Несколько дней от Хочкинсона — стряпчего, которому Иден передал дело Джорджа, — не было никаких вестей. У меня появилась робкая надежда, что полиция сочла дело не заслуживающим внимания. И вдруг в контору на мое имя пришла телеграмма: «Клиенты арестованы ходатайствуют освобождении под залог». Была уже середина декабря, и судебная сессия подходила к концу. Дело Джорджа слушалось в полицейском суде 29 декабря, а у меня в Лондоне ничего не предвиделось до самого января, и я решил в интересах Джорджа провести ближайшие две недели в родном городе.
   Я отправился домой, намереваясь сообщить об этом Шейле. По дороге я спрашивал себя, догадается ли она об истинной причине моего отъезда: о том, что только вдали от нее я могу по-настоящему работать — так, как надо, чтобы вызволить друзей из беды. Ничто не должно отвлекать меня сейчас.
   Утром Шейла была настроена спокойно и рассудительно. Я сообщил ей об аресте.
   — Очень жаль, — сказала она. — Очевидно, это тебя и тревожило?
   Я слегка улыбнулся.
   — Я ведь не раз говорил тебе об этом!
   — Я была немножко… не в себе.
   Шейла часто прибегала к этому выражению; обычно она безжалостно характеризовала свои поступки, но иногда пыталась несколько сгладить их.
   Я сказал, что уезжаю к Идену и пробуду там до Нового года.
   — Почему?
   — Я непременно должен выиграть это дело.
   — Но что тебе это даст? Уехать на такой срок… — Она пытливо посмотрела на меня.
   — Видишь ли, дело очень сложное. А мне они расскажут все, до мельчайших подробностей…
   — Неужели это дело сложнее всех остальных? Раньше ты почему-то никогда не уезжал.
   Но больше она не возражала и лишь добавила, что на рождество уедет к родителям.
   — И если ты думаешь, что отец не узнает о твоем пребывании у Идена, то жестоко ошибаешься, — заметила она со своей обычной саркастической улыбкой. — Имей в виду, я не стану за тебя извиняться. Так что лучше наведайся к нашим на рождестве и попробуй оправдаться сам.
   Следующие две недели я почти все время проводил с Джорджем и встречался с Джеком, когда тому хотелось видеть меня. Постепенно они почувствовали ко мне доверие, словно я опять был одним из тех, с кем они постоянно общались. Джордж наконец пришел к выводу, что я ничуть не изменился и всегда готов прийти ему на помощь. На самом же деле я очень изменился, но благодаря этому я теперь лучше понимал беду Джорджа. В юности, когда мы были особенно близки с Джорджем, я вел борьбу за то, чтобы выбиться в люди, — в этой борьбе я не знал поражений и даже не допускал, что такое может со мной случиться. Всем сердцем я твердо верил, что впереди меня ждет только успех. Я страдал слепотой всех удачливых людей и с раздражением удачливого человека смотрел на тех, кто по слабости и недостаточной целеустремленности споткнулся в пути. А потом на меня навалилась болезнь, и я узнал, что такое полная капитуляция, — этого я не мог забыть. Я изведал всю горечь поражения и с тех пор почувствовал себя тесно связанным со всеми, кто вначале подавал блестящие надежды и ничего не достиг, ибо силы изменили ему. Меня связывало с этими людьми не сострадание и не дешевое сочувствие, а сознание, что я сам мог, да и могу еще оказаться в таком же положении. Вот почему в те зловещие дни я снова сблизился с Джорджем.
   Тем не менее, направляясь к Джорджу по знакомым невзрачным улицам, я с болью думал о том новом, что появилось в его жизни, — и не столько о его причастности к мошенничеству, сколько о перерождении его кружка, который представлялся ему зародышем идеального общества, в содружество жрецов Венеры. Как бы мне хотелось, чтобы всего этого не было. Мне становилось безмерно больно при мысли о том, в каком мире мы живем. Неужели мне, считавшему, что я способен смотреть правде в глаза, хотелось видеть лишь часть правды о Джордже? Или мне просто хотелось сохранить в неприкосновенности воспоминания о той поре моей юности, когда Джордж развивал свои наивные альтруистические утопии, а я был счастлив уже от одного предвкушения грядущих радостей?
