Страница:
С верхних нар свесил голову Прохоров.
– Ну как, Серега, концерт?
– Отличный. Можешь пожалеть, что не пошел.
– Жалею только о том, что раздатчик не налил второй миски супа. Слышал недавно лагерное изречение: одной пайки мало, а двух не хватает. Точно по мне.
Его жалобы вдохновили меня на ослепительную идею.
– А трех паек хватило бы, Саша? Могу предложить их. Он даже вздохнул, до того несбыточны были мои посулы.
– Не уверен, что и трех хватит, но попробовать бы надо. Помнишь, как учили вузовские диаматчики: критерием истины является практика. Особенно в лагере – очень уж философское это учреждение.
– Тогда слезай со второго этажа, бери бак – и пошли за тремя порциями баланды на каждого.
Он ни единым членом не пошевелился.
– Не трепись! Сам трепло, но такого…
– Все-таки послушай.
И я рассказал, что, проходя мимо столовой, почуял дух еще не полностью розданной сегодняшней баланды. Бригады на ночные работы не выводят, организованных раздач больше не будет. Что поварам делать с остатками варева? Сами поедают, потчуют друзей… Почему бы нам не выпросить немного и для себя? Могут шугануть, да ведь попытка не пытка.
Прохоров проворно соскочил с нар и схватил бачок.
– Пошли, Сергей. Условия такие: я несу бак, ты выпрашиваешь баланду. Тискать роман и раскидывать чернуху, выражаясь по-лагерному, ты мастер. Так вот – сегодня ты должен превзойти самого себя – в смысле переплюнуть любого оратора.
– Будь спокоен. Пламенные проповеди епископа Иоанна Златоуста покажутся невнятной мямлей сравнительно с моей речью к поварам.
Но вся заранее расхваленная моя речь свелась к двум умоляющим фразам. Прохоров взметнул пустой бачок на раздаточный столик, из окна выглянул упитанный поварюга – щеки шире плеч – а я, смешавшись, пробормотал:
– Кореш, будь человеком. Нам бы остатку, понял…
Повар вытаращился на меня и издевательски ухмыльнулся. Видимо, еще не было случая, чтобы Уксус Помидорычи из «пятьдесят восьмой» осмеливались просить добавки. Он взял бачок, кликнул помощника и пошел с ним к котлам. Спустя минут пять – наливали в бачки литровыми черпаками – оба они единым махом водрузили на столик наполненную доверху посуду. Повар со смешком снабдил меня ценным наставлением:
– Тащи, доходяга. И не обварись, суп горячий.
Я поманил скрывавшегося в тени Прохорова.
– По условию, носка – твоя.
Но он не сумел даже снять трехведерный бак со стола. Вдвоем мы все же стащили его на землю, не пролив и капли драгоценного варева. Вцепившись в ручки бака, мы потащили добычу в барак. Но руки долго не выдерживали тяжести, мы менялись местами. Это удлиняло отрезок пути без остановок не больше, чем на десяток метров. Потом Прохоров предложил тащить в четыре руки. Стало легче держать бак, зато трудней двигаться: идти приходилось боком вперед. На полдороге, у каменной уборной, солидного домика с обогревом и крепкой крышей – сконструировали для пурги и тяжкоградусных морозов – я попросил передыха.
– Отлично! Пойду облегчусь, – сказал Прохоров и направился к уборной.
Но его остановил парень из «своих в доску» и заставил вернуться.
– Парочка заняла теплое местечко, так он сказал, – объяснил Прохоров возвращение.
Мы с минуту отдыхали, потом снова взялись за ручки. Из уборной вышли мужчина и женщина, к ним присоединился охранявший любовное свидание – все трое удалились к другому краю лагеря, там было несколько бараков для бытовиков и блатных.
– Мать-натура в любом месте берет свое, – сказал Прохоров, засмеявшись. – Теперь так, Сергей, через каждые сто шагов остановка на три минуты. Шаги считаешь ты, ты физмат кончал, а я лишь электрик.
– Электрики без математики – народ никуда, – возразил я, но начал считать шаги.
Втащив ношу в барак, мы поставили бачок на длинную скамью, протянувшуюся вдоль стола, и сами изнеможденно повалились на нее по обе стороны бака – так уходились, что не было сил сразу хвататься за ложки. Барак мощно спал, наполняя воздух храпом, сонным бормотанием и разнообразными испарениями. Я предложил будить всех и каждому выдавать по миске супа. Прохоров рассердился.
– Слишком жирно – всем по миске. И не подумаю подкармливать тех, кто раздобылся деньгами, жрет провизию из ларька, а с нами и в долг не поделится. Будим только хороших людей и настоящих доходяг. И не всех разом, а по паре, чтобы без толкотни и шума. Первая очередь – наша с тобой. Работаем!
Мы принялись выхлебывать бак. Пшенный суп был вкусен и густ, в нем попадались прожилки мяса. Но когда, впихнув в себя порции четыре варева, мы отвалились от бака, уровень в нем понизился всего лишь на три-четыре сантиметра.
– Нет мочи, – огорченно пробормотал Прохоров. – Погляди, брюхо, как барабан. Не то что ложкой, кулаком больше не впихнуть.
Я отозвался горестно-веселым куплетом, еще с великих голодух 1921 и 1932 годов засевшим у меня в мозгу:
Старик Эйсмонт, услышав о неожиданном угощении, поднялся сразу. Альшиц сперва послал Прохорова к нехорошей матери за то, что не дал досмотреть радужного сна, но, втянув ноздрями запах супа, тоже вскочил – даже в самых радостных сновидениях дополнительных порций еды не выдавали. Эйсмонт похлебал с полмиски и воротился на нары. Альшиц наслаждался еще дольше, чем мы с Сашей Прохоровым. Затем наступила очередь Хандомирова и Анучина, после них разбудили бригадира Потапова и бывшего экономиста Яна Ходзинского. Эта пара гляделась у бака эффектней всех – рослый Потапов, не вставая со скамьи, загребал в баке ложкой, как лопатой, а маленький Ходзинский приподнимался на цыпочки, чтобы захватить супа в глубине бака. Пиршество в бараке продолжалось до середины ночи, но мы с Прохоровым этого уже не видели. Мы, обессиленные от сытости, провалились в сон, когда над баком трудилась четвертая пара соседей.
