В комнату вошел мистер Найт — нарочито медленной, нарочито усталой походкой. Он был высокий, тучный, с округлым брюшком, похожим на эркер и начинавшимся от самой груди. На нем была домашняя куртка без стоячего воротничка; в руках он нес рукопись. Весь его вид и нарочито тихий голос указывали на то, что это позер, разыгрывающий из себя человека, у которого силы на исходе.
   — Извини за опоздание, дорогая! — тихо произнес он, обращаясь к жене, опустился в приготовленное для него кресло и прикрыл глаза.
   Миссис Найт своим надтреснутым голосом заботливо спросила, не выпьет ли он чашечку чайку. Весь ее вид говорил о том, что она обожает его.
   — Разве что чашечку, — прошептал мистер Найт. — Одну-единственную.
   Миссис Найт поспешила обратить его внимание на то, что поджаренный хлеб еще не остыл — он лежит на подогретом блюде. А в крайнем случае она через три минуты поджарит ему свеженького.
   — Я куска не могу проглотить, дорогая! — сказал мистер Найт. — Куска не могу проглотить. Не могу проглотить ни куска.
   Этот слабый голос был сплошным притворством. На самом деле мистер Найт обладал звучным голосом, которому он при желании мог придать любой оттенок. У него был весьма любопытный прием: он любил по нескольку раз повторять одну и ту же фразу, меняя при повторении смысловой акцент. В сцене появления в комнате, разыгранной им по всем правилам актерского искусства, он не удостоил меня даже беглого взгляда, но сейчас, откинувшись на спинку кресла и слегка прикрыв веки, то и дело посматривал на меня краешком глаза, удивительно хитрого и проницательного.
   Когда наконец он соизволил сделать вид, будто немного отдышался, миссис Найт представила ему меня и принялась пространно объяснять, почему я так эксцентрично одет, не забывая при этом воздать должное и собственной расторопности. Затем она рассказала мужу, что я хочу готовиться к экзаменам для поступления в адвокатскую корпорацию и больше ничего не намерен делать, — это, видимо, еще продолжало волновать ее, и она хотела знать его мнение.
   В отличие от своей жены, мистер Найт никогда не действовал прямо. Он повернулся к дочери и посмотрел на нее, а не на меня.
   — Ты мне никогда ничего не рассказываешь, доченька, — заметил он. — Никогда и ничего.
   Затем, продолжая смотреть на нее, он начал очень хитро меня расспрашивать. В голосе мистера Найта звучало тщательно дозированное утомление: казалось, его лишь весьма отдаленно интересует вся эта суета сует. На самом же деле он был настороже. При нем мне никогда не удалось бы пустить миссис Найт пыль в глаза. Окольными путями он скоро почти добрался до истины. Ему доставляло удовольствие ходить вокруг да около, давая мне понять, что он уже догадался, в чем дело, и в то же время не открывая своей догадки жене.
   — Может быть, есть такое правило, которое не разрешает лицам определенной профессии держать экзамены на адвоката? — спрашивал он мягким, приглушенным голосом. — Так неужели для этого надо расставаться со своей профессией? Но по крайней мере, я полагаю, время для ухода можно выбрать по своему усмотрению?
   Он не попал в цель, но выстрел был достаточно меткий. Еще несколько минут мы потолковали о профессии юриста. Он очень гордился своим умением «раскусить» человека и теперь пытливо наблюдал за мною, время от времени задавая какой-нибудь коварный вопрос. В свою очередь и я кое-что узнавал о нем.
