Я стал бывать в обществе и ездил, куда бы меня ни позвали. Благодаря знакомству с Марчами и некоторыми коллегами по адвокатуре мое имя стало появляться в списках гостей на званые вечера. Правда, я был молодой человек без роду, без племени, зато холостой и, судя по всему, с хорошей репутацией среди адвокатов. Я ходил на вечера и танцы, и порой какая-нибудь девушка, казалось, заслоняла собою образ Шейлы, а любовь моя к ней представлялась мне тяжелым кошмаром, от которого я наконец очнулся. Мне нравилось то, что я нравлюсь; я упивался женской лестью; и частенько задумывался над тем, что надо бы мне найти себе жену. Но я не принадлежал к числу тех, кто может жениться без волшебных чар любви. И расставаясь с какой-нибудь девушкой, которая могла бы мне подойти, я чувствовал, что меня сковывает воспоминание об этих волшебных чарах. После свидания с Шейлой я помнил бы каждое ее слово, каждое прикосновение, а тут расстался — и словно ничего не было.
   Однажды утром, в сентябре, вскоре после того, как я вернулся из отпуска, я обнаружил у себя на подносе с завтраком письмо. Сердце у меня эаколотилось, когда я увидел почтовый штемпель с названием деревни, где жила Шейла; однако конверт был надписан мужской рукой, на нем стоял адрес моей корпорации, откуда мне и переправили письмо. Оно было от мистера Найта и гласило следующее:
   «Мой дорогой Элиот!
   Даже человеку, избравшему уединенную жизнь в глуши и выполняющему весьма скромные обязанности, приходится иногда консультироваться по некоторым финансовым вопросам. Как ни претит мне посещение Лондона, но на будущей неделе мне все же придется приехать и провести понедельник и вторник в нашем клубе. Ввиду преклонного возраста и не слишком общительного характера, я почти никого не знаю за пределами очень узкого круга и во время своего вынужденного пребывания в Лондоне не буду обременен никакими светскими визитами. Я не смею, конечно, надеяться, что при Вашей занятости Вам удастся уделить мне время, но если Вы еще помните меня и притом окажетесь свободны, я был бы рад предложить Вам скромное гостеприимство нашего клуба и позавтракать с Вами в любой из указанных дней.
   Искренне Ваш…»
   Под этими словами стояла размашистая подпись: «Лоренс Найт».
   Под «нашим клубом» подразумевался «Атенеум». Я знал об этом от Шейлы, вечно подшучивавшей над отцом. Мистер Найт упорно добивался права стать членом этого клуба, а добившись, не посещал его. Стиль письма не удивил меня — таков уж был мистер Найт: усвоит манеру изъясняться, бытующую в какой-то среде, особенно если это снобистская, великосветская манера, и пользуется ею, когда надо и когда не надо.
   Очевидно, ему хочется поговорить о Шейле. Очевидно, она очень беспокоит его, если он обратился ко мне — конечно, без ее ведома, иначе она дала бы ему мой адрес. Перечитав еще раз тщательно составленные фразы мистера Найта, я понял, что он приезжает специально для встречи со мной. Но он был настолько самолюбив и тщеславен, что только крайнее беспокойство могло заставить его пойти на такое унижение. Не заболела ли Шейла? Впрочем, будь это так, даже он, при всем его пристрастии к околичностям, сообщил бы мне об этом.
   В некоторых вопросах я проявлял не меньшую скрытность, чем мистер Найт, но перед лицом опасности я стремился без промедления узнать самое худшее: Входя в «Атенеум», я горел нетерпением поскорее все выяснить. Как чувствует себя Шейла? Что с ней? Не упоминала ли она обо мне? Но мистер Найт был очень хитер, и справиться с ним было не так-то просто. Он провел меня в курительную и, прежде чем я успел раскрыть рот, затараторил:
   — Дорогой друг, сначала выпейте стаканчик этого весьма посредственного хереса! Увы, похвалить его я никак не могу! Похвалить никак не могу! Надеюсь, вы просветите меня, невежду, в вопросе о том, как стоит наш добрый старый фунт…
   Говорил он не спеша, не давая мне, однако, слова вставить. Казалось, он умышленно оттягивал разговор о самом главном. Я слушал его с возрастающим раздражением. Это была самая обескураживающая из всех бесед, какие мне приходилось вести в расчете узнать что-то новое. В «Атенеуме» мистер Найт был далеко не своим человеком, а ему очень хотелось показать, что он здесь чуть ли не завсегдатай. Он фамильярно называл официантов по имени, потребовал, чтобы нас пересадили за другой столик, ворчливо удивлялся, за что только он платит членские взносы, затем принялся пространно вписывать свой утренний разговор с секретарем клуба. За ленчем он витиевато рассуждал о золотом стандарте, хотя разговор этот-был совсем не к месту, и в противоположность многим моим знакомым высказывал на этот счет самостоятельные, оригинальные суждения.