…Рассказ мой будет неполон, если не поведаю о нескольких встречах с Прохоровым, после того как мы – надеюсь, навек – распростились с лагерем. В 1955 году решением Верховного Суда СССР нас обоих реабилитировали. Прохоров испытал еще одну радость, мне, беспартийному, неведомую – его восстановили в партии со всем доарестным стажем. Он жил у сестры в Гендриковом переулке, в доме, где некогда обитали Брики и Маяковский, там уже был тогда музей Маяковского.
– Срочно ко мне, встретимся на Таганке, – позвонил мне Прохоров, я тоже тогда жил в Москве у родственников.
У станции метро на Таганке Прохоров рассказал мне о своей радости и объявил, что ее надо отметить: душа его жаждет зелени, которой нам так не хватало на севере, а также хорошего шашлыка, отменного вина и небольшого озорства – из тех, которым все удивляются, но которые не заслуживают милицейской кары. Я предложил поехать в Парк культуры и отдыха – зелени там хватит на долгую прогулку, а шашлыков и вина в ресторане – на любые культурные запросы. Что же до хулиганства, то выбор его предоставляю ему самому. Мы спустились в метро. На середине эскалатора Прохоров, скромно стоявший на ступеньке, вдруг издал дикий индейский клич и мгновенно принял прежний скромный вид. На нас обернулись все, находившиеся на эскалаторе. Боюсь, виновником отчаянного вопля пассажиры посчитали меня – я неудержимо хохотал, а с лица Прохорова не сходила постная благостность, почти святость.
Мы поднялись вверх на Октябрьской площади. Прохоров вдруг затосковал. Воинственного клича в метро ему показалось мало, ликующая душа требовала чего-то большего. Он пристал ко мне – что делать? Я рассердился. Меня затолкали пешеходы, ринувшиеся на зеленый свет через площадь. В те годы на Октябрьской не существовало подземных переходов, все таксисты Октябрьскую, как, впрочем, и Таганку, дружно именовали «Площадью терпения», а пешеходы столь же дружно кляли. Посередине площади, на выстроенном для него бетонном возвышении, милиционер в белых перчатках лихо командовал пятью потоками машин, старавшимися вырваться на площадь с пяти вливавшихся в нее улиц.
– Что делать? Посоветуй же, что бы сделать? – громко скорбел ошалевший от счастья Прохоров.
Я показал на милиционера, величаво возвышавшегося в струях обтекавших его машин.
– Подойди к нему и поцелуй его.
Прохоров мигом стал серьезным.
– Поставишь три бутылки шампанского, если выполню.
– А ты пять, если не выполнишь.
– Годится. Гляди во все глаза.
Он решительно зашагал с тротуара на середину площади. Завизжала тормозами чуть не налетевшая на него «Победа». Милиционер сердито засвистел и свирепо замахал рукой, чтобы нарушитель порядка немедленно убирался. Прохоров подошел к милиционеру и что-то проговорил. Милиционер вдруг расплылся в улыбке и наклонил голову к Прохорову. Тот чмокнул стража порядка в щеку, что-то еще сказал и направился на другую сторону площади. Милиционер, не сгоняя дружелюбной улыбки, помахал вслед моему другу затянутой в перчатку рукой – два или три водителя, не поняв жеста, испуганно затормозили. Я побежал на переход, но пришлось переждать, пока пройдет плотный поток машин – рейд Прохорова через площадь создал немалый затор.
– Сашка, что ты ему сказал? – спросил я, догнав ушедшего вперед друга. – Не сомневаюсь, врал невероятно.
Прохоров поморщился.
– Нет такого вранья, чтобы милиционеры дали себя целовать. Фантазии у тебя не хватает.
– Что же ты ему наговорил?
– Только правда могла подействовать. Так, мол, и так, милок, сегодня восстановили в партии со всем стажем. Прости, не могу, душа поет, дай я тебя поцелую! И поцеловал!
– Три бутылки шампанского за мной, расплата без задержки, – сказал я, восхищенный, и мы повернули в парк Горького.
Уже вечерело, когда мы уселись на веранде ресторана. Над столиком нависал абажур, в нем светились три лампочки. В душе Прохорова еще бушевал задор. Но хулиганить в одиночестве ему уже не хотелось.
– Теперь твоя очередь творить несуразное, – объявил он.
Я возмутился.
– С чего мне несуразничать? Я реабилитацию уже отпраздновал.
Он показал на абажур.
– Помнишь, как в Норильске мы отмечали освобождение из лагеря? Ты тогда дважды попадал пробкой от шампанского в указанные тебе точки на потолке. Разбей пробками эти лампочки. Штрафы плачу я.
– Раньше подвыпившие купчики били зеркала, – съязвил я.
– Бить зеркала – к несчастью, – строго возразил он. – Я человек современной индустриальной культуры и верю в нехорошие приметы. Электролампочка в каталогах научного суеверия не значится. Бей, говорю тебе!
Я аккуратно установил первую бутылку на нужное место и ослабил пробку. Когда пробка сама поползла наверх, я снял руки со стола и безмятежно откинулся на стуле. На звон разлетевшейся вдребезги лампочки прибежала рассерженная официантка.
– Несчастная случайность, – объяснил сияющий Прохоров. – Не сердитесь, девушка.
– Вот я позову милиционера, и он установит, случайность или безобразие, – пригрозила официантка.
– Правильно. Зовите, надо призвать к порядку зарвавшееся хулиганье, сказал я. – Но учтите, девушка, этот наглый тип, – я сурово ткнул пальцем в ухмылявшегося друга, – сегодня платит вдесятеро за каждое повреждение, которое нанесет ресторану. Время у него подошло на денежные расходы, надо этим воспользоваться. И скажите шефу, чтобы шашлык был такой, какого и в «Арагви» не готовят.
– Больше не разбивайте лампочек, – попросила официантка.
Шашлык поспел к моменту, когда и вторая лампочка разлетелась осколками. Официантка уже не сердилась, а улыбалась. Она сказала:
– Учтите, ребята, запасных лампочек сегодня мне не достать. Если и третью уничтожите, будете сидеть в темноте.
Мы учли ее угрозу и разнесли последнюю лампочку, когда покончили с шашлыком. Официантка проводила нас до выхода и пожелала, чтобы мы приходили почаще, ей нравятся веселые люди.
Когда мы, выйдя из парка, зашагали к метро, Прохоров задумался.
Мне показалось, что он не угомонился и обдумывает новую каверзу. Но он сказал со вздохом:
– Завтра выхожу на работу. Предлагают ответственную должность в главке, а там у них такие порядки, столько технического старья – разгребать и разгребать эти Авгиевы конюшни, как, помнишь, выражался у нас начальник культурно-воспитательной части. Надо выводить главк на уровень современной техники. Все время думаю только об этом.
