Вообще-то письма из Англии приходили: так, я получил неприятное сообщение о дебошах Джорджа, узнал о рождении дочки у Мэрион, о событиях в семье Чарльза Марча. К своему удивлению, получил я письмо и от Солсбери, который писал, что мое состояние явилось для него неожиданностью, так как в конце судебной сессии я выглядел менее утомленным, чем всегда. По-видимому — так, во всяком случае, ему кажется, — мне будет небезынтересно узнать, что и у него в начале адвокатской практики было не очень благополучно со здоровьем. «Что это, — подумал я, — зондирование почвы? Или проявление дружеского участия?» Вероятно и то и другое, решил я.
   Однако все эти новости только на несколько минут занимала меня. Никогда в жизни я еще не был столь эгоцентричен. В душе моей гнездились лишь две заботы — болезнь и Шейла. Все остальное было так буднично! Меня ничуть не интересовали ни происходившие вокруг события, ни остальные люди. Я понимал, что мои беды взаимно влияют друг на друга. У меня появилось ощущение, которого боятся все люди и которое, как я со временем увидел, довлело над одним существом, — ощущение, что моя жизнь протекает независимо от моей воли и я не властен ничего изменить. Можно сколько угодно говорить и думать, что нашей жизнью руководят неподвластные нам силы и что мы лишь тешим себя иллюзией, считая, будто можем изменить ее по своей воле, но когда эта иллюзия оказывается под угрозой, мы начинаем отчаянно цепляться за нее. И если мы чувствуем, что эта иллюзия может рассыпаться в прах, нами овладевает несказанный ужас.
   Доведенный до предела, этот ужас граничит с безумием. Его ощущают многие из нас, по меньшей мере в те минуты, когда мы оказываемся в тисках неодолимой страсти. Эта страсть может доставлять нам удовольствие, а может и не доставлять, но в большинстве случаев мы способны владеть собой; однако бывают минуты — особенно в любви, особенно при такой любви, какую я питал к Шейле, — когда иллюзия, будто человек способен управлять своей жизнью, рассыпается, мы видим, что попали в лапы неотвратимого рока, и ни голос протеста, ни все наши доводы не могут повлиять на наши поступки, как шум моря в часы моих ночных бдений не мог ни увеличить, ни уменьшить моей тоски.
   В такие минуты мне приходила мысль о самоубийстве. Не от отчаяния, а от желания все же восторжествовать над роком, оказаться хозяином своей судьбы. Я уверен, что по тем же мотивам мысль о самоубийстве приходит в голову, и другим людям, оказавшимся в таком же положении, как я. Уйти из жизни не только для того, чтобы избавиться от страданий, но и чтобы доказать единственно доступным нам способом, что самое страшное не в этом и что в конечном итоге жизнь человека подчинена его воле! Так, во всяком случае, обстояло дело со мной.
   Желание проявить свою волю лежало и в основе планов, которые я строил на будущее, игнорируя и свою болезнь, и существование Шейлы. Моя несчастная любовь длится слишком долго, решил я. Надо забыть Шейлу, поправиться, наметить, что делать дальше. И я строил планы, исходя из предположения, что страсть моя отошла в прошлое и что я могу усилием воли заставить себя выздороветь, — планы о том, чего мне никогда не совершить.
   Помимо страха, что я потерял волю, у меня в эти дни был и другой постоянный спутник — страдание. Оно было столь безмерно, столь безгранично, что даже гнев во мне умолкал, все мои жалобы и утверждения казались проявлением задетого самолюбия, и я лишь чувствовал себя бесконечно несчастным. Это было просто страдание, ничем не примечательное, всепоглощающее страдание. Оно пронизывало меня, как слабость пронизывает все тело. Мне казалось, что более несчастным я никогда не буду.