   — Конечно, нам надо отказаться от золотого стандарта! — с удивительной решимостью и энергией заявил мистер Найт. — Настаивать на его сохранении — абсолютная бессмыслица! Это экономически невозможно. По крайней мере мне так кажется, хотя я никогда не задумываюсь над подобными вопросами. Я уже давно ни над чем не задумываюсь, Элиот! Я только бедный, скромный сельский священник. Весь этот шум вокруг золотого стандарта явился, конечно, лишь удобным поводом, чтобы убрать наше ныне скончавшееся правительство — для тех, разумеется, кто не был высокого мнения о его заслугах.
   И он продолжал в том же духе, мимоходом пустив пробный шар, чтобы выяснить, насколько высоко я оцениваю эти заслуги. Просто поразительно, заявил он, как по мере роста благосостояния человека у него постепенно, почти неощутимо меняются политические взгляды…
   — Но не мне разбираться в причинах таких изменений, — заключил мистер Найт.
   Ни одна беседа не казалась мне столь мало интересной, как эта, — я словно вдруг оглох. Наконец мистер Найт повел меня наверх пить кофе. Мы сели на открытом балконе, выходящем на площадь Ватерлоо и Пэл-Мэл. Солнце сильно припекало. Ярко сверкали в его лучах автобусы. С улицы поднимался запах бензина и пыли.
   Внезапно мистер Найт как бы между прочим спросил:
   — Вам никогда не приходилось иметь дело с психиатрами — для профессиональных или иных целей? Вы с ними не сталкивались?
   — Нет, но…
   — Я спрашиваю об этом потому, что моя дочь… Вы, наверно, помните, как приезжали с ней раза два или три к нам? Так вот, моя дочь недавно была у одного из них.
   Страх, простое человеческое участие, сознание своей вины захлестнули меня.
   — Как она сейчас? Ей лучше? — вырвалось у меня.
   — Она не хочет больше лечиться, — сказал мистер Найт. — Она заявила, что этот психиатр еще меньше понимает, чем она сама. Я склонен думать, что все эти утверждения, будто душевная болезнь поддается лечению…
   И он хотел было укрыться в спасительных дебрях психологии и медицины, но уже никакие соображения вежливости не могли удержать меня.
   — Как она себя чувствует? — грубо прервал я его. — Скажите хоть что-нибудь! Как она?
   Мистер Найт смотрел вниз, на улицу. На секунду он перевел взгляд на меня. В глазах его читалось себялюбие, но вместе с тем и печаль.
   — Ах, если бы я это знал! — воскликнул он.
   — Не могу ли я чем-нибудь помочь ей?
   — Скажите, вы хорошо знаете мою дочь? — спросил он.
   — Я люблю ее с первого дня нашего знакомства. Значит — семь лет. Но я не встретил взаимности.
   — Мне жаль вас, — сказал мистер Найт.
   Впервые он говорил так открыто.
   Но через минуту он уже снова начал ткать сложный узор из витиеватых фраз, украдкой поглядывая при этом на меня.
   — Видите ли, человек я уже пожилой, и мне тяжело нести такое бремя ответственности, как в былые дни. Иногда я завидую, Элиот, людям вашего возраста, которые находятся в расцвете молодости, хоть я и считаю великим благом то, что мне дозволено стоять в стороне от суеты нашей жизни. Если моей дочери придется на какое-то время переехать в Лондон, — а у нее, мне кажется, есть такое намерение, — мне будет легче от сознания, что в числе ее знакомых находитесь и вы. Она говорит о вас с уважением, а это весьма необычно для моей дочери. Если у нее не оказалось бы здесь надежных друзей, я не вынес бы бремени ответственности, которое в таком случае легло бы на меня.
   Мистер Найт пристально смотрел на прохожих, пересекавших площадь.
