Его тон и слова представляли собой странную смесь враждебности, смущения, обиды, великодушия и душевной теплоты. Я растаял и не находил себе места от радости.
   А Иден, узнав о том, что я не переменил решения, покачал головой и сказал:
   — Ну что ж, молодым людям, видно, не обойтись без сумасбродства! Если вы твердо решили пробить головой стену, я не смогу вас от этого удержать.
   Тем не менее он не преминул прочесть мне лекцию, состоявшую из вполне здравых наставлений, а затем охотно согласился дать мне рекомендацию и снабдить письмом к одному адвокату. Он написал его тут же, не откладывая в долгий ящик. В письме содержалась просьба устранить некоторые формальные трудности, которые могли возникнуть при занесении меня в списки лиц, допускаемых к экзаменам. Адресовано оно было Герберту Гетлифу.
   — Теперь, — заявил я Мэрион, — мне остается лишь внести деньги.
   А немного спустя, в октябре 1924 года, в один из погожих дней бабьего лета, — мне как раз исполнилось девятнадцать лет, — я объявил Мэрион, что включен в список лиц, допускаемых к экзаменам, и уже внес деньги. Путь к отступлению был отрезан. В пятницу вечером я отправился к тете Милли и сообщил новость ей и отцу. До того, во время традиционных чаепитий, я не раз намекал, что хочу употребить наследство на приобретение специальности, и это всегда вызывало со стороны тети Милли бурные возражения. Но сейчас, когда я сообщил, что внес двести фунтов и намерен держать экзамены на адвоката, она, к моему великому удивлению, встретила это так, словно в какой-то мере одобряла мое решение.
   — Ну, скажу я вам! — безразличным тоном проронил отец, услышав новость.
   Тетя Милли накинулась на него.
   — И это все, что ты можешь сказать, Берти? — воскликнула она и, изобразив нечто вроде приветливой улыбки, повернулась ко мне. — Нисколько не удивлюсь, если окажется, что эти деньги ты выбросил на ветер, заметила она, не в силах отказаться от своего обыкновения начинать разговор в самом неприятном тоне. — Это все твоя мать виновата в том, что ты мечтаешь стать белоручкой. Но если уж выбрасывать деньги, то лучше на эта экзамены, на которых ты все равно провалишься, чем в бездонные кассы пивнушек.
   — Но в кассы-то не я их бросаю, — возразил я. — Это делают бармены. Я же, как вам известно, никогда не собирался стать барменом.
   Однако тетя Милли не унималась.
   — Повторяю, лучше выбросить деньги на эти экзамены, чем заниматься такими делами, о которых и упоминать-то не хочется! Может, мне и не следовало бы тебе это говорить, но я всегда боялась, как бы у твоей матери не случился заскок и она не определила тебя в священники.
   Тетя Милли явно испытывала дотоле неведомое ей чувство облегчения.
   Вечером, как было заранее условлено, мы с Джорджем встретились в кафе: он любил слегка закусить перед тем, как отправиться к Мартино на очередную званую «пятницу». Дожевывая сандвич, Джордж хихикнул.
   — «Заходите на чашку кофе!» — передразнил он Мартино, который, приглашая кого-нибудь в гости, говорил всегда одно и то же. — Только побывав у него с полдюжины раз, я понял, что бог посылает там одно кофе — без всяких закусок!
   — Сегодня у меня торжественный день, Джордж! — прервал я его. — Дело сделано!
   — Какое дело?
   — Сегодня я отправил деньги.
   — Бог ты мой, уже? — Джордж с озабоченным видом поглядел на меня. — Ну, желаю успеха! Не сомневаюсь, что ты справишься. Иначе и быть не может.
   Мы неторопливо пошли по Новому бульвару. В голубоватой осенней дымке мерцали уличные фонари.
   — Итак, я не сомневаюсь, что ты справишься, — продолжал Джордж твердым, уверенным, но почему-то грустным тоном. — Но не думай, что я забуду, какой ты оказался бунтарь. Иные записи в моем дневнике, пожалуй, смутят тебя, если тебе доведется их прочесть, когда ты уже исчезнешь с моего горизонта.
   На Джорджа изредка нападало подобное мрачное, безрадостное настроение: им овладевали предчувствия, никак не вязавшиеся с его радужными надеждами. Увы, как ни были ярки эти надежды, себе он не отводил в них места и не мечтал об успехе!
   Помолчав немного, Джордж благодушно сказал:
   — Да, сегодня обязательно надо выпить! Такое нельзя не отпраздновать.
