного из моих любимых писателей, сказанной, правда, по совсем другому поводу. Сенька Штопор вспоминал свое детство, как некий земной филиал рая – чистый домик, цветущий садик, речка в камышах, голуби на крыше, хмурый работящий отец, добрая хлопотливая мать, две сестры… Впрочем, воспоминания были не отчетливы – прекрасные картинки в тумане. Зато изгнание из рая запомнилось отчетливо и навсегда – люди в кожанках, оцепившие дом, неистово рвущийся из чьих-то рук отец, зло рыдающая мать, рев двух коров, вытаскиваемых из хлева, ржание уводимой куда-то лошади… Отец пропал года на три или четыре, да и вернулся не на радость – через несколько лет снова забрали – и уже навсегда.
– Началось раскулачивание, припомнили бате, что озорничал в гражданскую в какой-то банде, – говорил Сенька. – Мать и меня с сестрами, натурально, сослали, только я, не будь дурак, не захотел надрываться в уральском городке, куда нас привезли. Уже через три месяца дал деру. Сперва промышлял по мелочам, кое-как жил, потом пристал к Ваннику, может, слыхал, тот пахан был, мы звали его не иначе, как Олегом Кузьмичем… Ну, и поволокло по кочкам, такая выпала судьба.
– Пошел по стопам отца, – подытожил я его исповедь.
– Да нет же, батя воевал, а я промышлял. Олега Кузьмича вскорости разменяли, а мы разбежались каждый в особицу. Ничего, на жратву хватало. Ты думаешь, я в лагере впервой? Третий срок отматываю. И еще, думаю, не один срок схвачу.
– Где мать и сестры, что с ними – не знаешь?
– Откуда же? Сразу все связи побоку…
– А зачем тебе новый срок схватывать, когда выйдешь на волю? – допытывался я. – У тебя теперь специальность неплохая – слесарь.
Он насмешливо подмигивал.
– Что такое срок? Лагерь. А нашему брату лагерь – дом родной. А на воле – отпуск. Повеселимся в отпуску и опять на работу в лагерь. Вот такие дела, Серега. Тебе не понять, ты порченый. Книги, собрания, радио… нам на все это – с прибором!
Вот таков был Сенька Штопор, в юности Семен Михник, мой сосед и добрый собеседник. Не уважить такому человеку я просто не мог.
В цеху я пошел к начальнику. Начальник, если разговор шел не о научных фактах, обнаруженных в экспериментах, поддавался легко.
Так на нашем Опытном заводике появилась маруха Сеньки Штопора, широкоплечая, румянощекая, толстозадая, веселая девка. Звали ее Стешкой, а фамилий у нее было столько, что все она сама не помнила. Ее определили в уборщицы. До обеда Стешка носилась с метлой и тряпкой, поднимая во всех помещениях пыль столбом, а после обеда пропадала. Меня это особенно не тревожило, но нашлись люди, близко принимавшие к сердцу ее таинственные отлучки.
В мою комнатушку – она называлась потенциометрической – пришел химик Дацис и мрачно пожаловался:
– Сергей Александрович, надо кончать это безобразие.
Я сидел у потенциометра и, забросив исследования электрических характеристик растворов, писал унылые стихи. Огромный, вспыльчивый и недобрый Дацис работал со мной в одной группе, и мы из-за сотых долей процента в анализах не раз ссорились до драк. Аналитик он был великолепный и не терпел, если подвергали сомнению его данные. У меня характер был тоже не сахарным.
– Кончайте, раз безобразие, – согласился я. – Собственно, вы о чем? Последние анализы, по-моему, неплохие.
Дацис уселся на скамью и уперся тяжелым взглядом в стену.
– Не плохие, а хорошие. Сколько вам надо говорить: если что не ладится, ищите у себя! Стешка плохая, каждый день убегает.
Я удивился:
– Вам-то что за горе, Ян Михайлович? Уборщицы вроде не в вашем подотчете. Запирать их на замок, как реактивы, не обязательно.
– А вы знаете, где она сейчас?
– Нет, конечно.
Дацис сказал торжественно и скорбно:
– У соседей.
– К геологам пошла?
– К геологам. Шляется из одной комнаты в другую. Что теперь о нас будут говорить – ужас просто!