– Все же не все время, – не поверил я. Он удивленно посмотрел на меня. Он не понял, почему я возражаю.
Мишка Король и я
1
2
3
4
– Ну как, Серега, концерт?
– Отличный. Можешь пожалеть, что не пошел.
– Жалею только о том, что раздатчик не налил второй миски супа. Слышал недавно лагерное изречение: одной пайки мало, а двух не хватает. Точно по мне.
Его жалобы вдохновили меня на ослепительную идею.
– А трех паек хватило бы, Саша? Могу предложить их. Он даже вздохнул, до того несбыточны были мои посулы.
– Не уверен, что и трех хватит, но попробовать бы надо. Помнишь, как учили вузовские диаматчики: критерием истины является практика. Особенно в лагере – очень уж философское это учреждение.
– Тогда слезай со второго этажа, бери бак – и пошли за тремя порциями баланды на каждого.
Он ни единым членом не пошевелился.
– Не трепись! Сам трепло, но такого…
– Все-таки послушай.
И я рассказал, что, проходя мимо столовой, почуял дух еще не полностью розданной сегодняшней баланды. Бригады на ночные работы не выводят, организованных раздач больше не будет. Что поварам делать с остатками варева? Сами поедают, потчуют друзей… Почему бы нам не выпросить немного и для себя? Могут шугануть, да ведь попытка не пытка.
Прохоров проворно соскочил с нар и схватил бачок.
– Пошли, Сергей. Условия такие: я несу бак, ты выпрашиваешь баланду. Тискать роман и раскидывать чернуху, выражаясь по-лагерному, ты мастер. Так вот – сегодня ты должен превзойти самого себя – в смысле переплюнуть любого оратора.
– Будь спокоен. Пламенные проповеди епископа Иоанна Златоуста покажутся невнятной мямлей сравнительно с моей речью к поварам.
Но вся заранее расхваленная моя речь свелась к двум умоляющим фразам. Прохоров взметнул пустой бачок на раздаточный столик, из окна выглянул упитанный поварюга – щеки шире плеч – а я, смешавшись, пробормотал:
– Кореш, будь человеком. Нам бы остатку, понял…
Повар вытаращился на меня и издевательски ухмыльнулся. Видимо, еще не было случая, чтобы Уксус Помидорычи из «пятьдесят восьмой» осмеливались просить добавки. Он взял бачок, кликнул помощника и пошел с ним к котлам. Спустя минут пять – наливали в бачки литровыми черпаками – оба они единым махом водрузили на столик наполненную доверху посуду. Повар со смешком снабдил меня ценным наставлением:
– Тащи, доходяга. И не обварись, суп горячий.
Я поманил скрывавшегося в тени Прохорова.
– По условию, носка – твоя.
Но он не сумел даже снять трехведерный бак со стола. Вдвоем мы все же стащили его на землю, не пролив и капли драгоценного варева. Вцепившись в ручки бака, мы потащили добычу в барак. Но руки долго не выдерживали тяжести, мы менялись местами. Это удлиняло отрезок пути без остановок не больше, чем на десяток метров. Потом Прохоров предложил тащить в четыре руки. Стало легче держать бак, зато трудней двигаться: идти приходилось боком вперед. На полдороге, у каменной уборной, солидного домика с обогревом и крепкой крышей – сконструировали для пурги и тяжкоградусных морозов – я попросил передыха.
– Отлично! Пойду облегчусь, – сказал Прохоров и направился к уборной.
Но его остановил парень из «своих в доску» и заставил вернуться.
– Парочка заняла теплое местечко, так он сказал, – объяснил Прохоров возвращение.
Мы с минуту отдыхали, потом снова взялись за ручки. Из уборной вышли мужчина и женщина, к ним присоединился охранявший любовное свидание – все трое удалились к другому краю лагеря, там было несколько бараков для бытовиков и блатных.
– Мать-натура в любом месте берет свое, – сказал Прохоров, засмеявшись. – Теперь так, Сергей, через каждые сто шагов остановка на три минуты. Шаги считаешь ты, ты физмат кончал, а я лишь электрик.
– Электрики без математики – народ никуда, – возразил я, но начал считать шаги.
Втащив ношу в барак, мы поставили бачок на длинную скамью, протянувшуюся вдоль стола, и сами изнеможденно повалились на нее по обе стороны бака – так уходились, что не было сил сразу хвататься за ложки. Барак мощно спал, наполняя воздух храпом, сонным бормотанием и разнообразными испарениями. Я предложил будить всех и каждому выдавать по миске супа. Прохоров рассердился.
– Слишком жирно – всем по миске. И не подумаю подкармливать тех, кто раздобылся деньгами, жрет провизию из ларька, а с нами и в долг не поделится. Будим только хороших людей и настоящих доходяг. И не всех разом, а по паре, чтобы без толкотни и шума. Первая очередь – наша с тобой. Работаем!
Мы принялись выхлебывать бак. Пшенный суп был вкусен и густ, в нем попадались прожилки мяса. Но когда, впихнув в себя порции четыре варева, мы отвалились от бака, уровень в нем понизился всего лишь на три-четыре сантиметра.
– Нет мочи, – огорченно пробормотал Прохоров. – Погляди, брюхо, как барабан. Не то что ложкой, кулаком больше не впихнуть.
Я отозвался горестно-веселым куплетом, еще с великих голодух 1921 и 1932 годов засевшим у меня в мозгу:
– Я бужу Альшица, ты Александра Ивановича, – сказал Прохоров.
Что нам дудка, что нам бубен?
Мы на брюхе играть будем.
Брюхо лопнет – наплевать!
Под рубахой не видать!
Старик Эйсмонт, услышав о неожиданном угощении, поднялся сразу. Альшиц сперва послал Прохорова к нехорошей матери за то, что не дал досмотреть радужного сна, но, втянув ноздрями запах супа, тоже вскочил – даже в самых радостных сновидениях дополнительных порций еды не выдавали. Эйсмонт похлебал с полмиски и воротился на нары. Альшиц наслаждался еще дольше, чем мы с Сашей Прохоровым. Затем наступила очередь Хандомирова и Анучина, после них разбудили бригадира Потапова и бывшего экономиста Яна Ходзинского. Эта пара гляделась у бака эффектней всех – рослый Потапов, не вставая со скамьи, загребал в баке ложкой, как лопатой, а маленький Ходзинский приподнимался на цыпочки, чтобы захватить супа в глубине бака. Пиршество в бараке продолжалось до середины ночи, но мы с Прохоровым этого уже не видели. Мы, обессиленные от сытости, провалились в сон, когда над баком трудилась четвертая пара соседей.