   От Мартино мы ушли до закрытия питейных заведений. Джордж по обыкновению был рад ускользнуть пораньше со «светского приема». Даже в этом салоне, где он, казалось бы, давно освоился, он все время болезненно ощущал, что ему недостает каких-то качеств, необходимых в обществе. В тот вечер у Мартино, которому я тоже сообщил о своем шаге, я заметил, как долго раздумывал Джордж, прежде чем сесть в кругу остальных гостей. Но как только мы вышли от Мартино, он готов был пить за мой успех с кем попало. Он обожал «попировать» и на этот раз устроил в мою честь щедрое и шумное празднество.
   Вернувшись после полуночи к себе, я увидел на комоде то, о чем не раз вспоминал в тот вечер и что вызвало бы недоумение у всех, кто поздравлял меня с «решительным шагом», — больше всего, конечно, у Джорджа. Это было письмо, написанное моей рукой. Голова у меня изрядно кружилась; хотя после нашего «пиршества» мы еще долго с криками и песнями бродили по улицам, я не успел протрезветь и сейчас с удивлением уставился на письмо. Мне стало стыдно. Оно было адресовано в адвокатскую корпорацию. В конверте лежал и чек. Это письмо, несмотря на свое бахвальство, я ведь до сих пор не набрался мужества отослать! Я всем лгал. Значит, путь к отступлению еще не отрезан!
   Все считали меня уверенным в себе и до некоторой степени, пожалуй, были правы: самоуверенность была у меня в крови. Я не сомневался, что в конечном счете сумею пробить себе дорогу в жизни. Но те, кто слышал, как я похваляюсь, глубоко заблуждались, полагая, что я с легкостью шел на риск. Они не знали о моих бесконечных колебаниях, о приступах нервозности и малодушия, они не видели, как я по вечерам тупо глядел в одну точку поверх расстилавшихся под моим окном крыш, не догадывались о моем страхе перед завтрашним днем, настолько сильном, что иногда я мечтал о том, чтобы время остановилось. Никому и в голову не приходило, что я лгал и себе и другим. Никто не подозревал, как часто менялось мое настроение. Очередной прилив самоуверенности взбадривал меня, и я мог произвести на Идена впечатление человека, твердо стоящего на своем решении. Но через несколько часов моя решимость испарялась, и я всю ночь терзался сомнениями. Так продолжалось несколько недель. Если бы не врожденное жизнелюбие и острый язык, все бы давно уже догадались, что со мной происходит. Но мне удавалось скрывать свою унизительную нерешительность, я всячески изворачивался, отчаянно выискивая любой предлог, лишь бы не сделать того шага, после которого отступление станет уже невозможным. Никто понятия не имел о том, сколько раз я уже готов был послать чек и не отсылал, чтобы еще день чувствовать себя в безопасности. Наконец в пятницу я заставил себя подписать заявление и чек. В порыве восторга я рассказал тете Милли, отцу, Джорджу, Мартино и всем остальным, что «пустился в дальнее плавание» и бесстрашно гляжу вперед. Но в субботу ночью письмо все еще лежало на комоде, тускло поблескивая при свете лампочки.
   Отослал я его только в понедельник.



ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. ПРОЩАЙ, ПОРА НЕВИННОСТИ




18. ПРОГУЛКИ В ОДИНОЧЕСТВЕ


   Первая встреча с Шейлой почему-то не запомнилась мне. Зато я отчетливо помню, как впервые увидел ее, когда мы с Джеком шли по Лондонской дороге и Шейла помахала нам из машины рукой. Помню я и то, что, еще ни разу не видев ее, уже знал ее имя. Но воспоминание о той минуте, когда мы с ней впервые заговорили, исчезло безвозвратно, и сколько я ни пытался воскресить его в памяти, мне это так и не удалось.
   По-видимому, знакомство наше состоялось летом 1925 года, когда обоим нам было под двадцать лет. Зимой я слышал, что Шейла уехала за границу: по словам одних — чтобы приобрести светский лоск, по словам других — чтобы подправить здоровье. В нашем кружке имя ее больше не упоминалось. Даже Джек забыл о ней и с пафосом коммивояжера убеждал себя и своих слушателей в несравненных прелестях других девушек. Это была первая зима моего «дальнего плавания», когда я, чтобы отогнать сомнения, целые ночи просиживал над учебниками. Дни я проводил в канцелярии, вечера — с Джорджем или в кружке, а ночи — в своей холодной комнате, за рабочим столом, закутав, как средневековый студент, ноги одеялом, чтобы сэкономить несколько шиллингов на топливе. Иногда часа в два или в три ночи, прежде чем лечь в постель, я выходил на улицу, чтобы согреть ходьбой застывшие ноги.