   Именно эта моя душевная горечь в сочетании со страхами Джорджа и привела к тому, что я чуть не совершил тактической ошибки выведении дела. Я предвидел, что доводы обвинения могут оказаться очень вескими и 29 декабря, в суде, нам не удается добиться прекращения дела. Единственная разумная тактика состояла в том, чтобы воздержаться от защиты и дать делу перейти в суд присяжных. Но, с другой стороны, если бы мы удачно провели защиту и выиграли дело в полицейском суде, нам удалось бы избежать скандальной огласки. Это была ложная надежда, и я совершил ошибку, дав ей поселиться во мне. Но исступленное состояние Джорджа, его страдания заставили меня забыть о благоразумии; я решил, что, если обвинительное заключение окажется не столь грозным, как мы опасались, я потребую прекращения дела.
   В том, что я питал такую надежду, не было ничего страшного. Но когда я поделился своими соображениями с Иденом и Хочкинсоном, людьми хладнокровными и здравыми, оба они стали решительно возражать. Гораздо благоразумнее принять решение заранее, заявили они. Дело, безусловно, перейдет в суд присяжных. Неужели мне это не ясно? Иден был явно встревожен: ведь, несмотря на молодость, за мной установилась репутация адвоката, хорошо разбирающегося в судебных тонкостях. Мои профессиональные удачи представлялись и ему и Хочкинсону более блестящими, чем это было на самом деле. Поэтому они относились ко мне с несколько неуклюжей почтительностью. Но оба они были толковые, серьезные стряпчие. И оба считали, что я не прав, намечая такую тактику — не прав, веско заявляли они и очень советовали мне от нее отказаться.
   Спор наш произошел в канун рождества. Если до этого дня у меня не возникало особого желания проведать своих родных и знакомых, то теперь я жаждал этого еще меньше. Однако мне предстоял традиционный вечер у Идена, и, чтобы избежать этого, я решил навестить тетю Милли и отца. Мне пришлось рассказать им о деле Джорджа, слухи о котором уже проникли в местные газеты. Тетя Милли, упорно державшаяся положительного мнения о Джордже, пылала негодованием. Она была уверена в его невиновности; бесчестные люди, заявила она, втянули его в эту аферу, злоупотребив его добротой и, как она выразилась, «мягкостью». Тете Милли было уже за шестьдесят, но он по-прежнему шумно и энергично выражала свое возмущение.
   — Вот это да! — молвил отец, простодушно удивляясь тому, что я буду выступать в суде на глазах у всей здешней публики. — Рехнуться можно!
   Он собирался сбежать от Милли, чтобы вместе со своими хористами веселой ватагой ходить из дома в дом, славя Христа. Когда мы остались на минуту вдвоем, он тут же предложил мне присоединиться к ним.
   — В некоторых домах так угощают, что пальчики оближешь! — с видом знатока заявил отец. — Я знаю, где для нас на кухне всегда припасена бутылочка, а то и две…
   Первый день рождества я провел у Найтов. Никогда еще мы так мало не разговаривали. Нас было четверо, но каждый существовал как бы сам по себе. Я был всецело поглощен мыслями о процессе.
   Шейла думала о чем-то своем. За весь день она не задала мне ни одного вопроса. Когда мы вышли на несколько минут в сад, она заявила, что хочет поговорить со мной. Но о процессе она не произнесла ни слова. Я разозлился на нее и вместе со злостью почувствовал бесконечную усталость. Я не мог заставить себя сказать ей, что скоро я освобожусь, скоро вернусь домой бодрый и свежий, готовый снова утешать ее.
   Весь этот день мной владело желание никогда больше не видеть ее.
   Миссис Найт была необычно молчалива. Она чувствовала, что в нашей семейной жизни что-то неладно, и винила во всем меня, хотя и не могла понять, в чем корень зла. Мистер Найт почти не разговаривал со мной, но не из-за дочери и не из-за того, что я был расстроен и отвечал глухим, мрачным голосом. Нет, мистер Найт не разговаривал со мной по той простой причине, что был оскорблен в своих лучших чувствах. А оскорблен он был в своих лучших чувствах потому, что я предпочел остановиться у Идена, а не у него.
   Мне не помогли никакие оправдания: ни то, что я должен в самое разное время — и днем и вечером — встречаться с Джорджем и другими членами кружка; ни то, что я не могу каждый день ездить из деревни в город и обратно; ни то, что при любом исходе, даже если бы нам удалось выиграть дело, мне необходимо поддерживать с Иденом наилучшие отношения, поскольку Джордж работает у него. Мистер Найт не желал ничего слушать. А у меня, по правде сказать, было не то настроение, чтобы особенно оправдываться перед ним.
