И сейчас, лежа подле нее в сероватом свете октябрьской зари, я не знал, надолго ли хватит моего терпения.
   В своих отношениях со мной, как и в отношениях с родителями, Шейла руководствовалась лишь сухим чувством долга. Из тех же побуждений, которые заставили ее съездить на рождество домой, она предложила мне дать обед для моих знакомых по адвокатуре.
   — Ты ведь хочешь, чтобы я это сделала. Вот я и сделаю, — заявила она.
   Я действительно хотел этого, хотя и предвидел, какой мукой все это обернется. Лишь совсем недавно я все же решился и позволил ей повторить попытку — это и был наш вчерашний обед.
   Однажды в разговоре с Шейлой я заметил, что Энрикес уже несколько месяцев не поручает мне ни одного дела. Она с безразличным видом пробормотала что-то, но несколько дней спустя спросила, не следует ли нам пригласить к себе Энрикеса с женой. Я был тронут этим знаком внимания и с радостью согласился, предложив пригласить еще и Гетлифов — на это у меня были свои соображения. За два дня до обеда Шейла уже начала волноваться. Ее болезненная застенчивость снова прорвалась наружу: она чувствовала себя уродом, не способным общаться с людьми.
   В ожидании прихода гостей Шейла молча стояла у камина. Я обнял ее и попытался шутками развлечь, успокоить, но она продолжала стоять, застыв в неподвижности. Она только молча пила херес рюмку за рюмкой, что было непохоже на нее, ибо она редко пила вообще. Тем не менее вначале все шло гладко. Поздоровавшись, миссис Гетлиф долго и восторженно смотрела на нас своими карими, по-собачьи умильными глазами, а потом принялась ворковать о прелестях и удобствах нашей квартиры. Ее муж в гостях был просто неоценим; он охотно говорил всякие приятные вещи и вообще считал своим долгом всемерно способствовать успеху приема. Между прочим, он немало позабавил меня. Я знал, что он антисемит, правда довольно добродушный, и сейчас не без злорадства наблюдал, какое изменение претерпевают его взгляды в присутствии Энрикеса, одного из влиятельнейших стряпчих-евреев.
   Обед нашим гостям был подан отличный. Шейла, постигшая со свойственной ей дотошностью многие тайны кулинарного искусства, наготовила всякой всячины, а я, посоветовавшись со знатоками, ибо сам я ничего в этом не смыслил, купил неплохие вина. Гетлиф после первого же бокала слегка захмелел, но так бывало с ним всегда, больше он уже не пьянел, сколько бы потом ни выпил. Он сидел рядом с Шейлой и, украдкой любуясь красотою своей соседки, был снисходительно внимателен к ней, как к застенчивой хозяйке дома, нуждающейся в помощи. Он оживленно болтал с нею, вовлекая в разговор всех сидящих за столом. Не принадлежа к числу тех, кто мог бы понравиться Шейле, он, однако, все время заставлял ее улыбаться. И видя это, я испытывал к нему самые теплые чувства.
   Энрикес держался как всегда — скромно и любезно и больше слушал, чем говорил сам. Я надеялся, что ему у нас нравится. С его женой мы немного посплетничали о Марчах. Я улыбнулся через стол Шейле, давая понять, что все идет превосходно, и она улыбнулась мне в ответ.
   Перелом в ее настроении вызвал по простоте душевной Гетлиф. Мы только что покончили со сладким, и он, широко улыбаясь, окинул блестящими от возбуждения глазами присутствующих.
   — Друзья мои! — начал он. — Разрешите мне назвать вас так. — И он посмотрел на Энрикеса открытым, прямодушным взглядом. — У меня возникла одна идея. Я просыпаюсь иногда ночью и думаю о том, что бы я сделал, если бы мог начать свою жизнь сначала. Мы, наверно, все задавались этим вопросом?
   Кто-то сказал: да, конечно.
   — Так вот, — с торжествующим видом продолжал Гетлиф, — я хочу спросить каждого из вас, что бы он сделал, если бы господь преподнес ему на блюде такую возможность. Появился бы среди ночи и сказал, хотя бы мне: «Послушай, Герберт Гетлиф! Ты уже видел кое-что в жизни. И ты даже успел сделать кучу глупостей. Хочешь — начинай все сначала. Дело за тобой. Выбирай, чем ты займешься!»
   Гетлиф звонко и по-детски радостно рассмеялся.
   — Ладно, затравку сделаю я, — сказал он. — Я бы прежде всего избавился от своего прошлого. На этот раз я уже не стал бы биться за место под солнцем. Если бы я мог приносить людям немножко пользы, поверьте, мне этого было бы вполне достаточно. Я хотел бы стать священником, как ваш отец! — И он широко улыбнулся Шейле, но она никак не откликнулась на это. — Да, да, сельским священником. Я с удовольствием прожил бы в деревне всю жизнь, давая крупицу утешения нескольким десяткам душ. Вот что я избрал бы для себя. И держу пари, что жил бы куда счастливее, чем сейчас!