Я начал терять терпение.
– Ужаса здесь не вижу. Чистоту Стеша обеспечивает, а остальное нас не касается. Хочется ей лясы точить, ну, и душа из нее вон, пусть точит.
Дацис зловеще покачал головой.
– Если бы лясы… Она ведь как? Только в те комнаты, где молодой народ. Покрутит бедрами, подмигнет, засмеется, а они потом к нам на чердак…
– На чердак?
– А куда же еще? Самое спокойное место, еще до Стешки проверено. Вчера полевик Силкин и керновщик Чилаев лезли по лестнице – последние гроши протирать. Столоверчение было почище спиритизма. Она им в темноте такие потусторонние радости закатывала… И все за десятку.
Я посоветовал Дацису:
– Бросьте эту слежку, Ян Михайлович. Стеша сама знает, как ей держаться. А если завиден чужой успех, сэкономьте на куреве и сами займитесь спиритизмом. Не хочу об этом думать.
Дацис ушел, но я продолжал думать о Стеше. Мне стало обидно за Сеньку Штопора. Он был не такой уж плохой человек, этот грабитель. Я припоминал, как горели его глаза, когда он расписывал Стешины достоинства. Черт его знает, как все обернется, если он услышит о ее поведении. У Сеньки ни при каких шмонах не находили ножа, но я, его сосед, знал, что он расстается с ножом только на время обыска. И, конечно, он таскал нож не для баловства, это я тоже понимал – такие чувствуют обиды глубоко и на расправу скоры…
– Ладно, ладно, – утешал я себя. – Что я знаю о нем, то и она знает будет остерегаться. А Дацису надо намекнуть, чтоб не трепался. Недаром все же говорят, что об изменах жены мужья узнают последними.
Сенька, однако, узнал обо всем в этот же вечер.
Мы сидели с ним на нижних нарах и хлебали «суп с карими глазками» стандартную нашу рыбную баланду, – когда в барак влетела радостная Стешка.
– Сенька! – крикнула она. – Ну денек – трех фраеров подмарьяжила.
Он вскочил на ноги, забыв о супе.
– Врешь, падла!
Она с гордостью бросила на нары три смятые десятки.
– Факт был в …, следы на столе. Теперь я полноценная жена, зарплату приношу. Гони за спиртом.
Сенька умчался в другой конец барака, снаряжать в поход мастеров по добыче «горючего» – его даже в самые трудные дни войны можно было достать за хорошую плату. Стешка игриво толкнула меня плечом.
– Посунься, начальничек! Даме полагается лучшее место.
Минут через пять на наших нарах появился разведенный спирт, американская консервированная колбаса и сухой лук. Сенька налил мне полкружки.
– Пей, Серега! Надо это дело обмыть.
Стешка зазвенела, затряслась, еле выговорила, подавившись смехом, как костью:
– Обмыть и пропить! Мать человеков пропиваем!
Сенька хохотал вместе с ней, а Стешка, быстро опьянев, расхвасталась:
– Ты, Сень, руками работаешь, Сережка головой, а я чем? Без чего нельзя, понял! Без ума проживешь, без рук проскрипишь, без хлеба перебедуешь, а без этого никак – самое важное, значит!
Сенька, умиленный, поддержал ее:
– Верно, ну баба! Все в эту яму бросаем – деньги, свободу, жизнь. Ничего не жалеем. Заколдованное место!
Я сказал им с ненавистью:
– Свиньи вы! Не люди, животные! Ни стыда, ни совести, ни чести! Последний кобель с сукой порядочней – он хоть соперников отгоняет. Было бы у меня… Что бы я с вами сделал!
Я встал и пошатнулся. Сенька схватил меня за плечо и повалил на нары.
– Стешка! – крикнул он. – Плохо Сереге. Тащи воду, живо у меня, падла!
Меня укрыли бушлатом, вливали в меня воду. Я жадно глотал, зубы мои стучали по кружке. Стешка подсовывала мне под голову какое-то тряпье, вытирала мокрой ладонью лоб, говорила быстро и ласково:
– Лежи, лежи, не вставай! Ну скажи, как вдруг опьянел. И совсем не было похоже, что пьян, ну ни капельки… Вот беда какая, скажи! Может, еще закусишь чего? Поправишься!