   Миновала середина сентября. Страдания мои длились уже не одну неделю, — боль не отпускала меня ни на минуту, она была всегда со мной. Однажды я сидел у прибрежных скал и смотрел на голые, красновато-коричневые горы, над которыми клубились низко нависшие облака. Море было спокойно, как в первые дни моего пребывания здесь, и облака отражались тонкими белыми полосками на его блестящей, словно полированной поверхности. Глядя на них, я машинально подумал: откуда, интересно, взялись эти полоски, похожие на брусья решетки, ведь облака — во всяком случае с того места, где я сижу, — кажутся огромными, пушистыми шапками, нависшими над вершинами гор.
   Более безмятежное зрелище трудно было себе представить.
   И вдруг я почувствовал, что больше не оплакиваю свою горькую участь. Я почувствовал, что не сержусь больше на Шейлу (я думал о ней с отеческой нежностью, представляя себе, как она терзается, мечется); почувствовал, что все мои протесты, планы и попытки возродить волю столь же беспомощны, как усилия ребенка, пытающегося перекричать бурю; что нет у меня ни характера, ни гордости, я не могу даже делать вид, будто уважаю себя. Я почувствовал, что несчастье сломило меня. В эту минуту просветления — сколько бы ни восставал я против этого вывода на другой день — я почувствовал, что мне надо смириться со своей беспомощностью, что я человек конченый и ничего больше добиться не смогу.

 
   Настал октябрь. Через несколько дней начиналась осенняя судебная сессия. Необходимо было прийти к какому-то решению. Возвращаться мне или нет?
   За последние две недели я получил несколько писем от Шейлы — одно за другим, через день; она как бы извинялась за свое молчание, но ни словом не упоминала о причинах, и в каждом письме было две-три фразы, звучавшие как призыв о помощи. Пытаясь прийти к какому-то решению, я старался не думать о письмах Шейлы. Я заставлял себя не думать о том, что я здесь пережил и открыл в себе.
   Здоровье мое не улучшалось, но и не ухудшалось. Точнее говоря, гемоглобин по-прежнему падал, правда гораздо медленнее. А другие симптомы и вовсе пошли на убыль. Я сильно загорел, отчего выглядел вполне здоровым, и лишь зоркий глаз врача мог бы обнаружить, что у меня не все в порядке. Это будет мне на руку, если я решусь бросить вызов судьбе, рассуждал я.
   Возможно, мне не суждено поправиться, тогда не все ли равно, как я поступлю?
   Но если я хочу извлечь практическую пользу из своего возвращения к жизни, я должен внушить себе, что непременно поправлюсь.
   Предположим, что я внушу это себе. В таком случае что разумнее: скрывая болезнь, попытаться работать? Или побыть здесь, пока я не выздоровею?
   Ответ напрашивался сам собой. Стоит мне сейчас надолго удалиться от дел, и я уже никогда не вернусь к своей профессии. Если я пропущу одну судебную сессию, это причинит мне немалый ущерб, если же я пропущу две — как адвокат я погиб. На жизнь я, пожалуй, сумею кое-как заработать и, может быть, даже сумею получить какую-то мелкую должность, но блестящей карьеры я уже никогда не сделаю.
   Нет, я должен вернуться. И вернуться сейчас, до начала сессии, как будто ничего не произошло.
   Риск был велик. Болезнь очень вымотала меня. Дисциплинировав себя и разумно распределяя свое время, я, пожалуй, могу справиться с кабинетной работой, но ни на один мало-мальски серьезный процесс у меня не хватит сил. Я рисковал скандально провалиться. И тогда я потеряю практику не из-за отсутствия на сессии, а из-за присутствия.
   И все же я должен пойти на этот риск. При известной изворотливости я могу избежать изнурения. Ведь выбор дел до известной степени зависит от меня самого; я могу, скажем, сразу отказаться от работы в полицейских судах. Придется изменить и режим дня, построив его таким образом, чтобы беречь энергию для решающих выступлений в суде.