   И он и его жена были снобы, но каждый на свой лад. Миссис Найт родилась в буржуазной семье с немалым достатком; эта дородная женщина не отличалась особой прозорливостью и охотно поддерживала знакомство с теми, кто, по ее мнению, был одного с нею круга, но без разбора отвергала тех, кто стоял ниже нее. Снобизм мистера Найта был более утонченный и поистине всеобъемлющий. Начать с того, что по своему происхождению мистер Найт был ничуть не аристократичнее меня. В его тихом, певучем голосе я улавливал следы какого-то северного диалекта. Женился он еще в те дни, когда был всего лишь помощником приходского Священника. Жена принесла ему в приданое богатство и помогла подняться на несколько ступеней по социальной лестнице: он стал получать приглашения на званые обеды в такие дома, о которых в юности мог только мечтать, — в дома местной знати и церковных сановников. Как это ни странно, но, войдя в этот круг, он продолжал сохранять свое преклонение перед ним. Вся его хитрость и проницательность была обращена на выяснение путей, какими проникают туда другие. Здесь он проявлял чудеса пытливости, ловкости и безжалостности. Словом, мистер Найт был очень интересный человек.
   Время шло. Я уже стал подумывать, не пора ли мне уходить, когда произошла новая сценка, которая, как я потом узнал, неизменно входила в программу субботних вечеров в доме викария. Миссис Найт с нежностью взглянула на мужа и спросила:
   — Не прочтешь ли ты нам свою проповедь, милый?
   — Не могу, дорогая! Не могу. Я слишком утомлен.
   — Ну пожалуйста! Хотя бы начало. Ты же знаешь, Шейла так любит твои проповеди! Я уверена, что и вам будет интересно послушать, — обратилась она ко мне за поддержкой. — У вас будет над чем поразмыслить на обратном пути. Я уверена, что вам тоже хочется послушать.
   Я вынужден был сказать, что в самом деле хочется.
   — По-моему, он язычник, — съязвил мистер Найт. Его пальцы уже перебирали страницы рукописи.
   — Но ты же слышал, что он сказал, милый, — не отступалась миссис Найт. — Он будет огорчен, если ты не-прочтешь нам хороший большой кусок.
   — Ну ладно! — Мистер Найт вздохнул. — Раз уж вы так настаиваете! Раз уж вы так настаиваете!
   Миссис Найт принялась переставлять настольную лампу, чем только вызвала раздражение мужа. Ему не терпелось приступить к чтению.
   Сейчас его голос уже не звучал тихо. Он гремел на всю комнату, и викарий при этом вовсе не тужился, как миссис Найт. Читал он великолепно. Никогда еще я не слышал человека, который бы так умел владеть голосом, так удивительно четко произносил слова. И никогда еще я не видел, чтобы человек так наслаждался собственным чтением. Время от времени мистер Найт поглядывал на нас поверх рукописи, чтобы удостовериться, что и мы получаем удовольствие от его чтения. Эта сцена так захватила меня, что я с трудом улавливал содержание проповеди.
   Мистер Найт прочел нам «хороший большой кусок». Собственно, он прочел всю проповедь: чтение длилось двадцать четыре минуты, по часам. Наконец он откинулся на спинку кресла и закрыл глаза. Миссис Найт разразилась восторженными, благоговейными похвалами. Внес свою скромную лепту и я.
   — Пожалуйста, дорогая, воды, — очень тихо, не поднимая век, произнес мистер Найт. — Стакан воды. Простой воды!
   Я ушел в ванную переодеться и, натягивая свой костюм, принялся обдумывать, как бы улучить минуту и попрощаться с Шейлой наедине. Несмотря на владевшее мною волнение, размышлял я и об ее отце. Он был тщеславен — безмерно, до глупости тщеславен и вместе с тем проницателен; невыносимый позер, но хитрый, ехидный, ловкий; болезненно мнительный и смешной — и вместе с тем человек огромной силы. С таким нельзя не считаться. Я подумал, что мог бы с ним поладить. Конечно, придется терпеть его коварство, ибо как противник он гораздо опаснее своей жены. Мурлыча про себя какой-то мотив, я пришел еще к одному выводу: мистера Найта тревожит Шейла, но не потому, что она пригласила меня. Эта тревога не покидала его все время, пока она молча сидела у пылающего камина, и между мною и им пробежала искра сочувствия — не симпатии, а только сочувствия.