   — Никто не желает утруждать себя, чтоб меня навестить, — брюзжал он. — Никто не желает утруждать себя. Никому до меня нет дела. Никому до меня нет дела.
   Лишь ненасытное любопытство заставило его забыть об оскорбленном достоинстве и нарушить молчание. Никто так не любил скандальных историй, никто так не умел их выискивать, как мистер Найт. А потому, мог ли он, несмотря на обиду, удержаться от расспросов, когда главный источник закулисной информации сидел за его столом!
   Я много пил за обедом и, как только лег, сразу заснул. Проснувшись утром, я увидел, что Шейла смотрит на меня с легкой усмешкой.
   — Что, свет режет глаза? — спросила она.
   Она принесла мне чашку чаю. Иногда ей нравилось ухаживать за мной.
   — Ты перепил, — сказала она. — И сделал это нарочно! — Пытливо посмотрев на меня, она добавила: — Ничего, все пройдет.
   Целуя ее на прощание, я напомнил ей, что двадцать девятого состоится суд. Она с еще большим безразличием, чем утром, пожелала мне удачи.
   В полицейском суде, еще не дослушав до конца речь обвинителя, я понял, что Иден и Хочкинсон были правы. Никаких шансов на прекращение дела не было, да и не могло быть. Защиту придется перенести в суд присяжных. Во время перерыва на ленч я коротко и осторожно, чтобы еще больше не ранить Джорджа, объяснил ему положение вещей.
   Когда я сообщил о своем решении Идену, он заметил:
   — Я не сомневался, что вы вовремя перейдете на правильный путь.
   На другой день вечером я обедал у Идена. Он был чрезвычайно внимателен ко мне и сочувственно заметил, что я «совсем издергался»; это было и в самом деле так: слишком измотали меня тягостные сцены, которые за последние сутки мне пришлось наблюдать. После обеда Иден пригласил меня в гостиную, где, поворошив в камине кочергой, развел жаркий огонь. Затем он налил мне большую рюмку коньяку. Свою рюмку он долго грел в руках, покачивал ее, взбалтывая коньяк, нюхал, неторопливо, со смаком отпивал глоток.
   — Что скажете насчет вчерашнего суда? — спросил он.
   — Скажу, что дело оборачивается не очень хорошо.
   — Вполне с вами согласен, — отозвался Иден и с задумчивым видом продолжал: — Видите ли, я уже беседовал сегодня об этом с Хочкинсоном. Наше мнение сводится к тому, что этим молодым негодникам здорово повезет, если мы сумеем спасти их от того, чего они, между нами говоря, заслуживают. Однако мне бы не хотелось, чтобы они пострадали из-за недостатка рвения с нашей стороны. Вы согласны со мной?
   Я понял, куда клонит Иден.
   Говорил он обдуманно и сердечно. Ему не хотелось огорчать меня, но вместе с тем приятно было показать, что он тоже кое-что значит.
   — Вот об этом-то мы и беседовали с Хочкинсоном. И мы подумали, что, быть может, надо немножко вам помочь. Только не поймите нас, молодой человек, превратно! Я доверил бы вам любое дело, несмотря на ваш возраст, да и Хочкинсон тоже верит в ваши силы. Вы, конечно, проявили несколько излишний оптимизм, полагая, что вам удастся покончить с этим делом в полицейском суде, но кто из нас не ошибается? Однако дело это очень заковыристое. Одной аргументацией тут не обойдешься. Если бы речь шла только об этом, я бы, не задумываясь, предоставил защиту вам одному…
   Иден пустился в рассуждения о неожиданных поворотах в настроении присяжных, об их причудах, упрямстве и предубеждениях. Самолюбие мое было больно задето, и, не желая слушать дальше, я нетерпеливо прервал Идена:
   — Что же вы предлагаете?
   — Я хочу, чтобы дело оставалось за вами. Вы его знаете лучше, чем кто бы то ни было, и без вас нам не справиться. Но, принимая во внимание все соображения, я считаю, что нужно поставить кого-то над вами.
   — Кого же именно?
   — Я имел в виду вашего бывшего шефа — Гетлифа.
   Вот теперь я пришел уже в полное бешенство.
   — В том, чтобы пригласить кого-нибудь, я еще вижу смысл, — в ярости вскричал я. — Но Гетлифа!.. Он же плохой адвокат!
   — В своем отечестве, как вам известно, пророка нет, — возразил Иден. И добавил, что Гетлиф — это было чистейшей правдой — уже успел неплохо зарекомендовать себя в качестве королевского адвоката.