   Будь что будет, а я должен вернуться!
   В последний вечер моего пребывания в отеле солнце заливало террасу, сверкая в лужах, оставшихся после недавнего дождя. Мы с моей приятельницей возвращались с нашей последней прогулки; в воздухе сильно пахло земляничным деревом.
   — Мы еще увидимся, — сказала она мне на прощание. — Если не в будущем году, то потом.
   Но ни я, ни она не верили этому.
   Выезжая в машине из ворот отеля, я оглянулся на море, и мне стало грустно; вот такую же грусть ощущал я несколько лет назад, навсегда покидая отдел народного просвещения. Но здесь, на этом берегу, я страдал так, как ни разу не страдал за всю свою юность, и пережитые страдания сильнее связывали меня с этими местами. Еще ни разу за всю свою юность я не пускался в путь, до такой степени не зная, что ждет меня впереди. Потому-то, оглянувшись на море, я почувствовал щемящую тоску, словно единственным моим желанием было остаться здесь навсегда…


39. КОМНАТА ШЕЙЛЫ


   В делах мне поразительно везло. Оглядываясь на прошлое с вершины зрелых лет, я вижу, сколь благоприятно складывались для меня тогда обстоятельства, и у меня даже кружится слегка голова, словно, взобравшись по отвесной скале, я из безопасного места обозреваю проделанный путь. Смог ли бы я еще раз проделать его?
   Везло мне и в ту осень, когда, едва волоча ноги, я каждое утро пересекал сад Темпла. Над рекой расстилался туман, в лучах октябрьского солнца поблескивали росинки на траве. Нередко в эти утренние часы у меня дух захватывало от восхищения. Я чувствовал себя очень скверно и всячески изощрялся, чтобы скрыть свою слабость, но стоило солнцу проглянуть сквозь легкий туман, и я замирал от восторга. Изо дня в день, из недели в неделю, всю осеннюю сессию тянул я лямку без особого урона для своей репутации. Мне все-таки удалось выполнить план, намеченный в Ментоне. Правда, я напрягал последние силы, терзался дурными предчувствиями, иногда терпел поражения, но в общем благодаря необыкновенному везению сумел не растерять своей практики.
   Были, однако, и обескураживающие обстоятельства. Так, Гетлиф при встрече всякий раз с хмурой озабоченностью спрашивал меня о здоровье, а под конец, словно это могло служить мне утешением, неизменно говорил: «Я очень вынослив, Л.С.! Я всегда был очень вынослив!»
   Но особенно меня тревожил Перси; мне надо было доказать ему, что я поступаю разумно, отказываясь от практики в провинциальных судах. Ничего разумного в этом, конечно, не было. Не так уж много я зарабатывал, чтобы можно было считать разумным подобный шаг. Мне оставалось лишь создать у Перси впечатление, что я отчаянно самонадеян и совершенно уверен в успехе, — настолько уверен, словно я уже адвокат с прочно установившейся репутацией. Убеждать его в том, что я не лишился рассудка, было не так уж приятно, но гораздо хуже было то, что, по-моему, он догадывался об истине. Если так, то рассчитывать на его снисхождение не приходилось. Я давно подозревал, какое мнение сложилось обо мне у Перси: «Профессиональные способности выше средних; связей — никаких; здоровье сомнительное; перспектива на будущее подлежит изучению в течение нескольких лет». Он бы только порадовался, если бы здоровье у меня сдало: ведь это подтвердило бы его предположения. Гораздо важнее оказаться правым, чем проявить сострадание к ближнему.
   — Ну что ж, мистер Элиот, — сказал он, — если дела эти вам не по вкусу, то охотники на них всегда найдутся. Но, на мой взгляд, вы совершаете ошибку. Разумеется, если вы намерены остаться в адвокатуре.
   — Будьте уверены, через пять лет вы сможете жить на проценты с моих гонораров, — заявил я.