   С Шейлой мы познакомились, по-видимому, несколько месяцев спустя, уже летом. Я не помню, когда мы стали называть друг друга по имени. Зато, напрягши память, я отчетливо вспоминаю один свой разговор с Шейлой. Произошел он вскоре после нашего знакомства, вероятно, когда я в первый или во второй раз встречался с ней. Это было лишь несколько банальных фраз: речь шла о том, кому из нас платить по счету.
   Мы сидели в одной из кабинок старомодного кафе. Из соседней кабинки доносился стук шашек, передвигаемых по доске: к услугам клиентов на особом столике всегда стояли шахматы и шашки, и посетители, приходившие вечером выпить стакан чая, просиживали здесь по нескольку часов.
   Шейла пристально рассматривала меня сквозь облако табачного дыма. Глаза у нее были большие, и она умела смотреть в упор, не мигая. Уголок ее рта слегка подергивался, создавая впечатление затаенной улыбки, на самом же деле это был нервный тик.
   — Я сама за себя плачу, — заявила Шейла.
   — Ни в коем случае! — ответил я. — Ведь это я пригласил вас сюда.
   — Неважно. Все равно. Я заплачу за себя.
   Я возражал, но не очень уверенно, не зная, можно ли настаивать.
   — Послушайте, у меня ведь есть деньги. А вам они нужнее, чем мне.
   Мы смотрели друг на друга через столик.
   — Вы живете в городе, а я — в пригороде, совсем недалеко, — Шейла говорила громко, быть может, даже резковато. — И нам хочется видеть друг друга, не так ли?
   — Разумеется, — с внезапно вспыхнувшей радостью согласился я.
   — Так вот, мы можем встречаться лишь при условии, что я буду платить за себя. Вообще-то я бы не возражала, если б вы платили, но вам это не по средствам, правда?
   — Ничего, такой расход я как-нибудь выдержу.
   — Нет, не выдержите. И вы отлично знаете, что не выдержите. А у меня деньги есть.
   Я не знал, как быть. Ни один из нас не хотел уступить другому Но к этому времени я уже был увлечен ею.
   — Если вы не разрешите мне платить за себя, я больше не приду — заявила Шейла. И добавила: — Я так хочу!
   Доведись мне встретить ее в более зрелом возрасте и заговори она со мной так, как тогда, я, пожалуй, задумался бы над тем, что это — проявление своеволия или какая-то непонятная доброта. Но в тот день, расставшись с нею, я думал лишь о том, что влюбился. Никакие другие мысли не шли мне на ум.
   Да я признался себе, что влюблен. Это было так не похоже на то что я представлял себе раньше! Читая Донна и слушая Джека Коутери, этого веселого ловеласа, я по неопытности соглашался с их утверждениями о том, что в основе любви таится чувственное желание и что главное — это постель. Однако теперь, когда я влюбился, все выглядело иначе. Я словно парил на крыльях и даже на прохожих смотрел с непередаваемой нежностью. Вглядываясь в лица юношей и девушек, парочками прогуливающихся по улицам в лучах заходящего солнца, я стал замечать румянец на щеках девушек, улавливал малейшие оттенки в выражении их лиц, словно зрение мое вдруг неизмеримо обострилось. На следующее утро, когда я сел пить чай, мне показалось, что я впервые вижу пар, поднимающийся над чашкой, словно я только что родился и мои чувства и восприятия не успели еще, утратить свежесть и притупиться. Любовь, жившая в моем сердце, придавала всему чувственную окраску. Но в моих мыслях о девушке, внушившей мне любовь, первое время не было ничего чувственного. Она даже не снилась мне, как другие знакомые.
   Этот первый период любви принес мне неописуемое наслаждение; и, вкушая его, я не переставал удивляться тому, насколько ложно представлял себе любовь, хотя так много размышлял о ней. Я удивлялся тому, что думаю о Шейле как-то отвлеченно, удивлялся, что образ ее не вызывает у меня того чувственного волнения, какое вызывали раньше другие девушки.