   — Ладно, пусть я несправедлив к нему, — признал я. — Но дело это серьезное. Есть же и другие адвокаты, которые великолепно справились бы с ним. — И я одну за другой назвал несколько фамилий.
   — Все это, конечно, умные люди, — с улыбкой согласился Иден, хотя чувствовалось, что он недоволен моими возражениями, не убежден и не желает сдаваться. — Однако я не вижу оснований обходить Гетлифа. Он всегда хорошо справлялся с делами, которые я ему предлагал.
   Мне было стыдно, что я так поддался досаде. До этой минуты мне казалось, что все мои мысли поглощены только опасностью, грозящей моим друзьям. Я лежал ночами без сна, размышляя о страданиях Джорджа, о том, как бы его спасти, о том, как помочь ему наладить свою жизнь в дальнейшем. Мне казалось, что эти заботы вытеснили из моей головы все остальное. И это вовсе не было фальшью.
   Однако, выслушав Идена, я уже не мог думать ни о чем, кроме своего провала. Притворяться было бесполезно. От самого себя ведь не скроешь, какая из твоих ран ноет сильнее. А этот провал затмевал собою бедствие, обрушившееся на друзей. Он наносил удар по моему тщеславию, по моим честолюбивым замыслам. По сравнению с ним все мои тревоги за Джорджа выглядели пустяшным огорчением.
   Этот провал вскрыл всю глубину моего самолюбия и честолюбия. Много воды утекло с тех пор, как эти два чувства впервые заговорили во мне еще здесь, в моем родном городе, заставляя брать все новые и новые барьеры. Какое-то время я их не ощущал, но сейчас они с неслыханной силой напомнили о себе. Они были неотделимы друг от друга: если меня жгло одно, вскоре начинало жечь и другое. Нет таких честолюбивых стремлений — даже куда более возвышенных, чем мои, — которые не переплетались бы с самолюбием. Подумать только: меня считают непригодным для ведения какого-то второразрядного дела! Меня хотят заменить человеком, которого я презираю! Долго еще после того, как Иден ушел к себе, стоял я в гостиной перед камином. Если бы я достиг большего, никому и в голову не пришло бы сделать мне такое, предложение, рассуждал я. Ведь мне лучше, чем кому-либо, было известно, что за минувший год, а то и больше, я ни на шаг не продвинулся вперед. Правда, Иден и Хочкинсон еще не знали об этом, до них еще не могли дойти пренебрежительные отзывы обо мне. Но если бы я уже достиг определенного положения, они никогда не стали бы так третировать меня. Тогда я бы ими командовал. Я бы ставил им свои условия.
   И то, что я не достиг такого положения, в тот вечер сказал себе я, объясняется одним и только одним. Всему виной Шейла. Я отдавал ей всего себя. Я жил за двоих. И у меня не хватало сил на осуществление моих честолюбивых замыслов. Она не только не помогала мне, а висела тяжким грузом на моей шее. Только она и мешала мне двигаться вперед. Если бы не она, я давно стал бы неуязвим, Только ее и надо во всем винить.


48. ДВА МОЛОДЫХ ЧЕЛОВЕКА ВНОВЬ ОБРЕТАЮТ НАДЕЖДЫ


   В суде присяжных Гетлиф плохо начал. Почти все допросы он проводил сам. Инструктируя меня однажды, он с ребяческой серьезностью заявил:
   — Если хочешь хорошо что-то сделать, делай это сам! Таков один из моих принципов, Л.С.!
   Процесс оборачивался весьма неблагоприятно для нас. С присущей ему небрежностью Гетлиф то и дело путал имена и цифры, и это ослабляло позиции защиты. В такие минуты, хотя обычно в суде меня охватывала профессиональная лихорадка, к которой сейчас примешивалась еще и тревога за участь Джорджа, я испытывал унизительное злорадство. В другой раз наши стряпчие дважды подумают, прежде чем третировать меня, как какую-то посредственность.
   Но затем Гетлифу начало везти. Нам удалось разыскать Мартино, который по-прежнему скитался в рубище по стране, и его вызвали в суд для дачи свидетельских показаний по поводу рекламного агентства. На допросе Мартино снял с Джорджа самое страшное обвинение, фактически взяв вину на себя. Он сказал, что это он ввел Джорджа в заблуждение, скрыв от него некоторые факты.