…Рассказ мой будет неполон, если не поведаю о нескольких встречах с Прохоровым, после того как мы – надеюсь, навек – распростились с лагерем. В 1955 году решением Верховного Суда СССР нас обоих реабилитировали. Прохоров испытал еще одну радость, мне, беспартийному, неведомую – его восстановили в партии со всем доарестным стажем. Он жил у сестры в Гендриковом переулке, в доме, где некогда обитали Брики и Маяковский, там уже был тогда музей Маяковского.
– Срочно ко мне, встретимся на Таганке, – позвонил мне Прохоров, я тоже тогда жил в Москве у родственников.
У станции метро на Таганке Прохоров рассказал мне о своей радости и объявил, что ее надо отметить: душа его жаждет зелени, которой нам так не хватало на севере, а также хорошего шашлыка, отменного вина и небольшого озорства – из тех, которым все удивляются, но которые не заслуживают милицейской кары. Я предложил поехать в Парк культуры и отдыха – зелени там хватит на долгую прогулку, а шашлыков и вина в ресторане – на любые культурные запросы. Что же до хулиганства, то выбор его предоставляю ему самому. Мы спустились в метро. На середине эскалатора Прохоров, скромно стоявший на ступеньке, вдруг издал дикий индейский клич и мгновенно принял прежний скромный вид. На нас обернулись все, находившиеся на эскалаторе. Боюсь, виновником отчаянного вопля пассажиры посчитали меня – я неудержимо хохотал, а с лица Прохорова не сходила постная благостность, почти святость.
Мы поднялись вверх на Октябрьской площади. Прохоров вдруг затосковал. Воинственного клича в метро ему показалось мало, ликующая душа требовала чего-то большего. Он пристал ко мне – что делать? Я рассердился. Меня затолкали пешеходы, ринувшиеся на зеленый свет через площадь. В те годы на Октябрьской не существовало подземных переходов, все таксисты Октябрьскую, как, впрочем, и Таганку, дружно именовали «Площадью терпения», а пешеходы столь же дружно кляли. Посередине площади, на выстроенном для него бетонном возвышении, милиционер в белых перчатках лихо командовал пятью потоками машин, старавшимися вырваться на площадь с пяти вливавшихся в нее улиц.
– Что делать? Посоветуй же, что бы сделать? – громко скорбел ошалевший от счастья Прохоров.
Я показал на милиционера, величаво возвышавшегося в струях обтекавших его машин.
– Подойди к нему и поцелуй его.
Прохоров мигом стал серьезным.
– Поставишь три бутылки шампанского, если выполню.
– А ты пять, если не выполнишь.
– Годится. Гляди во все глаза.
Он решительно зашагал с тротуара на середину площади. Завизжала тормозами чуть не налетевшая на него «Победа». Милиционер сердито засвистел и свирепо замахал рукой, чтобы нарушитель порядка немедленно убирался. Прохоров подошел к милиционеру и что-то проговорил. Милиционер вдруг расплылся в улыбке и наклонил голову к Прохорову. Тот чмокнул стража порядка в щеку, что-то еще сказал и направился на другую сторону площади. Милиционер, не сгоняя дружелюбной улыбки, помахал вслед моему другу затянутой в перчатку рукой – два или три водителя, не поняв жеста, испуганно затормозили. Я побежал на переход, но пришлось переждать, пока пройдет плотный поток машин – рейд Прохорова через площадь создал немалый затор.
– Сашка, что ты ему сказал? – спросил я, догнав ушедшего вперед друга. – Не сомневаюсь, врал невероятно.
Прохоров поморщился.
– Нет такого вранья, чтобы милиционеры дали себя целовать. Фантазии у тебя не хватает.
– Что же ты ему наговорил?
– Только правда могла подействовать. Так, мол, и так, милок, сегодня восстановили в партии со всем стажем. Прости, не могу, душа поет, дай я тебя поцелую! И поцеловал!
– Три бутылки шампанского за мной, расплата без задержки, – сказал я, восхищенный, и мы повернули в парк Горького.
Уже вечерело, когда мы уселись на веранде ресторана. Над столиком нависал абажур, в нем светились три лампочки. В душе Прохорова еще бушевал задор. Но хулиганить в одиночестве ему уже не хотелось.
– Теперь твоя очередь творить несуразное, – объявил он.
Я возмутился.
– С чего мне несуразничать? Я реабилитацию уже отпраздновал.
Он показал на абажур.
– Помнишь, как в Норильске мы отмечали освобождение из лагеря? Ты тогда дважды попадал пробкой от шампанского в указанные тебе точки на потолке. Разбей пробками эти лампочки. Штрафы плачу я.
– Раньше подвыпившие купчики били зеркала, – съязвил я.
– Бить зеркала – к несчастью, – строго возразил он. – Я человек современной индустриальной культуры и верю в нехорошие приметы. Электролампочка в каталогах научного суеверия не значится. Бей, говорю тебе!
Я аккуратно установил первую бутылку на нужное место и ослабил пробку. Когда пробка сама поползла наверх, я снял руки со стола и безмятежно откинулся на стуле. На звон разлетевшейся вдребезги лампочки прибежала рассерженная официантка.
– Несчастная случайность, – объяснил сияющий Прохоров. – Не сердитесь, девушка.
– Вот я позову милиционера, и он установит, случайность или безобразие, – пригрозила официантка.
– Правильно. Зовите, надо призвать к порядку зарвавшееся хулиганье, сказал я. – Но учтите, девушка, этот наглый тип, – я сурово ткнул пальцем в ухмылявшегося друга, – сегодня платит вдесятеро за каждое повреждение, которое нанесет ресторану. Время у него подошло на денежные расходы, надо этим воспользоваться. И скажите шефу, чтобы шашлык был такой, какого и в «Арагви» не готовят.
– Больше не разбивайте лампочек, – попросила официантка.
Шашлык поспел к моменту, когда и вторая лампочка разлетелась осколками. Официантка уже не сердилась, а улыбалась. Она сказала:
– Учтите, ребята, запасных лампочек сегодня мне не достать. Если и третью уничтожите, будете сидеть в темноте.
Мы учли ее угрозу и разнесли последнюю лампочку, когда покончили с шашлыком. Официантка проводила нас до выхода и пожелала, чтобы мы приходили почаще, ей нравятся веселые люди.