Но закуска не могла меня поправить. Я был пьян не от спирта. Меня мутило отчаяние. Мое сердце разрывалось от скорби. Мне хотелось кричать, выть, кусаться, биться головой о стены, плевать кому-то в лицо, топтать кого-то ногами. Потом бешенство стало утихать, я забылся в чаду невероятных видений – вселенная танцевала вокруг меня вниз головой. Стеша гладила мои волосы, я ощущал тепло ее ладони, ее голос обволакивал меня. Я еще успел расслышать:
– Сеничка, может, раздеть его? Жалко бедного…
Он ответил сердито:
– Ладно, жалей! Сам раздену. А ты канай отсюда!
На другое утро, после обхода начальника, Стеша пришла ко мне в потенциометрическую. Я знал, что она прибежит проведать, и приготовился к разговору.
– Что это со мной случилось? – сказал я весело. – Ничего не помню. От капли спиртного опьянел, как пес.
Но она была умнее, чем я думал о ней.
– Ты одурел, – заметила она. – Я нехороший разговор завела, а Сенька, дурак, развел… Ну, спирт сразу и взял. Это бывает. Молодой ты – кровь играет.
Я попробовал отшутиться.
– Где там играет! Я недавно палец порезал, попробовал на вкус кислятина моя кровь, можно селедку мариновать.
Она сидела на скамье, широко раздвинув под юбкой полные ноги. Глаза ее, лукавые и зазывающие, не отрывались от моего смущенного лица.
– Рассказывай! – протянула она. – Кислятина! Капнешь такой кровью на дрова – пожар! Ты себе зубов не заговаривай.
Я спросил серьезно:
– А что же мне делать?
Она засмеялась.
– Смотри, какой непонятливый! Что все делают.
– Нет, скажи – что? – настаивал я, снова начиная волноваться. – Прямо говори!
– Да я же прямо и говорю, – возразила она, удивленная. – Без фокусов. Истрать пару десяток, как из бани выйдешь – свеженький, легонький, не голова – воздух!
Она наклонилась ко мне, дразня и маня улыбкой, взглядом, плечами, приглушенным голосом:
– И не сомневайся – ублажу! Для тебя постараюсь – ближе жены буду. Все увидишь, чего и не думаешь!
Я тряхнул головой, рассеивая дурман и показывая на ее ноги:
– Это что ли увижу – надписи? Нечего сказать, удовольствие.
Она захохотала:
– А чем не удовольствие? А не хочешь, не смотри. Я ведь делала для себя.
Она заметила на моем лице недоверие.
– Нет, правда! Не веришь? Сколько раз бывало, раскроюсь в бараке, погляжу на одну ляжку, порадуюсь – хорошо, когда по горячему, слаще сахару. И вспомню то одно, то другое, как было. А на другую посмотрю – заплачу тоже полегчает. Театр в штанишках, на все требования – не так, скажешь?
Теперь и я смеялся. Мы хохотали, глядя друг на друга. Она спросила задорно:
– Или не нравлюсь я тебе? Какого тогда шута надо?
А то, может, деньжат жалко?
Я покачал головой.
– Нет, Стеша, ты собой очень ничего, вполне можешь понравиться. И денег мне не жалко, все бы отдал с радостью. Но не могу я по-вашему – без души. Боюсь, ты этого не понимаешь.
Она встала и вызывающе сплюнула на пол.
– А чего не понимать? На дармовщинке покататься любишь. Без денег можно только с милой и Дунечкой Кулаковой… Мне цыганка ворожила на вашего брата – все короли марьяжные, деловое предприятие. А в милые я тебе не гожусь, понял! Удовольствие оказать – это моя работа, а для души я с человеком, может, плакать буду!
В этот день после обеда пропал и Дацис. Я заходил к нему в аналитическую познакомиться с результатами последних анализов, но обнаружил, что он и не приступал сегодня к разделке проб. Появился он только перед вечерним разводом и казался таким усталым и сонным, что я, не желая затевать ссоры, промолчал.