   — Надеюсь, сэр, — сказал Перси.
   Возвращаясь в тот вечер домой, я чувствовал себя настолько разбитым, что взял такси; по дороге я пришел к заключению, что неверно вел разговор с Перси. Ведь в течение всей осенней сессии я не получил от него ни одного дела, — я занимался лишь делами, поступавшими от стряпчих, с которыми я был связан раньше. Перси же списал меня со счета.
   К счастью, некоторые стряпчие продолжали прибегать к моим услугам. Я провел несколько дел, и лишь в одном случае болезнь сыграла со мной злую шутку. Но какой это был скандал! В первый же день судебного разбирательства силы покинули меня, внимание мое начало рассеиваться, память изменила, ноги подкашивались; в результате я провалил дело, которое выиграл бы любой более или менее сведущий помощник адвоката. Через несколько дней один из знакомых, бывший в курсе всех сплетен, сообщил мне, что ходят слухи, будто я болен и карьере моей конец. Пусть лучше объясняют мой провал болезнью, из самолюбия решил я, чем считают меня бездарностью.
   Но неизменное везение, о котором я уже говорил, помогло мне загладить мои неудачи, и вскоре сплетни начали утихать. Сначала я подправил репутацию на процессе, который вел по поручению Энрикеса; правда, дело я проиграл, но выступал в суде очень неплохо и сделал максимум возможного. По словам Чарльза Марча, это был самый удачный из моих процессов, и Энрикес остался в общем доволен мною. А после этого на мою долю выпала неслыханная удача. За одну неделю ко мне поступило два очень схожих между собою иска; оба дела вели королевские адвокаты, и я выступал в роли их помощника. Дела эти были крайне запутанные и требовали кропотливого изучения, но могли быть урегулированы без обращения в суд. Трудно было подыскать что-либо более для меня подходящее: характер порученных мне дел позволял мне маскировать свою слабость и работать дома. Больше того: одно из них немало упрочило мою репутацию, другое прошло незаметно; ни по одному из этих дел не пришлось обращаться в суд, а заработал я почти двести пятьдесят фунтов. Таким образом осень принесла мне немалый доход. А кроме того, дела эти послужили для меня ширмой, скрывшей мою болезнь от посторонних глаз. Если я за это время что-то и упустил, думал я, то немного. Все-таки мне необыкновенно везло.
   В ноябре Шейла неожиданно решила переехать в Лондон. Она писала, что уговорила отца давать ей триста фунтов в год; кроме того, у нее умерла тетка, оставившая небольшое наследство, так что теперь Шейла обрела наконец независимость. Поселилась она на Вустер-стрит, недалеко от Лупас-стрит, в комнате, которая, заявила она, будет служить ей одновременно и гостиной и спальней и куда я смогу к ней приходить. Это была очередная непонятная и сумасбродная выходка, не уступавшая по своей странности нашей встрече на вокзале Виктории, когда я возвращался из Франции. Шейла, конечно, и не подумала предупредить меня о том, что собирается приехать на вокзал; поезд наш опоздал на несколько часов, но она терпеливо ждала меня у выхода.
   В тот вечер, когда я впервые отправился на Вустер-стрит, вокруг уличных фонарей клубился туман. На площади Сент-Джордж фары автобусов выхватывали из белой мглы стволы деревьев. Мне стоило большого труда разглядеть с тротуара номер дома Шейлы. Жила она на первом этаже. Рядом с ее звонком торчал кусочек картона с надписью «Мисс Найт», в точности как у моих прежних клиенток — проституток, попавших в беду, которых я посещал в их жалких жилищах на таких же вот улицах.
   У Шейлы было тепло. Комната была просторная, с внушительным камином, по обеим сторонам которого висели старомодные звонки для вызова слуг. Судя по всему, дом этот знавал лучшие времена, когда комната Шейлы, очевидно, служила гостиной. Сейчас в камине горела газовая плитка, а у противоположной стены, попыхивая и отбрасывая на потолок пятно света, стояла керосинка.