Когда мы, выйдя из парка, зашагали к метро, Прохоров задумался.
Мне показалось, что он не угомонился и обдумывает новую каверзу. Но он сказал со вздохом:
– Завтра выхожу на работу. Предлагают ответственную должность в главке, а там у них такие порядки, столько технического старья – разгребать и разгребать эти Авгиевы конюшни, как, помнишь, выражался у нас начальник культурно-воспитательной части. Надо выводить главк на уровень современной техники. Все время думаю только об этом.
– Все же не все время, – не поверил я. Он удивленно посмотрел на меня. Он не понял, почему я возражаю.
Мишка Король и я
1
В начале октября меня перевели из второго лаготделения в первое. Во втором отделении жили строители – землекопы и проектировщики. В первом производственники: рабочие Малого завода, шахтеры и рудари. Я был теперь производственником – инженером опытного цеха.
Я остро ощущал утрату старого жилья, даже по родному дому так не тоскуют, как в первые дни тосковал по второму лаготделению. Там, в этом вечно голодном втором, где ложки облизывались насухо, а хлеб подъедался до крох, было сравнительно опрятно и чисто, интересно и культурно. Там обитала интеллигенция, там был интеллигентный быт. В клубе скрипач Корецкий играл Равеля и Паганини, Сарасате и Баха, Алябьева и Де-Фалья. В бараке можно было сразиться в шахматы с проектировщиком Габовичем – любому его противнику быстрый мат гарантировался. На нарах беседовали Потапов и Эйсмонт, Прохоров и Альщиц, Хандомиров и Ходзинский. Когда не очень лило, я часами прогуливался по зоне с Анучиным, мы спорили о философии Лейбница и Шпенглера, поэзии Вийона и Маяковского, эпосе Гомера и Шолохова. С милым, всегда немного грустным и очень мужественным Липским обсуждали представление Леметра о мироздании, общетеоретические ошибки Гейзенберга и Бора, парадоксы Де-Бройля и Борна. С забиякой Прохоровым бегали рассматривать этапы женщин, их уже прибыло две баржи, с профессором Турецким – исправляли партийную линию, выстраивали ее по-ленински, обсуждая одновременно, есть ли у нас какие-либо шансы на досрочное освобождение. А все это, поздно ввечеру, почти в полночь, часто завершалось тем, что по моему с Прохоровым примеру кто-нибудь брал пустое ведро и выклянчивал на кухне остатки ужина – вот было торжество, если повар попадался с душой и в барак притаскивали дополнительного супа и каши! Нет, там, в этом нелегком и, по-своему, хорошем втором лаготделении я впервые всем нутром ощутил, что не единым хлебом жив человек.
Теперь со всем этим приходилось проститься.
Все в Норильске знали, что первое лаготделение – царство блатных. И в нашем интеллигентском втором тоже имелись – целые бараки – и уголовники, и бытовики. Но там их подавляла массой «пятьдесят восьмая», воры могли учинять отдельные безобразия, но творить безобразную погоду были бессильны. А в первом лаготделении они распоясывались. Конечно, и здесь обитала «пятьдесят восьмая» – и в немалом количестве. А еще больше было бытовиков – осужденных за административные, хозяйственные провины, за мелкое хулиганство, за драки, за хищения и растраты, за воровство тоже. Бытовики были преступниками, но не доходили в своих проступках до профессионализма настоящих уголовников, гордо именовавших себя «ворами в законе». Бытовики совершали преступления перед строгим до жестокости законом, но не жили преступлениями как профессиональной работой. И они, не терявшие связей с временно потерянной волей, с родителями, женами и детьми, не создавали лагерной погоды, а составляли ту боязливую, робко покорную начальству массу, внутри которой, как злотворные бактерии в питательном бульоне, наливались соками настоящие блатные: те, что существовали преступлениями, не заводили отягчающих их семей, – не женились, а «подженивались», – и громогласно хвастались, попадая в очередную отсидку за проволочный забор: «Прибыл из отпуска. Кому лагерь кому дом родной». Многие и вправду в лагере чувствовали себя лучше, чем на воле – крыша над головой есть, пайка идет, в баню водят, в кино приглашают. А что до работы, так от работы кони дохнут – а чем мы хуже лошадей?
Таким нам всем издалека – за пятьсот метров – виделось государство блатных. И мы передавали один другому страшные слухи – по-местному «параши», – что в том, в первом отделении, кровавятся споры банд Мишки Короля, Васьки Крылова, Ивана Дурака и какого-то Икрама – и не дай господь хоть боком коснуться их свар – жизни не будет. Первая встреча с уголовниками на пересылке, а потом на этапе из Соловков в Норильск подтверждала все мрачные слухи – народ был нехороший. Узнав, что на другой день мне этапироваться на Шмидтиху, у подножья которой раскинулось первое отделение, я плохо спал ночь. Уж не знаю, что мне снилось, и снилось ли вообще, но твердо помню, что одолевавшие меня мысли вряд ли были светлей кошмаров.
Я остро ощущал утрату старого жилья, даже по родному дому так не тоскуют, как в первые дни тосковал по второму лаготделению. Там, в этом вечно голодном втором, где ложки облизывались насухо, а хлеб подъедался до крох, было сравнительно опрятно и чисто, интересно и культурно. Там обитала интеллигенция, там был интеллигентный быт. В клубе скрипач Корецкий играл Равеля и Паганини, Сарасате и Баха, Алябьева и Де-Фалья. В бараке можно было сразиться в шахматы с проектировщиком Габовичем – любому его противнику быстрый мат гарантировался. На нарах беседовали Потапов и Эйсмонт, Прохоров и Альщиц, Хандомиров и Ходзинский. Когда не очень лило, я часами прогуливался по зоне с Анучиным, мы спорили о философии Лейбница и Шпенглера, поэзии Вийона и Маяковского, эпосе Гомера и Шолохова. С милым, всегда немного грустным и очень мужественным Липским обсуждали представление Леметра о мироздании, общетеоретические ошибки Гейзенберга и Бора, парадоксы Де-Бройля и Борна. С забиякой Прохоровым бегали рассматривать этапы женщин, их уже прибыло две баржи, с профессором Турецким – исправляли партийную линию, выстраивали ее по-ленински, обсуждая одновременно, есть ли у нас какие-либо шансы на досрочное освобождение. А все это, поздно ввечеру, почти в полночь, часто завершалось тем, что по моему с Прохоровым примеру кто-нибудь брал пустое ведро и выклянчивал на кухне остатки ужина – вот было торжество, если повар попадался с душой и в барак притаскивали дополнительного супа и каши! Нет, там, в этом нелегком и, по-своему, хорошем втором лаготделении я впервые всем нутром ощутил, что не единым хлебом жив человек.