Вечером у Сеньки снова была пьянка. Я ушел из барака, чтоб не участвовать в ней, и весь вечер шатался по зоне. Я наталкивался в темноте то на столбы, то на проволоку. Я проклинал себя, злился, гордился собой. Нет, я не такой, как они! Ах, почему я не такой? Живут же они, почему мне не жить? Человек – животное, и незачем себя обманывать. Что нужно Сеньке от его марухи? Только простые, как мычание, отправления. Хлеб он ест с большим удовольствием, ну и правильно – любовь проще хлеба, она первичней, хлеб еще не выдумали, а уже любили. Зачем же ему ревновать, ему хватает, пусть и другим достанется, ведь не ревнуют же, когда оставшийся хлеб берет друг? Вот она невыдуманная философия жизни – принимай любовь, как хлеб, сам насыщайся, дай насытиться другому. Не жадничай, тебе хватит, это важно. А ты обряжаешь кусок черствого хлеба, как бога, не насыщаешься им – поклоняешься ему!
– Да, ты такой! – сказал я себе. – И останься таким. Каким низменным станет мир, если не обряжать любовь как бога! Нет, я не за ревность, ревность – низкое чувство, надо стать выше. Но они-то не выше ревности, они ниже нее, не доросли до нее. Вот так – и точка! Они – скоты, а ты настоящий человек. И нечего тебе равняться с ними.
– Серега, устрой мою маруху в вашем цеху. Доходит девка на общих. Сколько я денег на нее истратил, старшему нарядчику сапоги справил – не помогает! Будь человеком, понял!
Человеком я был, хоть и не мог этого доказать с математической строгостью. И устроить в тепло женщину, истомившуюся на общих работах, тоже мог. Но хорошо зная Сеньку, я колебался: многие признаки показывали, что, слесарничая на заводе, он не забывал и своей старой специальности.
– Да ты не сомневайся! – зашептал Сенька. – Стану я тебя подводить? Где жру, там не гажу – закон!
Я уточнил характеристику его марухи:
– Сколько лет? Где живет? Что умеет? Как работает?
Он дал на все вопросы исчерпывающие ответы:
– Годков – двадцать один, сок, понял! Все умеет, говорю тебе, такой бабы еще не бывало. И насчет производственного задания не беспокойся, не подведет!
Я сказал:
– Ладно, что смогу, сделаю. Вечером дам ответ.
Сенька шел со мной на развод и – для силы – снабжал дополнительной информацией:
– Ляжки у нее – молоко с кровью. Налитые – озвереешь! На одной надпись до этого самого дела: «Жизнь отдам за горячую…» На другой: «Нет в жизни счастья!»
– Иди ты! – не выдержал я.
Он забожился:
– Сука буду! Век свободы не видать!
Наверное, мне не надо было вводить Сенькину маруху в наш работящий коллектив. Но я не сумел отказать Сеньке. Мы с ним уже не раз «ботали по душам», выясняя то самое, о чем печалились надписи на ляжках его подруги есть ли в мире счастье? Сеньку счастье определенно обходило. Оно лишь отдаленно и лишь в раннем детстве общалось с ним, а верней «прошумело мимо него, как ветвь, полная цветов и листьев», по точной формуле одного из моих любимых писателей, сказанной, правда, по совсем другому поводу. Сенька Штопор вспоминал свое детство, как некий земной филиал рая – чистый домик, цветущий садик, речка в камышах, голуби на крыше, хмурый работящий отец, добрая хлопотливая мать, две сестры… Впрочем, воспоминания были не отчетливы – прекрасные картинки в тумане. Зато изгнание из рая запомнилось отчетливо и навсегда – люди в кожанках, оцепившие дом, неистово рвущийся из чьих-то рук отец, зло рыдающая мать, рев двух коров, вытаскиваемых из хлева, ржание уводимой куда-то лошади… Отец пропал года на три или четыре, да и вернулся не на радость – через несколько лет снова забрали – и уже навсегда.
– Началось раскулачивание, припомнили бате, что озорничал в гражданскую в какой-то банде, – говорил Сенька. – Мать и меня с сестрами, натурально, сослали, только я, не будь дурак, не захотел надрываться в уральском городке, куда нас привезли. Уже через три месяца дал деру. Сперва промышлял по мелочам, кое-как жил, потом пристал к Ваннику, может, слыхал, тот пахан был, мы звали его не иначе, как Олегом Кузьмичем… Ну, и поволокло по кочкам, такая выпала судьба.