   — По всей вероятности, — продолжал он почему-то конфиденциальным шепотом, — моя дочь приедет в Лондон на этой неделе. Свои намерения она обычно осуществляет довольно быстро. Она говорила, что жить будет там же, где и раньше. Ведь она жила в Лондоне несколько месяцев. На всякий случай я дам вам ее адрес. Тогда, если вы будете поблизости… от нее… Значит, адрес такой: Юго-запад, один, Вустер-стрит, дом шестьдесят восемь…
   Он вынул из кармана листок бумаги со штампом клуба и написал адрес Шейлы. Он написал его нарочито четко, хотя прекрасно знал, что я помню этот адрес не хуже, чем свой собственный.


44. У ВОДЫ


   В тот день, когда, по словам мистера Найта, Шейла «по всей вероятности» должна была приехать, я позвонил ей по телефону. Она ответила. Тон у нее был дружелюбный.
   — Зайди ко мне, — предложила она совсем так, как раньше. — Как это ты догадался? Ни за что не поверю, что ты стал ясновидящим.
   Но когда мы встретились, она не заводила больше об этом разговора. Мой приход она считала чем-то само собой разумеющимся. Да и я не нашел в ней никаких перемен. Ни о Хью, ни о своем посещении психиатра она не обмолвилась ни словом.
   В тот вечер, взявшись за руки, мы долго бродили по городу. Я не тешил себя ложными надеждами. Это безмятежное счастье, непрочное и хрупкое, не впервые улыбалось нам: за годы нашего знакомства можно было бы, пожалуй, набрать неделю таких дней. И сейчас оно просто решило еще раз посетить нас.
   Шейла была то весела, то задумчива, но так она держалась всегда. Я же больше всего боялся развеять очарование этого вечера.
   Несколько дней все выглядело так, будто мы переживаем пору первой влюбленности. Я не заговаривал с Шейлой ни о ее планах, ни о моих. Если наше счастье лишь иллюзия, пусть она подольше держит нас в плену. Меня считали человеком дальновидным, но на этот раз я предпочитал иллюзию истине.
   В один из таких теплых сентябрьских вечеров мы с Шейлой долго гуляли по Сент-Джеймскому парку, затем сели на скамейке у пруда, неподалеку от дворца. Вечер был чудесный — тихий и золотой. Фонари отбрасывали золотистые полосы света; их то и дело пересекали лучи фар проносившихся по Мэл автомобилей. Золотистые полосы лежали на глади пруда, и, пересекая их, утки оставляли за собою сверкающий след.
   — Как красиво! — заметила Шейла.
   Небо над Стрэндом было ярко освещено. Издали донесся звук волынок — то ирландские волынщики играли, выходя из казарм; по мере того как они приближались к нам, звук становился все громче, потом стал замирать.
   Мы молчали, пока оркестр, маршируя по кругу, не вернулся на прежнее место. Так он сделал несколько кругов. Шейла думала о чем-то своем, а я наслаждался очаровательным вечером. Неожиданно Шейла спросила:
   — Это ты его отговорил?
   — Да, — ответил я.
   Волынки зазвучали громче, тише, снова громче. Мы молчали. Я держал Шейлу за руку, и она не пыталась ее отнять. Мы сидели неподвижно, не поднимая глаз, не отрывая взгляда от воды. На дорожку перед нами опустилась птичка, за ней другая.
   — Это упрощает дело, — сказала наконец Шейла.
   — Что же это упрощает? — спросил я.
   — Я ни на что больше не годна, — сказала она. — И такой останусь навсегда. Последняя карта поставлена, мне нечем продолжать игру. Я в твоем распоряжении. Можешь жениться на мне, если хочешь.
   В тоне ее не было ни презрения, ни злобы, ни горечи — одна отрешенность. И все же, услышав ее слова, я обрадовался так, как обрадовался бы ее согласию, когда делал ей предложение у себя в мансарде! Я обрадовался так, словно не было этих лет страданий, словно в этот тихий вечер в парке я сделал девушке предложение и она приняла его! В то же время сердце мое наполняла жалость к Шейле.
   — Ты мне нужна, — сказал я. — Больше, чем когда-либо! Но если ты можешь найти счастье с другим, ты не должна связывать свою жизнь с моей.
   — Я причинила тебе много зла, — сказала Шейла. — Теперь ты отплатил мне тем же. Очевидно, мы стоим друг друга.
   — Но ведь в сердце у нас было не только зло, — возразил я. — Я любил и люблю тебя. Ты безмерно обогатила мою жизнь.
   — Ты причинил мне много зла! — безжалостно и в то же время беззлобно повторила Шейла; казалось, слова ее шли из самой глубины сердца. — Я могла бы быть с ним счастлива. Во всяком случае, я всегда так буду считать.