Теперь со всем этим приходилось проститься.
Все в Норильске знали, что первое лаготделение – царство блатных. И в нашем интеллигентском втором тоже имелись – целые бараки – и уголовники, и бытовики. Но там их подавляла массой «пятьдесят восьмая», воры могли учинять отдельные безобразия, но творить безобразную погоду были бессильны. А в первом лаготделении они распоясывались. Конечно, и здесь обитала «пятьдесят восьмая» – и в немалом количестве. А еще больше было бытовиков – осужденных за административные, хозяйственные провины, за мелкое хулиганство, за драки, за хищения и растраты, за воровство тоже. Бытовики были преступниками, но не доходили в своих проступках до профессионализма настоящих уголовников, гордо именовавших себя «ворами в законе». Бытовики совершали преступления перед строгим до жестокости законом, но не жили преступлениями как профессиональной работой. И они, не терявшие связей с временно потерянной волей, с родителями, женами и детьми, не создавали лагерной погоды, а составляли ту боязливую, робко покорную начальству массу, внутри которой, как злотворные бактерии в питательном бульоне, наливались соками настоящие блатные: те, что существовали преступлениями, не заводили отягчающих их семей, – не женились, а «подженивались», – и громогласно хвастались, попадая в очередную отсидку за проволочный забор: «Прибыл из отпуска. Кому лагерь кому дом родной». Многие и вправду в лагере чувствовали себя лучше, чем на воле – крыша над головой есть, пайка идет, в баню водят, в кино приглашают. А что до работы, так от работы кони дохнут – а чем мы хуже лошадей?
Таким нам всем издалека – за пятьсот метров – виделось государство блатных. И мы передавали один другому страшные слухи – по-местному «параши», – что в том, в первом отделении, кровавятся споры банд Мишки Короля, Васьки Крылова, Ивана Дурака и какого-то Икрама – и не дай господь хоть боком коснуться их свар – жизни не будет. Первая встреча с уголовниками на пересылке, а потом на этапе из Соловков в Норильск подтверждала все мрачные слухи – народ был нехороший. Узнав, что на другой день мне этапироваться на Шмидтиху, у подножья которой раскинулось первое отделение, я плохо спал ночь. Уж не знаю, что мне снилось, и снилось ли вообще, но твердо помню, что одолевавшие меня мысли вряд ли были светлей кошмаров.
2
Барак металлургов, мое новое жилище, встретил меня вонью и грязью. На заплеванных нарах валялись замызганные матрацы. Подушки лежали без наволочек, одеяла – без простынок. Как я узнал впоследствии, белье не удерживалось в бараке. Каптерка выдавала производственникам все первого срока, на другой день выданное обменивалось у вольных на спирт.
На столе была навалена горка свежего хлеба. Один из моих новых соседей присел с миской к столу и, отшвырнув несколько буханок, закричал на дневального:
– Васька, сука, сколько шпынять, чтобы только половину хлеба выбирал, все равно выбрасывать!
У меня потекли слюни и заныло в животе от съестного обилия. Если бы я не стеснялся других заключенных, я тут же, не раздеваясь, присел бы к столу и умял не меньше половины запасов. Вместо этого я пошел отыскивать отведенные мне нары.
Ко мне подскочил вертлявый парнишка с длинным носом, деловито ощупал пиджак, с уважением осмотрел сапоги.
– Френчик ничего и прохоря ладные! – сказал он. – Сдрючивай, дам сотнягу, понял? Все равно уведем, когда уснешь.
– Иди ты! – сказал я, указывая точный адрес, куда ему идти.
Носатый спокойно умотал ноги.
Я попросил у дневального талонов на кухню и в хлебную каптерку.
Талоны на суп и кашу он выдал и показал на стол:
– Хлеб – общий, хавай, сколько влезет. А мало, еще приволоку.
В этот день я обедал хлебом, закусывая супом. Покончив с одной килограммовой буханкой, я принялся за вторую. Вскоре я изнемог от сытости, но продолжал есть. Я ел сверх силы, не про запас и не из жадности, а просто потому, что не мог не есть, когда на столе стояла доступная еда. Я ел не из нужды сегодняшнего дня, не оттого, что аппетит не утихал – нет, я ублажал едой три года недоеданий, длинный ряд голодных дней бушевал во мне, надо было усмирить эту прорву. Я насыщал воспоминание о вечно пустом желудке, а не сам пустой желудок, воспоминание было куда более емким, чем он.
Я отвалился от стола, отяжелев и опьянев. Я пошатывался от сытости, в голове шумело, как после стакана водки. Я поплелся к наре и провалился в сон, как в яму. Проснулся я перед утренним разводом и сунул руку под подушку, куда положил брюки. Брюк не было. Собственно, брюки были, но не мои. Я с отвращением рассматривал подсунутую мне рвань – две разноцветные штанины, скрепленные чьей-то иглой в одно противоестественное целое. Ко мне подошел носатый, торговавший пиджак и сапоги.
– Ай, ай, ай! – посочувствовал он. – Закосили у сонного – ну и народ! Между прочим, говорил тебе – продай, не послушался! У нас свое долго не держится, такой барак!
– Шпана! – сказал я, стараясь сохранить хладнокровие. – Думаешь, не знаю чья работа? Почему не прихватил в придачу сапоги и пиджак?
– А ты за руку меня поймал? Нет? Тогда не болтай лишку. Френчик и прохоря тебе оставили, точно. А почему? Увести – надо продать, чтобы концы в воду. А я хочу по-честному покрасоваться перед одной простячкой, понял? Бери сто пятьдесят, пока не передумал. На замену чего-нибудь найдем, чтоб не босый и голый…
Я снова послал его подальше, он, как и вчера, отошел без злобы. Еще несколько минут я не мог набраться духу влезть в гнилое тряпье. Но другого не было, а в подштанниках выходить на работу немыслимо. Совладав с омерзением, я натянул свою «обнову».
На меня с насмешкой взирал сосед по наре – невысокий, широкоплечий мужчина средних лет с бесцветными, но умными глазами и шрамом на лбу. Вчера он назвался слесарем-лекальщиком, по фамилии Константин Константинов, сообщил, что всю жизнь работает по металлу, но постоянного местожительства не имеет, за это и посажен – при случайной проверке документов на вокзале забыл, какая у него фамилия в паспорте и где тот невезучий паспорт прописан. Дневальный, указывая еще днем мою нару, шепнул с уважением: «С дядей Костей рядком положу, с тебя поллитра! Тот пахан дядя Костя, понял? На весь Союз!..»