   Не вызывало у меня таких эмоций и ее лицо. Я уже привык приглядываться к наружности людей, с которыми судьба меня сталкивала, и мог бы описать форму носа, овал лица и кожу Шейлы так, как бы, скажем, описал внешность Мэрион, Джорджа или Джека. Я бы сказал, что у нее тонкий, красивый нос и огромные серые глаза — отнюдь не печальные, хотя обычно большие глаза бывают печальными, как у лемура, а искрящиеся холодным светом. Передние зубы у нее слегка выдавались вперед и часто покоились на нижней губе; волосы были белокурые, а кожа гладкая, бледная и очень тонкая, — морщины рано прорезают такую кожу, и на лице Шейлы уже сейчас, хотя ей не было еще и двадцати, виднелись намеки будущих морщинок. Высокая, сильная, стройная, она всегда держалась надменно, слегка откинув назад голову.
   Да, я мог бы описать ее, как любого из моих знакомых, но внутренне я смотрел на нее совсем иными глазами, чем на других. Она казалась мне изумительно красивой, причем не только мне одному. Правда, мало кто из моих друзей долго восхищался ею и почти никто не чувствовал себя с нею просто и естественно, но даже Джордж признавал, что она «красивая самка», и девушки в нашем кружке не отрицали, что она хорошенькая. Они критиковали ее лицо, скептически отзывались о ее фигуре — и притом вполне справедливо, но не могли не признать, что она одарена красотой. В ту пору я считал красоту великим даром природы, как считала и Шейла, гордившаяся своей внешностью. И мы оба не поверили бы, что настанет день, когда она будет проклинать свою красоту и умышленно, злобно пренебрегать ею.
   Мне она казалась особенно красивой. Такой я видел и представлял ее себе в порыве первой восторженной влюбленности. Я не мог смотреть на нее так, как смотрел потом, когда любовь наша окрепла и мне уже нравилось в ней все — даже недостатки, даже выдающиеся вперед зубы и нервный тик, похожий на затаенную улыбку. Просто она казалась мне прекрасной, и я был полон любви к ней.
   Меня не смущало, что в компании — я подметил это, но не придал значения — она держалась натянуто и была молчалива; лицо у нее в таких случаях бледнело, а нервный тик кривил губы в улыбку, создававшую впечатление, что Шейла над чем-то смеется в душе.
   Когда Джек Коутери впервые увидел нас вдвоем, Шейла была в хорошем настроении и смеялась. Потом Джек поздравил меня.
   — Дела у тебя, кажется, неплохо идут, — добродушно заметил он.
   Он радовался, что наконец-то и я попал в сети любви. Он радовался, видя, что и я не чужд его слабостей, ибо до сих пор иной раз завидовал моему безмятежному существованию. Но особенно его радовало то, что я счастлив: подобно всем чувственным людям он искренне жалел тех, кто по глупости упускал случай развлечься.
   — Она не в моем вкусе, — ухмыляясь, продолжал Джек. — Да и я тоже ей не по вкусу. С такими прожекторами она видела бы меня насквозь. Но, честное слово, она самая хорошенькая из всех здешних девушек! И, кажется, ты имеешь успех. Только действуй смелее, Льюис! Главное — действуй смелее!
   Однажды Шейла пришла вместе со мной в кружок. Она довольно весело поздоровалась со всеми, но хотя речь шла о книгах, которые мы с ней обсуждали, тотчас замкнулась в себе и не проронила почти ни слова.
   — И часто она бывает такая? — спросил меня потом Джек. — Учти, девушки иной раз выдают себя с головой, хотя сами не подозревают об этом. Невольно начинают сиять, когда рядом сидит любимый. — Он озабоченно покачал головой. — Надеюсь, она не доставит тебе много хлопот. А если увидишь, что ничего путного не получается, выходи из игры и ставь точку!
   Я улыбнулся.
   — Смейся, смейся! Я понимаю, что расстаться не так-то просто. Но будет еще хуже, если втюришься окончательно. А кто поручится, что девушка окажется податливой?
   Я не обратил внимания на его слова. Не придал я значения и некоторым обстоятельствам, замеченным мною вскоре после знакомства с Шейлой. Вернувшись однажды домой, я застал ее на ступеньках крыльца в обществе моей квартирной хозяйки, с которой она болтала, как с родной сестрой. Хозяйка, отчаянная неряха, обычно пребывала в сонном состоянии и оживлялась, только когда получала возможность поразглагольствовать о покойном муже или о членах королевской фамилии. Шейла беседовала с ней свободно, без малейшего стеснения. Так же держалась она и с официанткой в кафе, которая любила ее и выделяла среди остальных посетителей. Значит, когда Шейла заводила знакомства по своему выбору и бывала в таких местах, где никто за ней не наблюдал, она могла побороть свою застенчивость.