   Спускаясь вниз, я услышал негодующий голос миссис Найт.
   — Но сейчас слишком сыро, об этом и думать нечего! — Донеслось до меня сквозь прикрытую дверь гостиной. — Ты просто хочешь слечь! — продолжала миссис-Найт, когда я открыл дверь. — Неужели у тебя нет ни капельки здравого смысла! Будь даже самая прекрасная погода…
   — Я провожу вас, — сказала мне Шейла.
   — Втолкуйте ей, что об этом не может быть и речи! Это просто нелепо! — сказала миссис Найт.
   — Но ведь я не знаю, какая сейчас погода, — нехотя заметил я. — Правда, похоже, что ветрено.
   Снаружи доносились завывания ветра.
   — Если вы не боитесь ветра, то и я не боюсь, — не отступалась Шейла.
   Мистер Найт по-прежнему полулежал в кресле, закрыв глаза.
   — Не следует ей этого делать, — театральным шепотом на всю комнату произнес он. — Не следует.
   — Вы готовы? — спросила Шейла.
   Родителям не сломить было ее воли. Пока она надевала в холле макинтош, у меня впервые мелькнула мысль, что я не имею понятия, ни малейшего понятия о том, какие чувства она питает к отцу и к матери.
   За дверью ветер ударил нам в лицо. Шейла громко рассмеялась. Дождь был не сильный, зато ветер бушевал вовсю, налетая шквалами и осыпая нас тучами брызг. Мы шли молча по пустынной деревенской улице. Мне было необыкновенно хорошо: ведь никогда еще Шейла не была мне так близка! Когда мы свернули на тропинку, наши руки встретились, и рука Шейлы сжала мою.
   За всю дорогу мы еще не произнесли ни слова. Первой заговорила Шейла.
   — Почему вы так стремились угодить моей матери? — тоном укора, но очень мягко спросила она.
   — Чем же я стремился ей угодить?
   — Изображали, будто вы гораздо богаче, чем на самом деле.
   — Я говорил только правду.
   — Но у нее создалось о вас ложное впечатление, — возразила Шейла. — И вы сами это понимаете.
   — Мне казалось, что именно это и требуется, — улыбнулся я.
   — Ну и глупо, — заметила Шейла. — Лучше было бы сказать напрямик, что вы клерк.
   — Это бы ее шокировало.
   — Для нее это было бы только полезно, — возразила Шейла.
   Буря продолжала завывать, с шумом раскачивая деревья у нас над головами. Мы шли молча, но молчание наше было насыщено счастьем.
   — Льюис, — сказала наконец Шейла. — Я хочу кое о чем спросить вас.
   — Пожалуйста, дорогая!
   — Неужели вам не было ужасно стыдно?
   — Когда?
   — Когда вы явились к нам насквозь промокший. И когда вам пришлось предстать перед незнакомыми людьми в таком нелепом одеянии. — И засмеявшись, она добавила: — Вид у вас был уж очень дурацкий.
   — Я не думал об этом, — ответил я.
   — И вам это действительно было безразлично?
   — Конечно!
   — Не понимаю, — недоумевающе произнесла Шейла. — Будь я на вашем месте, я, наверно, сжалась бы в комочек: мне было бы очень не по себе. Нет, вы просто удивительный человек.
   Я засмеялся и сказал, что уж если ей хочется мной восхищаться, пусть выберет что-нибудь более стоящее. Но Шейла говорила вполне серьезно. При ее взвинченных нервах и легкой ранимости ей трудно было даже подумать, что кто-то может спокойно вынести подобный фарс.
   — А вот мне сегодня было не по себе, — немного спустя призналась она.
   — Отчего?
   — Оттого, что отец с матерью валяли перед вами дурака.