– Ну и порядки у вас, дядя Костя! – пожаловался я. – В собственном бараке один у другого воруют.
Он засмеялся.
– Порядочки, верно! Сявки, чего с них возьмешь? А ты привыкай, здесь всего насмотришься. Тут которые беззубые – нелегко!
На столе была навалена горка свежего хлеба. Один из моих новых соседей присел с миской к столу и, отшвырнув несколько буханок, закричал на дневального:
– Васька, сука, сколько шпынять, чтобы только половину хлеба выбирал, все равно выбрасывать!
У меня потекли слюни и заныло в животе от съестного обилия. Если бы я не стеснялся других заключенных, я тут же, не раздеваясь, присел бы к столу и умял не меньше половины запасов. Вместо этого я пошел отыскивать отведенные мне нары.
Ко мне подскочил вертлявый парнишка с длинным носом, деловито ощупал пиджак, с уважением осмотрел сапоги.
– Френчик ничего и прохоря ладные! – сказал он. – Сдрючивай, дам сотнягу, понял? Все равно уведем, когда уснешь.
– Иди ты! – сказал я, указывая точный адрес, куда ему идти.
Носатый спокойно умотал ноги.
Я попросил у дневального талонов на кухню и в хлебную каптерку.
Талоны на суп и кашу он выдал и показал на стол:
– Хлеб – общий, хавай, сколько влезет. А мало, еще приволоку.
В этот день я обедал хлебом, закусывая супом. Покончив с одной килограммовой буханкой, я принялся за вторую. Вскоре я изнемог от сытости, но продолжал есть. Я ел сверх силы, не про запас и не из жадности, а просто потому, что не мог не есть, когда на столе стояла доступная еда. Я ел не из нужды сегодняшнего дня, не оттого, что аппетит не утихал – нет, я ублажал едой три года недоеданий, длинный ряд голодных дней бушевал во мне, надо было усмирить эту прорву. Я насыщал воспоминание о вечно пустом желудке, а не сам пустой желудок, воспоминание было куда более емким, чем он.
Я отвалился от стола, отяжелев и опьянев. Я пошатывался от сытости, в голове шумело, как после стакана водки. Я поплелся к наре и провалился в сон, как в яму. Проснулся я перед утренним разводом и сунул руку под подушку, куда положил брюки. Брюк не было. Собственно, брюки были, но не мои. Я с отвращением рассматривал подсунутую мне рвань – две разноцветные штанины, скрепленные чьей-то иглой в одно противоестественное целое. Ко мне подошел носатый, торговавший пиджак и сапоги.
– Ай, ай, ай! – посочувствовал он. – Закосили у сонного – ну и народ! Между прочим, говорил тебе – продай, не послушался! У нас свое долго не держится, такой барак!
– Шпана! – сказал я, стараясь сохранить хладнокровие. – Думаешь, не знаю чья работа? Почему не прихватил в придачу сапоги и пиджак?
– А ты за руку меня поймал? Нет? Тогда не болтай лишку. Френчик и прохоря тебе оставили, точно. А почему? Увести – надо продать, чтобы концы в воду. А я хочу по-честному покрасоваться перед одной простячкой, понял? Бери сто пятьдесят, пока не передумал. На замену чего-нибудь найдем, чтоб не босый и голый…
Я снова послал его подальше, он, как и вчера, отошел без злобы. Еще несколько минут я не мог набраться духу влезть в гнилое тряпье. Но другого не было, а в подштанниках выходить на работу немыслимо. Совладав с омерзением, я натянул свою «обнову».
На меня с насмешкой взирал сосед по наре – невысокий, широкоплечий мужчина средних лет с бесцветными, но умными глазами и шрамом на лбу. Вчера он назвался слесарем-лекальщиком, по фамилии Константин Константинов, сообщил, что всю жизнь работает по металлу, но постоянного местожительства не имеет, за это и посажен – при случайной проверке документов на вокзале забыл, какая у него фамилия в паспорте и где тот невезучий паспорт прописан. Дневальный, указывая еще днем мою нару, шепнул с уважением: «С дядей Костей рядком положу, с тебя поллитра! Тот пахан дядя Костя, понял? На весь Союз!..»
– Ну и порядки у вас, дядя Костя! – пожаловался я. – В собственном бараке один у другого воруют.
Он засмеялся.
– Порядочки, верно! Сявки, чего с них возьмешь? А ты привыкай, здесь всего насмотришься. Тут которые беззубые – нелегко!
3
День я кое-как проработал, а вечером пошел в контору хлопотать о новом обмундировании. Хлопоты вышли без результата, и я уныло возвратился в свое новое жилище. В бараке творился разгром, как при землетрясении или обыске. Во все стороны летели подушки, наволочки, простыни, даже матрацы. У меня были украдены кружка и полотенце.
Я пожаловался дневальному, он отмахнулся.
– Не до тебя! Собираемся в баню. Складывай поживее шмотки. Ждать не будем.
Я сложил белье и присел на скамью. Без кружки можно прожить, в полотенце тоже не весь смысл жизни. Но его, это проклятое рваное полотенце, надо сейчас сдавать в бане, чтобы получить чистое, а где я достану на сдачу?
Дядя Костя хлопнул меня по плечу.
– Опять неприятности? Везет тебе, сосед!
– Полотенце увели! – сказал я. – И кружку прихватили. Завтра до портянок доберутся. Вот так и живи у вас.
Мне показалось, что он и сочувствует мне, и наслаждается моими несчастьями. Он не удержался от улыбки, хотя на словах высказал соболезнование.
– И кружку? Вот кусочники! Не везет, не везет тебе. А теперь запишут промот, раз нет полотенца – и не видать тебе обмундирования первого срока. Промотчикам один третий срок – знаешь?
– У кого-нибудь куплю полотенце. Не допущу промота.
– Правильно! У Васьки-дневального попроси, он продаст. У него чего только нет в заначке.
Дневальный, когда я стал объяснять, чего от него надо, прервал меня на полуслове. Он полез в «заначку», вытащил из подготовленного свертка свое полотенце и тут же разорвал на две части. Одну из половинок он протянул мне.
– На сдачу хватит. Будут придираться, стой, что такое выдали. С тебя трешка. Расплатишься утром. Канай живо!