   — Как ты себя чувствуешь? — спросила Шейла. — Кажется, тебе не стало лучше.
   Я пришел прямо из суда, усталый и измученный. Шейла, как добрый товарищ, немного неловко усадила меня в кресло и открыла дверцу буфета, намереваясь дать мне чего-нибудь выпить. До сих пор я еще ни разу не был в комнате Шейлы. Мне бросилось в глаза, что бутылки, стаканы и прочая утварь были расставлены в буфете геометрически правильными рядами и квадратами. С такой же симметричностью была расставлена и мебель. Шейла жила здесь всего три дня, но комната уже была приведена в порядок, больше того — в идеальный порядок, так что хозяйку раздражало, если лампа или книга оказывались не на своем месте.
   Решив поддразнить ее, я заметил, что не понимаю, как она может мириться с беспорядком у меня в комнате:
   — Так ведь то у тебя, — возразила она. — Мы с тобой очень разные люди.
   Она, видимо, была довольна и даже втайне торжествовала, что принимает меня в своей комнате. Присев подле низенького столика, на который она поставила стаканы, Шейла без своей обычной манерности налила виски. Держалась она свободно, просто и деловито, с дружеской теплотой. Возможно, я видел лишь то, что мне хотелось видеть. Но я слишком устал, и мне было безразлично, так это или не так; а кроме того, мне было приятно сидеть у нее в гостях и наблюдать, как она ухаживает за мной.
   — Пора бы тебе и поправиться, — промолвила Шейла, глядя, как я потягиваю виски. — Я жду не дождусь этого момента!
   Я взял ее руку. Она не отняла руки, но глаза ее затуманились.
   — Стоит ли из-за этого волноваться, — заметил я.
   — Стоит, — отрезала она.
   — Возможно, я обманываю себя, — сказал я, — но иногда мне кажется, что у меня прибавляется сил.
   — Дай мне знать, когда будешь уверен в этом!
   В ее голосе прозвучали нетерпеливые нотки, но мне было так покойно и хорошо, что я обещал выполнить ее просьбу и, во избежание размолвки, переменил тему разговора.
   Я напомнил Шейле, сколько раз она говорила мне, что хочет уйти из дому и «чем-нибудь заняться»; как мы обсуждали это; как я шутил насчет «неспокойной совести богачей» и как сердито она возражала мне. Тогда она обвиняла меня в том, что, подобно ее отцу, я вижу в ней лишь игрушку, что я отношусь к ней, как мусульманин, что не желаю вникнуть в ее жизнь. И вот она ушла из дому, но что-то незаметно, чтобы она прислушалась к голосу своей «неспокойной совести». Живет словно какая-нибудь девка из Пимлико.
   Шейла широко улыбнулась. Она редко обижалась на меня, когда я пытался ее поддеть.
   — Жаль, что меня не выгнали на улицу в шестнадцать лет, — добродушно ответила она. — Мне бы пришлось тогда самой зарабатывать себе на жизнь. И это только пошло бы мне на пользу.
   Я сказал ей то, что нередко говорил и раньше: что представление о жизни как о школе морального перевоспитания сильно преувеличено.
   — Нет, это, несомненно, пошло бы мне на пользу! — упорствовала Шейла. — И из меня получилась бы, наверно, очень дельная женщина! Кто знает, может быть, тогда у меня не оставалось бы времени на… — Она оборвала себя на полуслове.