   — Господи боже мой, все мы не без слабостей, — с грубоватой нежностью заметил я.
   Шейла еще крепче сжала мою руку.
   Вдали показалась наша ферма. Мы пересекли еще одно поле, и в пронизанной ветром темноте ярко засверкали ее огоньки. Я предложил Шейле зайти.
   — Не могу, — возразила она.
   Мы остановились. Я обнял ее за плечи. Она вдруг спрятала лицо у меня на груди. Я снова предложил ей зайти на ферму.
   — Мне надо идти, — сказала Шейла.
   Она посмотрела на меня, и я поцеловал ее — в первый раз! Вокруг нас бушевал ветер, а в жилах у меня бушевала кровь, и гул стоял в ушах. Шейла отстранилась от меня, потом вдруг обхватила меня за шею, и губы ее прижались к моим губам.
   — Мне надо идти, — повторила она.
   Я погладил ее влажную от дождя щеку. Шейла сжала мне руку и, повернувшись, решительно, энергично зашагала по темной, как туннель, тропинке. Вскоре черные изгороди скрыли ее из виду. Я ждал, пока звук ее шагов не замер вдали, — не слышно было ничего, лишь бушевал ветер.
   Когда я вернулся на ферму, там шел пир горой. Джек открывал собственное дело, и по сему случаю после ужина Джордж, преисполненный, как всегда, оптимизма, не скупясь, предсказывал успех нам всем и в особенности мне. Поговорить с ним наедине удалось лишь на следующий вечер, в воскресенье, когда все, кроме нас двоих, уехали на автобусе в город. Я же остался до утра, впервые вкушая блага своей эмансипации. В тот вечер, который мы провели вдвоем, Джордж был откровеннее обычного: он рассказал мне о том; какие странные бури разыгрываются порой в его душе, а потом дал почитать часть своего дневника. Я читал при свете керосиновой лампы, а Джордж сидел рядом, посасывая трубку.
   Когда я закрыл дневник, Джордж спросил, как идут мои любовные дела. К сердечным привязанностям друзей он относился двояко. На первых порах они служили ему темой для веселых шуток. Но стоило ему прийти к убеждению, что речь идет о серьезном чувстве, и все менялось: он много говорил о предмете любви, правда, обиняками и намеками, очевидно, считая это верхом внимания и такта. Летом, например, он именовал Шейлу «красивой самкой», но некоторое время спустя стал отзываться о ней уже с безграничным уважением. В тот воскресный вечер он начал так:
   — Надеюсь, вчера ты благополучно достиг цели своего путешествия?
   Я ответил утвердительно.
   — Надеюсь, что все, — тут Джордж обдернул пиджак и прочистил горло, — протекало достаточно благоприятно?
   Я снова ответил утвердительно.
   — Следовательно, я вправе предположить, что ты не совсем разочарован тем, как все складывается?
   Я не мог удержаться от улыбки, и она сразу выдала меня.


21. ОГОРЧЕНИЯ И РАДОСТИ


   Даже после того, как я побывал в доме Шейлы, я не осмеливался сказать ей, как сильно я ее люблю. Заразившись от нее, я тоже принял шутливо-насмешливый тон и высмеял все — и свои надежды, и радости, и муки, словно ничего не воспринимал всерьез. Но делалось это исключительно под ее влиянием: сам я еще не умел относиться ко всему легко.
   Раза два Шейла заставила меня подолгу дожидаться ее. Минуты тянулись за минутами, постепенно складываясь в час. Я прибегал ко всем уловкам, какие пускают в ход влюбленные, чтобы скоротать время, заставить его остановиться, не замечать его бега, пока она не придет. Муки ожидания схожи с ревностью и, словно ревность, исчезают, растворяясь во вздохе облегчения, при появлении любимой.