   С этой минуты Гетлиф проникся уверенностью, что выиграет процесс, несмотря на то, что от обвинения в афере с фермой уйти было нельзя; в сущности его беспокоило не столько это, сколько разоблачение закулисных сторон жизни кружка. Скандальная история все-таки вышла наружу, и во время допроса Джорджу пришлось испить горькую чашу до дна. Гетлиф признавал, что эти разоблачения серьезно предубедили присяжных против обвиняемых. Тем не менее он надеялся, что в своей заключительной речи изыщет способ «вывернуть все наизнанку». Если на присяжных вообще что-то может подействовать, то показания Мартино должны рассеять их предубеждение. С такими вещами все-таки нельзя не считаться, ехидно усмехнувшись, заметил он.
   Показания Мартино произвели большое впечатление и на самого Гетлифа. Но у него, как и у многих из нас, не было уверенности в том, что Мартино не солгал с целью выгородить Джорджа.
   Впрочем, сомнения эти были развеяны еще до окончания процесса. Достаточно было послушать показания не Джорджа и Джека, а основателя агентства.
   Джордж согласился стать совладельцем агентства, понятия не имея о том, на какую авантюру он идет; но он догадался об истине еще прежде, чем они с Джеком собрали необходимые деньги. Джордж понял, что реклама, которую они печатают, полагаясь на достоверность текста, оставленного им Мартино, подтасована. Он попытался тут же положить этому конец, но к тому времени он уже всецело был под влиянием Джека. С тех пор Джек стал хозяином судьбы Джорджа. Он же играл главную роль и в афере с фермой. Заманчивые посулы, с помощью которых он добывал деньги, были лживы от начала до конца, и Джордж знал это.
   Гетлиф сдержал обещание и в заключительном слове действительно «вывернул все наизнанку». Впрочем, он сам верил тому, что говорил, ибо, как человека впечатлительного, его глубоко взволновала участь Мартино и Джорджа, и он говорил то, что чувствовал. Таков уж был его дар — инстинктивно и вполне искренне проникаться теми чувствами, которые в данный момент ему наиболее нужны. Он разошелся вовсю, и, слушая его, я ощущал зависть, смешанную с признательностью. Незадолго до вынесения приговора я уже начал благодарить судьбу за то, что именно Гетлиф защищает моих друзей. Процесс он провел гораздо лучше, чем это сделал бы я.
   Гетлиф полностью отмел обвинение, касавшееся агентства; что же до обвинения в афере с фермой, и без того довольно расплывчатого и путаного, то он заявил, что это вообще сплошная мистификация. Все ждали, что тут он и поставит точку; но вместо того, чтобы сесть, он принялся расшатывать неблагоприятное впечатление, вызванное образом жизни Джорджа. И добился он своего тем, что признал неизбежность такого впечатления!
   — Теперь я хочу сказать несколько слов и о самом мистере Пассанте, — заявил он, — ибо, мне кажется, все мы понимаем, что именно он возглавлял кружок. Это он выступал с идеей свободы взаимоотношений между людьми. И я хочу попытаться объяснить, что же он внушал членам этого кружка. Все вы видели его… Он мог бы принести пользу своей стране и своим соотечественникам, и если не сделал этого, то лишь по собственной вине. Да, по собственной вине и по вине тех идей, в которые он заставил себя верить, ибо я хочу сказать несколько слов и об этом. Возможно, вас это удивит, но я искренне верю в его желание создать новый, лучший мир. Учтите, я вовсе не утверждаю, что он в этом преуспел. Вы вправе думать о нем как о человеке, растратившем впустую все свои таланты. Тут я с вами полностью согласен.
   И Гетлиф возложил всю вину на время, в которое живет Джордж. Он искренне верил этому, как вообще верил всему, что говорил. Своей искренностью он заражал и своих слушателей. Это была одна из самых удивительных и самых прочувствованных его речей.
   Присяжные совещались два часа. В ожидании их возвращения мы с Гетлифом прогуливались по коридору. Он немного волновался, но в общем был уверен в благоприятном исходе. Наконец нас пригласили в зал.
   С треском распахнулась дверь, и по полу гулко застучали ботинки присяжных. Почти все они смотрели на подсудимых.
   Секретарь суда прочел первый пункт обвинительного заключения — о преступном сговоре с целью проведения махинаций в агентстве. Старшина присяжных поспешно произнес:
   — Не виновны!
   После второго пункта — а всего в обвинительном заключении было девять — возглас «Не виновны!» вылетал из уст старшины почти автоматически, сразу же за словами секретаря.