   И он повернулся к миссис Энрикес. Та решительно заявила, что целиком посвятила бы себя заботам о своих единоверцах и уже не пыталась бы забыть, что она еврейка. Следующая очередь была моя. Я сказал, что попробовал бы свои силы на писательском поприще в надежде оставить по себе какую-то память.
   Миссис Гетлиф, сидевшая слева от меня, вперила обожающий взор в мужа.
   — А я ничего бы не меняла! Я попросила бы оставить все так, как есть. Лучшей участи, чем быть женою Герберта, я не хочу.
   К всеобщему удивлению, Энрикес выразил желание стать преподавателем в Оксфорде.
   У всех нас язык был хорошо подвешен, за словом в карман никто не лез, и мы по кругу, без задержки, высказывали свои пожелания. Но вот очередь дошла до Шейлы. Наступила пауза. Шейла сидела потупившись. Она держала бокал за ножку, но не вертела его, а наклоняла то в одну, то в другую сторону. Вино выплескивалось на стол. Но Шейла не замечала этого. Она продолжала покачивать бокал, и вино продолжало выплескиваться.
   Пауза затягивалась. Все чувствовали себя неловко и старались не смотреть на Шейлу. Наконец едва слышным, глухим голосом она произнесла:
   — Я пас!
   Гетлиф поспешил замять неловкость.
   — По-видимому, вы так поглощены заботами о нашем милом Л.С., что не представляете себе, как можно жить иначе — лучше или хуже того, что есть, не правда ли? И в горе и в радости — всегда вместе, — весело добавил он, вспомнив слова, произносимые при бракосочетании. — Кстати, я помню, как Л.С. впервые явился ко мне в контору.
   Вечер был испорчен. Шейла почти не раскрывала рта до самого ухода гостей. Гетлиф, не жалея усилий, поддерживал беседу, не отставали от него и Энрикесы, но молчаливость Шейлы сковывала всех. Я со своей стороны хватался за любую тему, лишь бы не дать беседе угаснуть, даже рассказывал анекдоты. С напускной небрежностью я перечислил театры, где мы побывали с Шейлой, и пьесы, вызвавшие у нас споры, или, наоборот, единодушную оценку.
   Гости ушли, как только приличия позволили это сделать. Едва за ними захлопнулась дверь, Шейла, не говоря ни слова, направилась в комнату, где стоял ее патефон.
   Я выждал несколько минут и последовал за ней. Она лежала на диване напряженная, взвинченная, глядя сухими глазами прямо перед собой. Когда я вошел, она как раз меняла на патефоне пластинку. Я не стал садиться с ней рядом. Лучше было не трогать ее, когда она бывала в таком состоянии.
   — Все это ерунда, — сказал я.
   — Да, тебе хорошо говорить!
   — Уверяю тебя, что это ерунда.
   — Никчемная я: ни тебе от меня нет пользы, ни мне самой! И никогда не будет! — И она злобно добавила: — Зачем ты меня в это втянул!
   Я хотел что-то ответить, но она перебила меня:
   — Ты должен был оставить меня в покое! Я могу жить только одна.
   Я принялся успокаивать ее, как часто делал и прежде. Пришлось снова заверять ее, что никаких особых странностей у нее нет. Ведь именно это ей и хотелось услышать от меня. Наконец я уговорил ее лечь в постель. И лег сам, но не засыпал, пока не услышал, что она ровно задышала во сне.
   Спала Шейла крепче меня. Я же, не успев задремать, просыпался и смотрел, как в комнату постепенно проникает утренний свет. Теперь я отчетливо видел под одеялом контуры тела Шейлы; несмотря на усталость, я не мог избавиться от мыслей, рожденных жалостью, нежностью и горькой досадой. Неудачный обед, несомненно, повредит моей карьере, а Шейле это даже в голову не пришло. Но вот она пошевелилась во сне, и сердце у меня екнуло.
   Уже совсем рассвело. А в десять часов мне надо было быть в суде.


46. НОВЫЙ ДОМ


   Однажды вечером я вернулся домой измученный, раздраженный. Весь день меня преследовали мрачные мысли, навеянные слухами о Джордже Пассанте. Особенно не давала мне покоя мысль о том, что Джордж замешан вместе с Джеком Коутери в какой-то нелепой и опасной афере. Подумать только — Джордж, в денежных делах честнейший из людей! Часто все это казалось мне дурным сном. Но в тот вечер я не мог так просто отмахнуться от опасений.
   Шейла поставила передо мной бокал с виски. Настроение у нее было не блестящее, но мне надо было выговориться.
   — Я очень расстроен, — начал я.
   — Опять я что-нибудь натворила?
   — Да нет, ты ничего особенного не сделала, — нашел я в себе силы улыбнуться ей. — А вот старина Джордж меня серьезно беспокоит.