– Пошел по стопам отца, – подытожил я его исповедь.
– Да нет же, батя воевал, а я промышлял. Олега Кузьмича вскорости разменяли, а мы разбежались каждый в особицу. Ничего, на жратву хватало. Ты думаешь, я в лагере впервой? Третий срок отматываю. И еще, думаю, не один срок схвачу.
– Где мать и сестры, что с ними – не знаешь?
– Откуда же? Сразу все связи побоку…
– А зачем тебе новый срок схватывать, когда выйдешь на волю? – допытывался я. – У тебя теперь специальность неплохая – слесарь.
Он насмешливо подмигивал.
– Что такое срок? Лагерь. А нашему брату лагерь – дом родной. А на воле – отпуск. Повеселимся в отпуску и опять на работу в лагерь. Вот такие дела, Серега. Тебе не понять, ты порченый. Книги, собрания, радио… нам на все это – с прибором!
Вот таков был Сенька Штопор, в юности Семен Михник, мой сосед и добрый собеседник. Не уважить такому человеку я просто не мог.
В цеху я пошел к начальнику. Начальник, если разговор шел не о научных фактах, обнаруженных в экспериментах, поддавался легко.
Так на нашем Опытном заводике появилась маруха Сеньки Штопора, широкоплечая, румянощекая, толстозадая, веселая девка. Звали ее Стешкой, а фамилий у нее было столько, что все она сама не помнила. Ее определили в уборщицы. До обеда Стешка носилась с метлой и тряпкой, поднимая во всех помещениях пыль столбом, а после обеда пропадала. Меня это особенно не тревожило, но нашлись люди, близко принимавшие к сердцу ее таинственные отлучки.
В мою комнатушку – она называлась потенциометрической – пришел химик Дацис и мрачно пожаловался:
– Сергей Александрович, надо кончать это безобразие.
Я сидел у потенциометра и, забросив исследования электрических характеристик растворов, писал унылые стихи. Огромный, вспыльчивый и недобрый Дацис работал со мной в одной группе, и мы из-за сотых долей процента в анализах не раз ссорились до драк. Аналитик он был великолепный и не терпел, если подвергали сомнению его данные. У меня характер был тоже не сахарным.
– Кончайте, раз безобразие, – согласился я. – Собственно, вы о чем? Последние анализы, по-моему, неплохие.
Дацис уселся на скамью и уперся тяжелым взглядом в стену.
– Не плохие, а хорошие. Сколько вам надо говорить: если что не ладится, ищите у себя! Стешка плохая, каждый день убегает.
Я удивился:
– Вам-то что за горе, Ян Михайлович? Уборщицы вроде не в вашем подотчете. Запирать их на замок, как реактивы, не обязательно.
– А вы знаете, где она сейчас?
– Нет, конечно.
Дацис сказал торжественно и скорбно:
– У соседей.
– К геологам пошла?
– К геологам. Шляется из одной комнаты в другую. Что теперь о нас будут говорить – ужас просто!
Я начал терять терпение.
– Ужаса здесь не вижу. Чистоту Стеша обеспечивает, а остальное нас не касается. Хочется ей лясы точить, ну, и душа из нее вон, пусть точит.
Дацис зловеще покачал головой.
– Если бы лясы… Она ведь как? Только в те комнаты, где молодой народ. Покрутит бедрами, подмигнет, засмеется, а они потом к нам на чердак…
– На чердак?
– А куда же еще? Самое спокойное место, еще до Стешки проверено. Вчера полевик Силкин и керновщик Чилаев лезли по лестнице – последние гроши протирать. Столоверчение было почище спиритизма. Она им в темноте такие потусторонние радости закатывала… И все за десятку.
Я посоветовал Дацису:
– Бросьте эту слежку, Ян Михайлович. Стеша сама знает, как ей держаться. А если завиден чужой успех, сэкономьте на куреве и сами займитесь спиритизмом. Не хочу об этом думать.