   Вскоре мы с Джорджем, выбравшись из толпы поздравляющих, уже шли к центру города. Небо было затянуто низко нависшими желтовато-бурыми тучами. Вечерний сумрак прорезали огни фонарей. Мы долго шли молча. Прошли почти под окнами канцелярии, где я когда-то работал.
   Неожиданно Джордж прервал молчание и вызывающе объявил, что должен продолжать начатое дело.
   — Еще не все потеряно! — заявил он. — Что бы они там ни натворили, для меня еще не все потеряно!
   Надежды его возродились, и он снова начал строить планы на будущее. Забыть о скандале невозможно. (Любопытно, что именно речь Гетлифа, спасшая Джорджа от тюрьмы, больше всего раздражала его и вызывала на лице его краску стыда.) Отныне он приложит все силы к тому, чтобы не отступать от своих убеждений. Но прежде всего следовало решить, чем заняться дальше, — на этот счет у Джорджа было немало оптимистических, но довольно скромных замыслов и планов. Он собирался переехать в другой город и поступить в контору какого-нибудь стряпчего, вроде Идена, чтобы со временем стать его компаньоном.
   Он с энтузиазмом говорил о своих планах. Я слушал его с волнением и легкой грустью. На память мне пришли первые вечера после нашего знакомства, когда мы гуляли вместе по этим же улицам. Как и тогда, Джордж горячо, но без всякой тревоги рассуждал о будущем. Он ведь не требовал для себя ничего, кроме весьма умеренных благ. Так было всегда. Я вспомнил такие же вечера, когда вот так же низко нависали тучи и так же сверкали огни витрин, когда в голове Джорджа рождались грандиозные планы, связанные с нашим кружком, грандиозные наметки моего будущего. Для себя он мечтал тогда лишь об очень скромном, но наименее реальном благе — о том, чтобы стать компаньоном Идена. Я вспомнил и ночи, когда в окнах уже не было огней и уличные фонари были потушены, — горели лишь те, что служат для освещения трамвайных линий, — а мы шагали рядом, и Джордж зычным голосом говорил о своих скромных надеждах, а я предавался необузданным мечтам, озарявшим для меня своим светом темные улицы.
   И сейчас, шагая рядом с Джорджем, я чувствовал, как воспоминания о прошлом поднимают мой дух. Робость Джорджа и трогала и возмущала меня, но на душе у меня становилось легко при виде его готовности принять все, что подарит ему судьба. Он вселял в меня силы и надежды не только раньше, но и сейчас, несмотря на понесенное им поражение, и я оптимистически думал о его будущем… и о своем. Однако я понимал, что построить жизнь заново — невообразимо трудная задача даже для Джорджа.
   Мы зашли в кафе, поднялись на второй этаж и сели за столик возле окна, откуда можно было любоваться вечерним зимним небом над крышами. Джордж прикидывал, во что ему обойдется эта перестройка жизни. Когда он говорил о своих друзьях, о кружке, возникшем как Утопия, а кончившем свое существование самым скандальным образом, вид у него, не в пример словам, был отнюдь не гордый и не веселый. Джордж не закрывал глаз на то, с чем ему предстоит столкнуться, и тем не менее он заявлял:
   — Я буду трудиться во имя идей, в которые верю! А верю я в то, что большинство человечества склоняется к добру, если ему не препятствуют в этом. Я найду новые способы помочь людям и со всей энергией отдамся этому делу. Пусть попробуют мне помешать! Я еще человек не конченый! Я еще молод! Я верю в добро. Верю в свой разум и в силу своей воли. Надеюсь, ты не станешь убеждать, меня, что я должен добровольно себя калечить?
   Джордж оказался гораздо мужественнее меня. Ведь ему надо было преодолеть неверие в свои силы, которого в ранней молодости он почти не знал. Он чувствовал, что в жизни его будут минуты, когда он будет спрашивать себя, что станется с ним дальше. И все же он будет цепляться за самый крошечный осколок надежды. С ней он родился, с ней и умрет. Сидя в тот вечер подле него в кафе, я черпал бодрость в его словах, исполненных надежды, в интонациях его голоса, в котором звучал смелый вызов даже сейчас, после скандала и поражения.
   Я черпал бодрость и по-своему становился сильнее. Я никогда не буду таким мужественным, как он, и у меня никогда не будет стольких источников утешения. До сих пор я шел по жизни более прямой дорогой, чем он. Мне предстояло решить менее сложную проблему. Слушая в тот вечер Джорджа, я впервые с таким хладнокровием думал о своих честолюбивых замыслах и о своем браке.