   Но я не пытался да и не хотел задумываться над тем, что все это означает. Заметь я эти странности у Мэрион, я бы удивился причудам ее натуры. Однако к Шейле в первый период своей, влюбленности я проявлял меньше любопытства, чем к кому бы то ни было. Так, например, лишь долгое время спустя я узнал о ней самые элементарные вещи: что она почти моя ровесница — разница в возрасте составляла у нас всего один месяц, что она единственная дочь сельского священника, что мать ее — богатая женщина и что живут они в деревне, в Двенадцати милях от города.
   Ветреными осенними вечерами я выходил из дому и брел наугад, со всем пылом юношеской любви безраздельно отдаваясь мыслям о Шейле. Мне хотелось быть одному, чтобы ничто не мешало моим сладким думам, и я шагал по пустынным улицам, где подмигивали, покачиваясь на ветру, фонари.
   Любовь к Шейле всецело владела мной, и, как это ни парадоксально, я даже мысленно ничего не требовал от нее. Я еще ни разу не поцеловал ее. Мне достаточно было знать, что она существует, — существует та, что даровала мне счастье, та, что волшебно преобразила городской пейзаж, ибо теперь, глядя с холма на ожерелье уличных фонарей, я чувствовал, как у меня от радости спирает дыхание.
   Во всем мире для меня существовала только она. Я ни разу не видел ее дома, но отчетливо представлял себе, что она делает в своей комнате, высокой и светлой. Вот Шейла опустилась в кресло возле настольной лампы, некоторое время посидела неподвижно, потом-встала, подошла к книжной полке — волосы ее мягко поблескивают. Потом снова уселась в кресло и принялась перелистывать книгу.
   Такой я представлял ее себе, и ничего другого мне не нужно было.


19. ТИХИМ СЕНТЯБРЬСКИМ ДНЕМ


   Я очень робко делал первые шаги в любви. И не только потому, что грубым прикосновением боялся рассеять ее чары. Я просто опасался, что недостаточно нравлюсь Шейле. У меня и в помине не было бесшабашного самомнения Джека, уверенного, что он в состоянии покорить девять женщин из десяти; не было у меня и самомнения Джорджа, который, несмотря на всю свою застенчивость, был убежден, что он необычайно привлекателен как мужчина. В двадцать лет мне почему-то не верилось, что какая-нибудь женщина может полюбить меня. А тем более Шейла.
   Я пытался поразить ее воображение не своими достоинствами а будущими свершениями. Я хвастался своими смелыми планами и предстоящим успехом, старался прельстить ее наградами, которых благодаря своим способностям сумею добиться. Но все это не производило на нее никакого впечатления. Шейла была достаточно умна и понимала, что мои слова не пустая юношеская фантазия. Она верила, что я способен добиться всего, о чем говорю Но это почему-то забавляло ее и в то же время рождало у нее зависть.
   — Чего-нибудь вы, конечно, достигнете! — поддразнивала она меня. — Вы ведь точно машина — никогда не устаете.
   Последнее насмешливое замечание относилось к тому, что я, проработав целый день в канцелярии, мог часами сидеть с ней в кафе, болтать и пить чай чашку за чашкой, потом проводить ее на поезд и, вернувшись к себе, еще долго корпеть над законами о правонарушениях.
   В ее подтрунивании сквозила зависть. Сама Шейла немного занималась музыкой и рисованием, но никакого серьезного дела у нее не было. А ей тоже хотелось бы работать с увлечением.
   — Разумеется, вы чего-то добьетесь, — говорила она. — Ну а что будет потом, когда вы этого добьетесь? Вам захочется еще чего-то. Чего?
   Но дальше этого ее интерес не шел: мои повседневные радости и печали не занимали ее. Шейле было неведомо чувство локтя и дружеского участия, с каким Мэрион следила за каждым моим шагом. Мэрион знала наизусть мои учебные планы и расписание экзаменов, уже прикинула, когда я начну получать адвокатские гонорары, если, конечно, не провалюсь. А Шейла, хоть и верила в мою выносливость, тотчас принималась говорить колкости, лишь только я пытался соблазнить ее ожидающими меня блестящими перспективами. Это меня задевало, и я начинал сомневаться в ее любви.