   Однажды я упрекнул ее. Упрекнул мягко, так как уже не ощущал гнева, обуревавшего меня за несколько минут до того. Я попросил Шейлу не делать из меня посмешище для всего кафе, но попросил шутливо-ироническим тоном, каким мы имели теперь обыкновение разговаривать друг с другом. Тем не менее это было требование, первое требование, которое я предъявил Шейле. И она подчинилась. В следующий раз она пришла на десять минут раньше. То, что она посчиталась со мной, обрадовало меня, но она держалась натянуто и раздраженно, словно ей стоило огромного труда хоть в чем-то уступить.
   Было начало декабря. Настало время для моей очередной поездки в корпорацию. Перед отъездом в Лондон, где я обычно проводил пять дней, я взял с Шейлы обещание написать мне. На другое утро я уже стал поглядывать на столик в холле, где лежала почта. Останавливался я всегда в пансионе на Джад-стрит, словно, будучи безнадежным провинциалом, боялся отойти подальше от вокзала Сент-Панкрас. Весь пансион — и столовая, и холл, и спальни — был насквозь пропитан запахом кухни и натертых полов. Столовая была темная, и когда мы завтракали в восемь часов утра, комнату окутывал зимний сумрак. За стол нас садилось человек двенадцать — несколько старых дев, живущих на скудное пособие, клерки да приезжие студенты вроде меня. Студенты были здесь частыми постояльцами, и поэтому речь хозяйки пансиона изобиловала жаргонными словечками. В день последнего экзамена она, со свойственным ей шумным, показным добродушием, подбадривала студентов, вручая им почтовые открытки, где ее рукой было написано: «Миссис Рид, я проскочил». Она требовала, чтобы открытка была опущена в почтовый ящик, как только результаты экзаменов станут известны.
   В этот свой приезд я каждое утро после завтрака бежал в холл, к заветному столику и торопливо перебирал немногочисленные конверты, казавшиеся бледно-голубыми в царившем там полумраке, но ни в первое утро, ни во второе, ни в третье среди них не оказалось ни одного, адресованного мне. Впервые в жизни почта явилась для меня источником тревог.
   И вот, как и в тех случаях, когда Шейла опаздывала, а я ждал ее, я вновь прибег к уловкам влюбленных. Она, конечно, не могла написать раньше понедельника, говорил я себе. Скорее всего, она написала во вторник, а так как во второй половине дня письма в деревне из почтового ящика не вынимают, то и в среду утром я едва ли получу от нее письмо. Словом, за эти несколько дней я вполне постиг арифметику надежд и тревог.
   Щемящая боль в сердце всюду сопутствовала мне, и, отправляясь на очередной обед в клуб корпорации, я знал, что по возвращении в пансион первым делом брошу взгляд на столик в холле. За это время я дважды встретился в клубе со своими знакомыми из Кембриджа, среди которых был и Чарльз Марч, и оба раза мы засиживались после обеда за кружкой пива до отхода их поезда, отправлявшегося с вокзала на Ливерпуль-стрит.
   Это были студенты, в спорах с которыми я, безусловно, мог бы упражнять свой ум, если бы учился в университете. Мне еще ни разу не доводилось разговаривать с Чарльзом Марчем наедине, но я чувствовал, что у нас много общего, и хотел подружиться с ним. Нравились мне и его товарищи, хотя я не променял бы ни одного из них на моих друзей из родного города. Вскоре между нами установились самые дружеские отношения, и мы спорили до потери сознания, с жаром студентов-выпускников. А оставшись один, я сравнивал их шансы с моими. Ведь, может быть, завтра мне придется вступить с кем-то из них в борьбу. Как же в свете того, что мне о них известно, выглядят мои шансы?
   Мне казалось, что по интеллектуальному развитию мы с Чарльзом Марчем не слишком отличаемся друг от друга. Я не сомневался, что Джордж Пассант превосходит нас обоих и своей эрудицией и энергией, зато у меня и у Чарльза Марча больше житейской трезвости. Что же до остальных моих кембриджских знакомых, то, на мой взгляд, по упорству и целеустремленности они не могли соперничать ни Чарльзом Марчем, ни со мной, не говоря уже о Джордже Пассанте.