   — Хочешь, я возвращу тебе его? — воскликнул я. — Я сам приведу его к тебе. Если он тебе нужен, он будет твой!
   — Я запрещаю тебе это! — властно заявила она.
   — Но если он тебе нужен…
   — А вдруг бы выяснилось, что это не так? Тогда мне было бы еще тяжелее.
   Я испустил горестный вздох и, охваченный жалостью, обнял ее. Шейла опустила голову мне на плечо. Снова громче зазвучали волынки — оркестр приближался. По пруду прошла рябь, и отражения в воде заколыхались. Мне казалось, что Шейла плачет. Но когда она вскоре взглянула на меня, глаза ее были сухи. Более того, на лице ее играла ироническая усмешка.
   — Нет, никуда нам друг от друга не уйти, — сказала она. — Так, видимо, и должно быть. — Она пристально посмотрела на меня. — Я знаю, что это бесполезно, и все же я должна тебя предупредить. Тебе нужна жена, которая любила бы тебя и заботилась бы о тебе. Которая была бы тебе помощницей. А я ни на что не способна.
   — Я знаю.
   — Я постараюсь быть тебе преданной женой, — продолжала Шейла. — Это все, что я могу обещать. Но и эту роль я вряд ли сумею сыграть хорошо.
   Мимо нас, обнявшись, медленно прошла парочка. Когда влюбленные исчезли, я задумчиво посмотрел на отблески огней на воде, потом — в глаза Шейлы.
   — Все это мне известно, — сказал я. — Я женюсь на тебе, потому что не могу иначе.
   — Хорошо.
   — А почему ты выходишь за меня замуж?
   Я ждал страшного ответа: потому что мы причинили друг другу непоправимое зло; потому что, превратив любовь во взаимное орудие пытки, мы не способны полюбить никого другого. Но Шейла только сказала:
   — Просто потому, что у меня нет теперь сил жить одной.



ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ. РЕШЕНИЕ




45. ОСЕННИЙ РАССВЕТ


   Я проснулся очень рано и лежал, прислушиваясь к дыханию спящей Шейлы. Какое счастье, что она наконец заснула. Не одну ночь после нашей свадьбы я провел без сна, не находя себе покоя от сознания, что Шейла лежит рядом, на соседней кровати, тоже не смыкая глаз, уставясь в темноту. Так было и несколько часов назад — вернее, даже хуже, чем всегда, ибо вечером, в конце званого обеда, который мы устроили для Гетлифов, Шейла потеряла самообладание.
   Из-под штор пробивался бледный свет занимающегося дня. Я лишь смутно различал очертания вещей, стоящих в комнате. Прошел почти год с тех пор, как, поженившись, мы сняли эту квартиру на Мекленбург-сквере. Я лишь смутно различал очертания вещей, стоящих в комнате, кровать Шейлы, ее тело под одеялом. Я думал о ней с нежностью, с привычной нежностью и жалостью и одновременно с раздражением, — да, с раздражением оттого, что я всегда вынужден думать только о ней, что заботы о ней поглощают все мое внимание, что через несколько часов я пойду в суд усталый и разбитый, после того как всю ночь пытался успокоить ее.
   В свое время я полагал, что в состоянии представить себе, как будет протекать наша жизнь. Но никому не дано заранее представить себе свою жизнь, час за часом, день за днем. Я знал, что Шейлу пугают многолюдные собрания, и готов был пожертвовать большинством из них. Мне легко было отказаться от светских приемов. Но после свадьбы выяснилось, что наша жизнь требует от меня неисчерпаемого запаса терпения и нежности. Шейла так мучилась, что с каждым разом мне все труднее было звать ее на какой-либо прием. То, что она отгораживала меня от общества, где я любил бывать, не имело большого значения. Но она лишала меня возможности посещать «нужные» обеды, а это не могло не отразиться на моем профессиональном успехе. Выяснилось и другое. Общение с людьми не прибавляло Шейле уверенности, а наоборот. Теперь же, после нашей свадьбы, она и вовсе решила, что не способна совладать с собой.