   Приятная новость, которую я сообщил ей осенью, опять-таки лишь позабавила ее, но не больше. В сентябре, когда мы стали уже регулярно встречаться, на мою долю выпала большая удача: я получил своего рода премию, на которую никак не рассчитывал и даже не смел надеяться. Произошло это вследствие случайного знакомства тети Милли и Джорджа Пассанта, знакомства, превратившегося в весьма оригинальный союз. Незадолго до этого умер стряпчий, ведавший «капиталами» тети Милли, как иронически, но и не без горечи выражалась мама.
   Какими-то судьбами тетя Милли обратилась именно к Идену и Мартино и таким образом попала в кабинет Джорджа. А раз попав, стала туда захаживать.
   Тетя Милли знала, что мы с ним знакомы. Однако это обстоятельство отнюдь не смягчило ее суждения. Надо сказать, она всегда неодобрительно отзывалась о людях, которых видела впервые. А поскольку Джордж был к тому же моим закадычным приятелем, она сочла своим моральным долгом еще более ядовито отозваться о нем.
   — Может, мне и не следовало бы тебе это говорить, — заявила тетя Милли, — но от этого молодого человека так и разило пивом! Это в половине-то третьего! Я, наверно, оказала бы всем услугу, высказав его патронам то, что я об этом думаю! — И она дала Джорджу краткую, но весьма выразительную характеристику.
   К моему изумлению, ее негодующий пыл довольно скоро угас. После нескольких бесед с Джорджем она весьма неопределенно и не очень охотно заметила:
   — А я бы не сказала, что он столь же безнадежен, как тот наш осел! Просто удивительно… принимая во внимание все обстоятельства.
   Тем не менее, когда Джордж с самым невозмутимым видом как-то обронил, что они беседовали обо мне и о моем будущем, это прозвучало для меня, словно гром среди ясного неба.
   — Она показалась мне очень рассудительной, — сказал Джордж. — Очень, очень рассудительной.
   Некоторое время спустя все с тем же невозмутимым видом он передал мне приглашение тети Милли на ленч, и хотя сообщил он об этом сдержанно и даже, как сказала бы мама, не очень деликатно, лицо его так и сияло от удовольствия, какое испытывает человек, владеющий приятной тайной.
   — Сказать по правде, она и меня пригласила, — довольным тоном добавил Джордж, помахивая тросточкой.
   Наша встреча состоялась в конференц-зале одного из обществ трезвости, которым руководила тетя Милли. Помещалось оно в центре города, в большом здании, на третьем этаже, над вегетарианским рестораном. Сама тетя Милли не принадлежала к числу вегетарианок — просто она не обращала внимания на еду и, когда бывала здесь, подкреплялась тем, что ей приносили из ресторана. В тот день нам подали котлеты из орехов, которые тетя Милли преспокойно съела.
   Ленч был сервирован на большом столе заседаний, стоявшем в глубине комнаты. Тетя Милли сидела на председательском месте, Джордж — справа от нее, на месте секретаря, а я — напротив него. Помещение было темное, уставленное столиками с грудами брошюр, листовок, таблиц, афиш и диаграмм. Неподалеку от нашего стола высился стенд, специально предназначенный для медицинских экспонатов. Среди них, в каком-нибудь ярде от нас, висело изображение печени, пораженной циррозом. Я заметил, что тетя Милли пристально посмотрела на печень, затем, не переставая жевать, перевела взгляд на Джорджа, потом на меня.
   Стены были увешаны лозунгами и плакатами; один из них гласил, что трезвость торжествует. Заметив его, Джордж спросил, сколько человек подписало в 1924 году обязательство о воздержании от алкоголя.
   — Совсем немного, — сказала тетя Милли и с поразительной прямотой громогласно заявила: — Плакат этот лжет! Не верьте ему! Движение за трезвость переживает тяжелые времена. После войны мы все время катимся по наклонной плоскости, и дело наше не пойдет на лад до тех пор, пока люди не одумаются и не посмотрят фактам в лицо.
   — Значит, лучше всего дела у вас шли во время войны, — заметил Джордж с тем удовольствием, какое доставляет некоторым людям полемика. — Только вот беда: война не может быть вечно. А с концом войны и вашему успеху конец.
   — Это как сказать, — возразила тетя Милли.
   Джордж заспорил с нею. Она реалистично и здраво смотрела на вещи. Не закрывала глаза на неудачи, но и не теряла веры, твердой и безоговорочной веры в то, что движение трезвенников в конце концов восторжествует.