   В тот вечер я так устал, что мне хотелось только одного: лежать, вытянувшись в кресле. (Не оттого ли Шейла и держалась так свободно, что я слишком устал и мне было не до нежностей?) Она не боялась показаться смешной и даже дала мне взглянуть на свою коллекцию монет. Я давно уже слышал об этой коллекции, но Шейла ни за что не хотела мне ее показывать. Теперь, лишь слегка покраснев, она спокойно продемонстрировала ее. Коллекция помещалась в большом стеклянном ящике, стоявшем возле окна; монеты были красиво размещены, снабжены пояснительными надписями и пронумерованы. Показала мне Шейла также свои весы с гирьками, кронциркуль, микроскоп. Коллекция состояла из одних лишь венецианских монет, золотых и серебряных, начиная с пятнадцатого века и кончая годом вступления в Венецию наполеоновских войск. Мистер Найт, ограничивавший ее траты на многие другие цели, здесь проявлял исключительную щедрость, и Шейла могла приобрести любую монету, едва только та появлялась в продаже. Коллекция, по словам Шейлы, была почти полная.
   Когда Шейла впервые упомянула о своей коллекции, ее увлечение показалось мне весьма мрачным: в ее-то годы отдавать свое время подобному занятию! Но сейчас, просматривая составленный ею каталог, написанный тем же почерком, что и письма, в которых я тщетно выискивал слова любви, и слушая ее объяснения, я находил все это вполне естественным. Шейла хорошо разбиралась в нумизматике и свободно владела профессиональной терминологией. Ей приятно было просвещать меня. Она оживилась, в голосе ее зазвучали душевные нотки. Жаль, что еще не прибыли пластинки, а то она занялась бы моим музыкальным образованием: ей давно этого хочется. Ладно, когда-нибудь дело дойдет и до этого, а пока можно заняться нумизматикой. Задернув занавеси на окнах, Шейла как бы отгородила комнату от туманной улицы. Потом она подошла ко мне, заглянула мне в глаза, ласково и смущенно, и вдруг сказала:
   — Давай я покажу тебе, как измерять монеты.
   Сколько раз после этого вечера мечтал я о той минуте, когда смогу наконец сообщить ей, что здоров. Но наступит ли вообще такая минута? Сразу же по возвращении в Лондон я пошел на осмотр к своим врачам. Они недоуменно покачивали головой. Анализ крови оказался гораздо хуже, чем перед моим отъездом во Францию. Рекомендованное ими лечение не принесло никакой пользы, и теперь, кроме отдыха, они не знали, что мне посоветовать. Некоторое время мне было не до проверок, и я потерял всякое представление о своем состоянии. По временам мне казалось, что болезнь прогрессирует. Но бывали и такие дни, когда, проснувшись утром, я с наслаждением потягивался и тешил себя смелыми надеждами. Я перестал делать сам анализы крови. Лучше всего набраться терпения и ждать, решил я. Шейла и Гетлиф приучили меня к долготерпению. А ведь только время может ответить на вопрос, выздоровею я или нет.
   Однако нашлись люди, которым пришелся не по душе мой стоицизм. Мало-помалу я открыл правду не только Шейле, но и Чарльзу Марчу. А он принадлежал к числу тех, кто живо реагирует на беды, тревоги и опасности, угрожающие друзьям. Он не мог примириться с моей тактикой пассивного выжидания и заявил, что покажет меня всем лондонским врачам, которые способны мне помочь. Я возразил, что это будет пустой тратой времени и денег. Не исключено, сказал я, что причина моей болезни кроется в каком-то психическом расстройстве, с которым врачи не могут бороться и в котором сам я легче разберусь, чем они. Если все дело в этом, тогда я поправлюсь. Если же я страдаю от какой-то редкой формы злокачественной анемии, не поддающейся обычному лечению, то я через какое-то время умру. Так или иначе, это довольно быстро выяснится. Если же я снова попаду в руки врачей, которые начнут ломать голову над диагнозом, это лишь вызовет у меня еще большее раздражение и ввергнет в еще большее отчаяние.