   Я часто думал, что, возможно, ей удалось бы излечиться от своего недуга, если бы она узнала физическую любовь во всей ее полноте. С моей любовью она порой мирилась: она не испытывала наслаждения, но случалось — так уж непостижимы капризы плоти! — любовные утехи забавляли ее, доставляли ей удовольствие, и такие минуты особенно сближали нас. Я старался гнать прочь мысль о том, что моя семейная жизнь не удалась, старался заставить умолкнуть голос совести, говорил себе, что даже брамины не так всеведущи, как они воображают. Половая жизнь бесконечно разнообразна. Сколько людей вкушают радости плоти путями, которые для других показались бы пародией на любовь! Я старался рассуждать хладнокровно, убеждая себя, что те, кто пишет на эти темы, сами, очевидно, мало знакомы с жизнью. Но подобные доводы не слишком успокаивали меня, когда Шейла бывала взвинчена и не позволяла к себе прикоснуться.
   Я надеялся, что у нас будет ребенок, надеялся, вопреки очевидности, что появление его может все изменить и наладить нашу жизнь, но пока ничто не указывало на такую возможность.
   Шейла не желала встречаться ни с кем, кроме тех, с кем она знакомилась по собственной воле. К родителям своим после нашей свадьбы она ездила только раз, на рождество, да и то лишь из чувства дочернего долга. Сам я виделся с мистером Найтом значительно чаще, ибо у нас завязались своеобразные приятельские отношения. Шейла отпускала меня к викарию, а сама в это время либо сидела одна в квартире, либо встречалась с кем-нибудь из своих непонятных приятелей. Это были весьма странные люди. Как и в годы своего девичества, Шейла чувствовала себя лучше всего в обществе людей никчемных, докатившихся до дна, иногда не без претензий, но без всякой надежды их осуществить. Она могла часами просиживать в каком-нибудь захудалом кафе, беседуя с официантом; ей поверяли свои тайны машинистки — отпрыски некогда богатых, но разорившихся семей, ныне мечтавшие о том, чтобы кто-нибудь взял их в содержанки; она охотно слушала разглагольствования писателей, почему-то никогда не публиковавших своих произведений, и писателей, вообще ничего не писавших.
   Кое-кто из моих друзей полагал, что Шейла заводит себе любовников среди этих отщепенцев. Я не верил этому. Я ни о чем ее не спрашивал, не пытался выслеживать: ведь я и без того узнал бы. Я не сомневался в ее верности. Просто Шейле доставляло удовольствие утешать обездоленных. Она им сочувствовала — правда, на свой особый лад, без всякого душевного тепла. Ее трогало то, что жизнь этих людей, молодых и старых, так же безрадостна, как и ее собственная. Это сочувствие в известной степени привело ее и ко мне в мансарду, когда я был студентом.
   Да, я больше не выслеживал ее. Ревность, не дававшая мне покоя, угасла вскоре после того, как Шейла стала моей. Когда она говорила — а она по-прежнему делала мне такие признания, — что кто-то ей нравится, я сочувствовал ей, гладил ее по голове, шутил. Теперь я мог слушать ее, и кинжал не вонзался при этом мне в сердце. Мне даже казалось, что, найдись человек, способный осчастливить ее, я сам толкнул бы его к ней в объятия. Да, мне казалось, что я мог бы это сделать, — я, который всего каких-то два года назад простоял холодной ночью несколько часов, наблюдая за ее окном; я, который умышленно разрушил то, что могло быть для нее счастьем!
   Но с тех пор она стала моей. С тех пор я уже не раз встречал рассвет, лежа, как сейчас, подле нее без сна. Хью исчез с ее горизонта: он женился и отошел для нее в прошлое даже больше, чем для меня. (Я все еще ревновал к нему, хотя к другим перестал ревновать.) Теперь мне казалось, что, если у нее вновь появится надежда на счастье, я все сделаю — все за нее обдумаю, буду оберегать каждый ее шаг, — только бы она была счастлива.
   Но я не думал, что это может произойти. Круг интересов Шейлы крайне сузился. Она прошла дальше меня по жизненному пути, хотя мы были одного возраста и я жил интенсивнее, чем она. Шейла надеялась, что я сумею чем-то занять ее. Иногда она требовала этого с такой настойчивостью, словно я обязан был жить за двоих. Эта пустота ее существования, эти страстные поиски, чем бы ее заполнить, больше всего удручали и пугали меня в Шейле. Жить за другого трудно даже при идеальных отношениях. А при наших отношениях это было выше моих сил.