Дацис ушел, но я продолжал думать о Стеше. Мне стало обидно за Сеньку Штопора. Он был не такой уж плохой человек, этот грабитель. Я припоминал, как горели его глаза, когда он расписывал Стешины достоинства. Черт его знает, как все обернется, если он услышит о ее поведении. У Сеньки ни при каких шмонах не находили ножа, но я, его сосед, знал, что он расстается с ножом только на время обыска. И, конечно, он таскал нож не для баловства, это я тоже понимал – такие чувствуют обиды глубоко и на расправу скоры…
– Ладно, ладно, – утешал я себя. – Что я знаю о нем, то и она знает будет остерегаться. А Дацису надо намекнуть, чтоб не трепался. Недаром все же говорят, что об изменах жены мужья узнают последними.
Сенька, однако, узнал обо всем в этот же вечер.
Мы сидели с ним на нижних нарах и хлебали «суп с карими глазками» стандартную нашу рыбную баланду, – когда в барак влетела радостная Стешка.
– Сенька! – крикнула она. – Ну денек – трех фраеров подмарьяжила.
Он вскочил на ноги, забыв о супе.
– Врешь, падла!
Она с гордостью бросила на нары три смятые десятки.
– Факт был в …, следы на столе. Теперь я полноценная жена, зарплату приношу. Гони за спиртом.
Сенька умчался в другой конец барака, снаряжать в поход мастеров по добыче «горючего» – его даже в самые трудные дни войны можно было достать за хорошую плату. Стешка игриво толкнула меня плечом.
– Посунься, начальничек! Даме полагается лучшее место.
Минут через пять на наших нарах появился разведенный спирт, американская консервированная колбаса и сухой лук. Сенька налил мне полкружки.
– Пей, Серега! Надо это дело обмыть.
Стешка зазвенела, затряслась, еле выговорила, подавившись смехом, как костью:
– Обмыть и пропить! Мать человеков пропиваем!
Сенька хохотал вместе с ней, а Стешка, быстро опьянев, расхвасталась:
– Ты, Сень, руками работаешь, Сережка головой, а я чем? Без чего нельзя, понял! Без ума проживешь, без рук проскрипишь, без хлеба перебедуешь, а без этого никак – самое важное, значит!
Сенька, умиленный, поддержал ее:
– Верно, ну баба! Все в эту яму бросаем – деньги, свободу, жизнь. Ничего не жалеем. Заколдованное место!
Я сказал им с ненавистью:
– Свиньи вы! Не люди, животные! Ни стыда, ни совести, ни чести! Последний кобель с сукой порядочней – он хоть соперников отгоняет. Было бы у меня… Что бы я с вами сделал!
Я встал и пошатнулся. Сенька схватил меня за плечо и повалил на нары.
– Стешка! – крикнул он. – Плохо Сереге. Тащи воду, живо у меня, падла!
Меня укрыли бушлатом, вливали в меня воду. Я жадно глотал, зубы мои стучали по кружке. Стешка подсовывала мне под голову какое-то тряпье, вытирала мокрой ладонью лоб, говорила быстро и ласково:
– Лежи, лежи, не вставай! Ну скажи, как вдруг опьянел. И совсем не было похоже, что пьян, ну ни капельки… Вот беда какая, скажи! Может, еще закусишь чего? Поправишься!
Но закуска не могла меня поправить. Я был пьян не от спирта. Меня мутило отчаяние. Мое сердце разрывалось от скорби. Мне хотелось кричать, выть, кусаться, биться головой о стены, плевать кому-то в лицо, топтать кого-то ногами. Потом бешенство стало утихать, я забылся в чаду невероятных видений – вселенная танцевала вокруг меня вниз головой. Стеша гладила мои волосы, я ощущал тепло ее ладони, ее голос обволакивал меня. Я еще успел расслышать:
– Сеничка, может, раздеть его? Жалко бедного…
Он ответил сердито:
– Ладно, жалей! Сам раздену. А ты канай отсюда!
На другое утро, после обхода начальника, Стеша пришла ко мне в потенциометрическую. Я знал, что она прибежит проведать, и приготовился к разговору.
– Что это со мной случилось? – сказал я весело. – Ничего не помню. От капли спиртного опьянел, как пес.
Но она была умнее, чем я думал о ней.
– Ты одурел, – заметила она. – Я нехороший разговор завела, а Сенька, дурак, развел… Ну, спирт сразу и взял. Это бывает. Молодой ты – кровь играет.