   Придя к такому заключению, я немного успокоился. Но я не перестал им завидовать. Один из этих молодых людей был сыном известного королевского адвоката, другой — директора школы, а у Чарльза Марча, насколько я понимал, были очень состоятельные родители. Имей я такой прочный фундамент, чего бы только я ни достиг! Я решил, что мне необходимо создать какой-то противовес их богатству. С их точки зрения, с точки зрения людей преуспевающих, у меня было мало шансов на успех. Ведь я с ранней юности вынужден был напрягать все силы и терпеть лишения, о которых они понятия не имели. И во мне кипела затаенная злоба против них.
   Но я способен был посмотреть на свое положение и с другой, более объективной точки зрения. У меня было одно бесценное преимущество перед моими новыми приятелями. Они были близко знакомы с выдающимися людьми, и это подчас лишало их уверенности в своих силах. Они жили в атмосфере постоянного скептицизма. В семье их неизбежно сравнивали, скажем, с каким-нибудь «высоко взлетевшим» дядей. Даже такому энергичному человеку, как Чарльз Марч, временами казалось, что все уже совершено, все великие творения созданы, все замечательные книги написаны, То была кара — для многих убийственная кара — за то, что они родились в древней стране, в лоне застывшего в своем развитии класса. Мне было несравненно легче действовать на свой страх и риск, тогда как их движение вперед тормозилось критическими окриками, и если они все же продвигались, то не легко и свободно, а со страшным треском, словно стремясь своей бунтарской выходкой заглушить критические голоса.
   Я был счастливее их. Ведь меня не сдерживали никакие путы. Я мог заимствовать из их традиций то, что считал нужным. У меня не было необходимости ни всецело следовать им, ни всецело их отвергать. Я никогда не жил в атмосфере, зараженной скептицизмом. Ничто не тормозило моего движения вперед. Больше того: меня толкали вперед желания, мечты, сокровенные чаяния моей матери и всех ее родных, моего деда и его товарищей, жадно добивавшихся образования, всех моих друзей и знакомых, столько времени проведших у витрин, любуясь выставленными в них яркими игрушками.
   С годами, оглядываясь назад, я понял, что правильно оценил тогда положение. Собственно, в двадцать лет я составил себе уже довольно верное представление о том, какие у меня есть преимущества и недостатки в борьбе за место под солнцем. Я знал, что обладаю находчивостью и способностью ориентироваться в обстановке; знакомство с Чарльзом Марчем и его друзьями убедило меня, что по уму я не уступаю им. Я легко сходился с людьми и благодаря внутреннему чутью неплохо разбирался в них. Все это я считал своим основным капиталом. Но кое-чего я недооценивал. Подобно большинству моих сверстников, я считал, что воли у меня нет никакой. Джордж, к примеру, обладавший поистине кромвелевской силой характера, писал в своем дневнике, что он человек «слабый» и «нерешительный». Временами он совершенно искренне называл себя ленивейшим из людей. Нечто в этом роде происходило и со мной. Я бы немало удивился, если бы мне сказали, что я наделен твердой, несгибаемой, крепкой волей и что она пригодится мне в жизни больше всех остальных качеств, вместе взятых.
   Письмо наконец пришло. Когда я увидел его на столике, сердце у меня заколотилось. Но это оказалось не то письмо, которого я ждал. Оно было от Мэрион. Она писала, что в четверг у нее свободна вся вторая половина дня и она хочет приехать в Лондон, чтобы купить себе новую шляпку, для чего ей необходим беспристрастный мужской совет. Ну а я, конечно, сумею дать ей беспристрастный совет, не так ли? Могу ли я уделить ей в четверг часок? А если я свободен вечером, может быть, сходим в театр? Поскольку ей надо последним поездом вернуться домой, она довольно рано избавит меня от своего присутствия.