   В квартире она поддерживала такой же порядок, как в своей коллекции монет. Она оказалась лучшей хозяйкой, чем я ожидал, и легко постигала все связанные с этим премудрости. Домашней работе она уделяла гораздо больше времени, чем было нужно, ибо мы вполне могли нанять вторую служанку. Дело в том, что мистер Найт, то ли желая искупить свою вину перед дочерью, то ли чтобы задобрить меня, к нашему изумлению, проявил необычайную щедрость при заключении брачного контракта, так что теперь мы вместе располагали примерно двумя тысячами в год. На себя Шейла тратила немного. Лишь иногда она помогала своим друзьям да покупала пластинки и книги. Этим в сущности ее расходы и ограничивались. Я же только приветствовал бы ее расточительность. Я готов был приветствовать увлечение чем угодно, лишь бы Шейла всецело ему отдалась.
   В свое время я припугнул Хью, сказав, что, женившись на Шейле, он никогда не будет знать, что ждет его по возвращении домой. Ни одно жестокое пророчество не оправдывалось столь жестоко на самом пророке! Через год после свадьбы я нередко засиживался в конторе, терзаемый невеселыми думами. Меня тревожила моя карьера. Я катился по наклонной плоскости, и если я собирался осуществить хотя бы половину своих честолюбивых замыслов, пора было браться за ум и делать новый бросок вперед. Однако этого не происходило. Практика моя росла очень медленно. Я с полным основанием подозревал, что обо мне уже не говорят как о человеке, подающем, большие надежды.
   Еще одно обстоятельство начало с лета тревожить меня, немало омрачая мою жизнь. До меня то и дело доходили слухи, что Джорджу Пассанту и его кружку грозит какой-то скандал. Я навел справки, и они, увы, не рассеяли моих опасений. Сам Джордж ничего мне не сообщал, но я чувствовал, что тучи над ним сгущаются. Он то ли забыл обо мне, то ли из упрямства не хотел ничем делиться. Мысль об угрожающей ему опасности приводила меня в ужас.
   Измученный тревожными думами, я покидал наконец контору и шел домой. Мне хотелось с кем-то поговорить, дать выход тому, что меня угнетало. «Девочка моя, — хотелось мне сказать Шейле, — дела наши идут скверно. Моя карьера, начавшаяся довольно удачно, может кончиться полнейшим фиаско. А есть новости и похуже!» Мне хотелось с кем-то поговорить, но, придя домой, я мог обнаружить совсем чужую мне женщину — женщину, с которой был неразрывно связан и с которой, однако, не мог отдохнуть душой, пока сам — лаской, уговорами — немного не успокою ее. Порой — и это было тяжелее всего — она сидела совсем неподвижно, не читала, не курила, а лишь смотрела прямо, перед собой. Порой она отправлялась к кому-нибудь из своих жалких друзей, и тогда я не мог заснуть, пока она не вернется, хотя она обычно проходила на цыпочках в одну из свободных комнат и, прикорнув на диване, проводила там ночь. Раза два, заглянув туда глубокой ночью, я обнаруживал Шейлу одетой: она курила сигарету за сигаретой и слушала пластинки.
   Осенью 1932 года не было ни одного вечера, когда бы я чувствовал себя спокойно.
   Мои не очень проницательные друзья видели только, что я женат на красивой, образованной женщине, и завидовали мне. Мои друзья поумнее возмущались Шейлой. Некоторые из них, справедливо предположив, что теперь я уже не так ослеплен страстью, как до женитьбы, пытались возбудить во мне интерес к другим женщинам. Многие считали, что Шейла губит меня. Даже Чарльз Марч, с которым мы были очень схожи характером, не слишком хорошо отзывался о Шейле. И ни у кого недоставало ума понять, что есть лишь один способ наверняка доставить мне удовольствие и заслужить мою вечную благодарность: не выражать своих восторгов Шейлой — комплиментов она получала достаточно, — а просто сказать, что она славная. Мне хотелось, чтобы кто-то сказал, что она милая, что она старается быть сердечной и если наносит кому-либо вред своим поведением, то лишь самой себе. Словом, мне хотелось, чтобы жалели ее, а не меня.
   Однако сейчас, лежа подле нее, я не знал, надолго ли хватит моего терпения.
   Все мое будущее было под ударом.
   А что думала на этот счет Шейла? Моя карьера была для нее пустым звуком, а моя погоня за успехом казалась ей вульгарной. Шейла не пыталась ни понять меня, ни подчинить себе, ни подогреть мое честолюбие. Она видела во мне только человека, вымаливающего у нее крохи любви; свой выбор она остановила на мне лишь потому, что я не отвернулся от нее, хотя знал ее достаточно хорошо. Все остальное ее ничуть не интересовало. У нас не было и в помине той дружеской взаимопомощи, что существует обычно между двумя любящими сердцами.