Я попробовал отшутиться.
– Где там играет! Я недавно палец порезал, попробовал на вкус кислятина моя кровь, можно селедку мариновать.
Она сидела на скамье, широко раздвинув под юбкой полные ноги. Глаза ее, лукавые и зазывающие, не отрывались от моего смущенного лица.
– Рассказывай! – протянула она. – Кислятина! Капнешь такой кровью на дрова – пожар! Ты себе зубов не заговаривай.
Я спросил серьезно:
– А что же мне делать?
Она засмеялась.
– Смотри, какой непонятливый! Что все делают.
– Нет, скажи – что? – настаивал я, снова начиная волноваться. – Прямо говори!
– Да я же прямо и говорю, – возразила она, удивленная. – Без фокусов. Истрать пару десяток, как из бани выйдешь – свеженький, легонький, не голова – воздух!
Она наклонилась ко мне, дразня и маня улыбкой, взглядом, плечами, приглушенным голосом:
– И не сомневайся – ублажу! Для тебя постараюсь – ближе жены буду. Все увидишь, чего и не думаешь!
Я тряхнул головой, рассеивая дурман и показывая на ее ноги:
– Это что ли увижу – надписи? Нечего сказать, удовольствие.
Она захохотала:
– А чем не удовольствие? А не хочешь, не смотри. Я ведь делала для себя.
Она заметила на моем лице недоверие.
– Нет, правда! Не веришь? Сколько раз бывало, раскроюсь в бараке, погляжу на одну ляжку, порадуюсь – хорошо, когда по горячему, слаще сахару. И вспомню то одно, то другое, как было. А на другую посмотрю – заплачу тоже полегчает. Театр в штанишках, на все требования – не так, скажешь?
Теперь и я смеялся. Мы хохотали, глядя друг на друга. Она спросила задорно:
– Или не нравлюсь я тебе? Какого тогда шута надо?
А то, может, деньжат жалко?
Я покачал головой.
– Нет, Стеша, ты собой очень ничего, вполне можешь понравиться. И денег мне не жалко, все бы отдал с радостью. Но не могу я по-вашему – без души. Боюсь, ты этого не понимаешь.
Она встала и вызывающе сплюнула на пол.
– А чего не понимать? На дармовщинке покататься любишь. Без денег можно только с милой и Дунечкой Кулаковой… Мне цыганка ворожила на вашего брата – все короли марьяжные, деловое предприятие. А в милые я тебе не гожусь, понял! Удовольствие оказать – это моя работа, а для души я с человеком, может, плакать буду!
В этот день после обеда пропал и Дацис. Я заходил к нему в аналитическую познакомиться с результатами последних анализов, но обнаружил, что он и не приступал сегодня к разделке проб. Появился он только перед вечерним разводом и казался таким усталым и сонным, что я, не желая затевать ссоры, промолчал.
Вечером у Сеньки снова была пьянка. Я ушел из барака, чтоб не участвовать в ней, и весь вечер шатался по зоне. Я наталкивался в темноте то на столбы, то на проволоку. Я проклинал себя, злился, гордился собой. Нет, я не такой, как они! Ах, почему я не такой? Живут же они, почему мне не жить? Человек – животное, и незачем себя обманывать. Что нужно Сеньке от его марухи? Только простые, как мычание, отправления. Хлеб он ест с большим удовольствием, ну и правильно – любовь проще хлеба, она первичней, хлеб еще не выдумали, а уже любили. Зачем же ему ревновать, ему хватает, пусть и другим достанется, ведь не ревнуют же, когда оставшийся хлеб берет друг? Вот она невыдуманная философия жизни – принимай любовь, как хлеб, сам насыщайся, дай насытиться другому. Не жадничай, тебе хватит, это важно. А ты обряжаешь кусок черствого хлеба, как бога, не насыщаешься им – поклоняешься ему!
– Да, ты такой! – сказал я себе. – И останься таким. Каким низменным станет мир, если не обряжать любовь как бога! Нет, я не за ревность, ревность – низкое чувство, надо стать выше. Но они-то не выше ревности, они ниже нее, не доросли до нее. Вот так – и точка! Они – скоты, а ты настоящий человек. И нечего тебе равняться с ними.