   Но Чарльз не склонен был соглашаться со мной. Он обладал сильной волей, тогда как моя воля была растоптана Шейлой в тот ноябрьский вечер. А кроме того, я очень нуждался в дружеской поддержке. Поэтому я уступил настояниям Чарльза. Мы договорились, что до конца судебной сессии я буду держаться прежней тактики и морочить всем голову, а во время рождественского перерыва отдамся под наблюдение рекомендуемых им врачей.
   К этому делу Чарльз подошел со всей серьезностью. По иронии судьбы в декабре 1930 года он уже был студентом-медиком и учился на первом курсе: от карьеры адвоката он отказался и посвятил себя профессии, в которой ему суждено было найти свое призвание. Сам он не сдал еще и первых экзаменов на звание бакалавра медицины, но его отец и дядя руководили больницами. Поэтому он довольно скоро познакомил меня с главным врачом одной крупной больницы. И перед самым рождеством меня положили туда. Персонал больницы получил указание заняться мною основательным образом; мне пришлось пройти все клинические исследования, а не только те, которые показаны при моей болезни.
   Я проклинал свою участь. Трудно не бунтовать, когда в горло тебе запихивают зонд, чтобы взять желудочный сок. Кроме того, соседство других больных мешало мне спать. От моей покорности судьбе не осталось и следа. По ночам я не находил покоя, страшась результатов исследований.
   В первый день нового года ко мне подошел главный врач.
   — Вы, конечно, поправитесь, — сказал он. — Все говорит за это. — Он опустил глаза и стал смотреть в пол. — Постарайтесь забыть последние месяцы. И про самую болезнь забудьте! Я убежден, что у вас ее нет. Забудьте все, что вам о ней говорили, — продолжал он. — По-видимому, у вас был просто шок. Конечно, это тоже не очень-то приятная штука.
   — Ничего, с этим я как-нибудь справлюсь! — в порыве буйной радости воскликнул я.
   — В моей практике были случаи, когда после шока оставался такой след.
   Успокоив меня, главный врач перешел к разбору результатов исследований. О прошлом он судить не берется, но сейчас у меня нет ни малейших признаков ни злокачественной анемии, ни ахлоргидрии, — оснований для подобного диагноза нет никаких. Налицо лишь довольно острое малокровие, которое со временем пройдет. Таков был оптимистический вывод, к которому он пришел. Никто, конечно, ни за что не может поручиться, но он готов держать пари, что не ошибается. Главный врач говорил со мной почти так же, как в свое время Том Девит, с той лишь разницей, что он уступал Девиту в проницательности, хотя и превосходил его знаниями и авторитетом. Многое в истории моей болезни загадочно, признался он. Я должен больше заботиться о себе. Лучше питаться. Воздерживаться от спиртных напитков. Подыскать себе хорошую жену.
   Поблагодарив его, я спросил:
   — Можно мне теперь же выписываться?
   — Вы еще слишком слабы!
   — Ну, не настолько слаб, чтобы не суметь уйти отсюда, — заметил я.
   В самом деле, слова доктора о том, что я здоров, неожиданно придали мне сил, и, выйдя из больницы, я впервые за последние полгода почувствовал, что тротуар не уходит у меня из-под ног.
   Утро было холодное. Люди, словно безликие призраки, скользили по городу, окутанному туманом. Я с интересом наблюдал за тем, как банковский рассыльный, в цилиндре и с гроссбухом под мышкой, переходит улицу. На душе у меня было так радостно, что мне хотелось остановить первого встречного и рассказать ему о своем избавлении. На душе у меня было так радостно — я чувствовал не только облегчение, но и безрассудную отвагу. Все мои невзгоды прошли, — пройдут и те, что еще ждут меня. Я выжил! В голове у меня вертелись мысли о Шейле, о практике, о будущем. Пора от раздумий переходить к действиям. Шейлы в городе сейчас нет, она уехала на рождество к родителям — значит, надо браться за другие дела. И преисполнившись уверенности в себе и отваги, рассчитав все ходы, я отправился на поиски Перси.