   Я давно знал, что Мэрион симпатизирует мне, но дальше этого мое воображение не заходило. Никаких иных мыслей не возникло у меня, даже когда я получил это письмо. Я ответил с обратной почтой, что, разумеется, буду рад ее видеть. Это была чистая правда, но правдой было и то, что я искренне огорчился, обнаружив ее письмо вместо письма Шейлы. Может быть, поэтому я и поспешил с ответом.
   По случайному совпадению, письмо Шейлы прибыло в тот день, когда я ждал Мэрион. Оно было короткое, сдержанное, капризное, полное афоризмов, — Шейла писала так же, как говорила. Тем не менее она, хоть и мимоходом, но с оттенком ласковой интимности употребила два-три принятых между нами шутливых выражения. Этого было достаточно, чтобы темный холл вдруг показался мне залитым ярким светом. Этого было достаточно, чтобы я чувствовал себя счастливым весь день. Из головы у меня не выходили вычурные фразы ее письма, и сердце полно было такого ликования, что, когда приехала Мэрион, частица моей радости излилась и на нее.
   Мэрион сказала, что вид у меня здоровый и веселый. Я улыбкой подтвердил, что так оно и есть. Мое настроение она приписала радости от нашей встречи. Глаза у нее засияли, и я с удивлением подумал, что она прехорошенькая.
   Но одета она была по обыкновению небрежно. Почему так получалось, я не мог понять, так как теперь она уделяла много внимания своей внешности. В тот день на ней были модные русские сапожки и длинное синее пальто. Она выглядела очень свеженькой, но какой-то взволнованной и озабоченной. Вот уж от кого никак не веяло отчужденностью и арктическим льдом!
   Девушка практичная и сообразительная, Мэрион заранее разузнала адреса шляпных магазинов на Бромптон-роуд и на прилегающих улицах; ей сказали, что там хорошие и не слишком дорогие магазины.
   Мы двинулись в путь. Лондон мы оба знали довольно плохо и поэтому долго бродили взад и вперед по Кенсингтон-Хай-стрит, прежде чем отыскали первый из намеченных Мэрион магазинов. Над городом повис легкий туман, окружавший ореолом фонари, придавая улицам уютный вид. Магазины были пышно убраны по случаю наступающего рождества, — внутри, в теплом воздухе, пахло мехом и женскими духами. Хождение по магазинам раздражало меня, и в то же время мне доставляло удовольствие бродить по залитым светом улицам, среди шумной толпы. На душе у меня было легко от тайной радости, о которой Мэрион не подозревала, и еще от того, что ей тоже было хорошо. Тогда я не понимал, почему ей хорошо, но, будь я более опытен и менее невинен в своем обмане, я бы понял, и на душе у меня стало бы еще радостнее.
   Мэрион примеряла одну шляпку за другой, а я молча наблюдал за нею.
   — Ну скажите же наконец свое мнение! — потребовала она. — У меня такой вульгарный вкус! Вы же знаете, что я не очень разбираюсь в одежде.
   Я указал на понравившуюся мне шляпку.
   — Боюсь, она мне будет не к лицу, — возразила Мэрион. — Кожа-то у меня ведь не очень хорошая, правда?
   Она обо всем говорила напрямик. Я подумал, что, если бы Шейла задала мне этот вопрос, я бы знал, что ответить: ее кожа казалась мне необыкновенной, не похожей ни на чью другую. А у Мэрион, когда я сейчас взглянул на нее дружескими, но безразличными глазами — глазами, не затуманенными любовными чарами, кожа была как кожа, ничуть не отличавшаяся от моей собственной. Впрочем, я сказал Мэрион, что многие женщины позавидовали бы цвету ее лица, и это была правда.