Он отошел к двери и заорал диким голосом:
– Барак, внимание! Все на вахту. Объявляется ледовый поход в баню!
Я пожаловался дневальному, он отмахнулся.
– Не до тебя! Собираемся в баню. Складывай поживее шмотки. Ждать не будем.
Я сложил белье и присел на скамью. Без кружки можно прожить, в полотенце тоже не весь смысл жизни. Но его, это проклятое рваное полотенце, надо сейчас сдавать в бане, чтобы получить чистое, а где я достану на сдачу?
Дядя Костя хлопнул меня по плечу.
– Опять неприятности? Везет тебе, сосед!
– Полотенце увели! – сказал я. – И кружку прихватили. Завтра до портянок доберутся. Вот так и живи у вас.
Мне показалось, что он и сочувствует мне, и наслаждается моими несчастьями. Он не удержался от улыбки, хотя на словах высказал соболезнование.
– И кружку? Вот кусочники! Не везет, не везет тебе. А теперь запишут промот, раз нет полотенца – и не видать тебе обмундирования первого срока. Промотчикам один третий срок – знаешь?
– У кого-нибудь куплю полотенце. Не допущу промота.
– Правильно! У Васьки-дневального попроси, он продаст. У него чего только нет в заначке.
Дневальный, когда я стал объяснять, чего от него надо, прервал меня на полуслове. Он полез в «заначку», вытащил из подготовленного свертка свое полотенце и тут же разорвал на две части. Одну из половинок он протянул мне.
– На сдачу хватит. Будут придираться, стой, что такое выдали. С тебя трешка. Расплатишься утром. Канай живо!
Он отошел к двери и заорал диким голосом:
– Барак, внимание! Все на вахту. Объявляется ледовый поход в баню!
4
Выход в баню – всего праздник в лагере. Но поход в нее, если баня не в зоне, а подальше – тяжелое испытание. На работу шагают, топают, тащатся, шкандыбают или плетутся – кто какое слово употребляет – а в баню несутся, как угорелые. В первые пятерки пристраиваются самые борзые и задают такого темпа, что и молодые стрелочки, обожающие резвый шаг, орут: «Передний, представить ногу!» и щелкают затворами винтовок для убедительности, а иногда пускают и пулю в небо. Колонна, покоряясь силе, замирает на несколько секунд, из рядов несется яростный мат уголовных, снова начинается степенное движение, и снова уже на пятом шаге оно превращается в бег. Не помню случая, чтоб на два километра от нашей зоны до бани, расположенной за поселком, мы потратили больше пятнадцати минут.
После скачки, не переводя духа, по заболоченной тундре, мы переводили дыхание в предбаннике. Я медленно раздевался, набирая утраченные в беге силы. Взяв шайку, я поплелся на раздачу, где выдавали мыло. Здесь выстроилась очередь в полсотни голых мужчин. Впереди меня стоял дядя Костя, позади новый знакомый, тоже инженер, Тимофей Кольцов. Очередь продвигалась довольно быстро, задумываться не приходилось – надо было следить за собой, чтобы не поскользнуться босыми ногами на очень скользком, отполированном многими тысячами пяток деревянном полу.
Но я задумался. Я размышлял о том, как буду жить в новом и страшно для меня уголовном мире, и позабыл, что мир этот окружает меня и сейчас и отвлекаться от него ни на минуту нельзя.
Из предбанника к раздаче поперла группка блатных. Видимо, среди них были лагерные тузы – очередь угодливо прижалась к стенке, освобождая путь. Лишь я, погруженный в невеселые мысли, не заметил, как все вокруг шарахнулись в стороны. За это меня тут же постигла кара. Шагавший впереди с размаху двинул меня локтем в лицо. У меня брызнули искры из глаз. Не помня себя от ярости, я ударил его шайкой по голове. Он скользнул ногами вперед и с грохотом рухнул на пол.
Все это совершалось, вероятно, секунды в две или три – удар в лицо, ответный удар по голове и шумное падение тела на пол. Растерянный, я в ужасе глядел на то, что натворил. На полу катался, пытаясь подняться, рослый парень, он вопил, что разорвет меня в клочья. Я отскочил, прижался к стене спиной. Участь моя была решена. Каждому в лагере известно, что уголовные смывают оскорбление кровью. Сейчас они набросятся всем своим бешеным «кодлом»! Мне оставалось продать свою жизнь подороже. Усталость и апатия слетели с меня, словно их срубили топором. Я готовился к последней в своей жизни отчаянной драке. Дешево я им не достанусь, нет!
После скачки, не переводя духа, по заболоченной тундре, мы переводили дыхание в предбаннике. Я медленно раздевался, набирая утраченные в беге силы. Взяв шайку, я поплелся на раздачу, где выдавали мыло. Здесь выстроилась очередь в полсотни голых мужчин. Впереди меня стоял дядя Костя, позади новый знакомый, тоже инженер, Тимофей Кольцов. Очередь продвигалась довольно быстро, задумываться не приходилось – надо было следить за собой, чтобы не поскользнуться босыми ногами на очень скользком, отполированном многими тысячами пяток деревянном полу.
Но я задумался. Я размышлял о том, как буду жить в новом и страшно для меня уголовном мире, и позабыл, что мир этот окружает меня и сейчас и отвлекаться от него ни на минуту нельзя.
Из предбанника к раздаче поперла группка блатных. Видимо, среди них были лагерные тузы – очередь угодливо прижалась к стенке, освобождая путь. Лишь я, погруженный в невеселые мысли, не заметил, как все вокруг шарахнулись в стороны. За это меня тут же постигла кара. Шагавший впереди с размаху двинул меня локтем в лицо. У меня брызнули искры из глаз. Не помня себя от ярости, я ударил его шайкой по голове. Он скользнул ногами вперед и с грохотом рухнул на пол.
Все это совершалось, вероятно, секунды в две или три – удар в лицо, ответный удар по голове и шумное падение тела на пол. Растерянный, я в ужасе глядел на то, что натворил. На полу катался, пытаясь подняться, рослый парень, он вопил, что разорвет меня в клочья. Я отскочил, прижался к стене спиной. Участь моя была решена. Каждому в лагере известно, что уголовные смывают оскорбление кровью. Сейчас они набросятся всем своим бешеным «кодлом»! Мне оставалось продать свою жизнь подороже. Усталость и апатия слетели с меня, словно их срубили топором. Я готовился к последней в своей жизни отчаянной драке. Дешево я им не достанусь, нет!