   Шейла посмотрела на меня так, словно мыслью витала где-то очень далеко. Я продолжал:
   — Трудно этому поверить, но, кажется, он и еще несколько человек влипли в какую-то финансовую историю. Дай бог, чтобы их не отдали под суд! Говорят, положение их чрезвычайно опасно.
   — Ну и глупо с их стороны, — заметила Шейла.
   Ее слова разозлили меня. Ее безразличие к моим интересам, к тому, что я перестал двигаться вперед и что перспективы, открывающиеся передо мной, уже не столь блестящи, как прежде, — все это я мог вынести и быть по-прежнему ласковым и внимательным к ней. Но сейчас — впервые после женитьбы — я вспылил.
   — Неужели у тебя нет даже искры человеческих чувств? — вскричал я. — Неужели ты ни минуты не можешь подумать о других? В жизни не встречал более эгоистичной женщины!
   Шейла пристально посмотрела на меня.
   — Ты ведь знал об этом, когда женился на мне.
   — Да, знал. К тому же мне с тех пор каждый день напоминают об этом.
   — Ты сам виноват, — сказала Шейла. — Зачем было жениться на женщине, которая не любит тебя?
   — Со всяким другим на моем месте происходило бы то же самое! — сказал я. — Даже если бы тебе казалось, что ты любишь его. Ты настолько эгоистична, что для кого угодно была бы камнем на шее!
   — Пожалуй, ты прав, — твердо и отчетливо произнесла Шейла.
   — Некоторое время она была внимательна ко мне и покладиста, даже поинтересовалась делом, которое я тогда вел. Но однажды утром, просидев в течение всего завтрака молча, она перед самым моим уходом вдруг заявила:
   — Я ухожу! Возможно, навсегда. А может быть, и вернусь. В общем я сама еще не знаю, как поступлю.
   Я лаконично ответил, что она всегда найдет меня здесь. Первой моей реакцией было чувство безмерного облегчения. Легкой походкой я вышел на Мекленбург-сквер. Мною владело ощущение свободы и легкая грусть, которую, однако, заглушала радость от сознания, что я снова могу направить всю свою энергию на себя самого.
   Чувство облегчения долго не покидало меня. В тот день я работал не поднимая головы, весь уйдя в лежавшее передо мною дело, — уже много месяцев я так не работал. Меня немного раздражала необходимость объяснять прислуге, что Шейла поехала отдохнуть: слишком я занят, чтобы еще утруждать себя дипломатией. Зато теперь я принадлежу себе. В тот вечер я долго, не спеша обедал с одним знакомым и домой вернулся поздно. Света в окнах нашей квартиры не было. Я прошелся по всем комнатам — нигде никого. В отличном расположении духа я приготовил себе чай, наслаждаясь тем, что мне не надо никого успокаивать.
   Перед сном я хорошо поработал еще часа два. Пустая кровать Шейлы напомнила мне об одиночестве — да, я был одинок, но на душе у меня было легко.
   Так продолжалось несколько дней. Временами меня охватывала тоска по Шейле, но спроси меня об этом Чарльз Марч, я бы сказал, что эта тоска сродни той, что возникла у меня при прощании с морским курортом, где я перенес столько страданий, — тоска по неволе. Без Шейлы мне дышалось свободнее, но привычка — привычка терпеть, все сносить, томиться желанием, заботиться о Шейле — оказалась сильнее тяги к свободе. Я говорил себе, что своими жестокими словами я заставил Шейлу уйти. Я, видно, до сих пор не научился владеть собой. Я сказал ей самые обидные слова. Правда, у меня были на то основания, но ведь я и так уже достаточно испортил ей жизнь. Мне неприятно было думать, что она где-то бродит в одиночестве.
   Во многом я тогда обманывался. Шейла была мне еще дорога, это было эгоистичное чувство, которое и заявляло сейчас о себе громче, чем нежность или угрызения совести. И тем не менее я испытывал такое облегчение, что реагировал на случившееся совсем не так, как реагировал бы несколько месяцев назад. Я упорно работал — днем в конторе, по вечерам дома. Я написал на родину письмо с просьбой сообщить, как дела у Джорджа. Я не бродил по улицам в безумной надежде увидеть среди прохожих Шейлу. Я только позвонил ее отцу, но там тоже ничего о ней на знали. До меня донесся по проводу звучный голос мистера Найта, который брюзгливо и жалобно принялся сетовать на меня и на судьбу за то, что ему в его преклонные годы и при его-то слабом здоровье приходится волноваться из-за дочери. Я расспросил его о некоторых ее знакомых и заглянул в кафе, где она любила проводить время. Но никто ее не видел.
   Тогда я начал волноваться. Поскольку я вел некоторые уголовные дела, мне приходилось иметь дело с полицией, и я поведал о своих опасениях знакомому инспектору Скотланд-Ярда, который, насколько я знал, мог здраво оценить обстановку. Но полиция не располагала никакими сведениями о Шейле. Мне оставалось лишь вернуться домой и ждать.
   Я злился на Шейлу. Эта манера не подавать о себе вестей была еще одним надругательством надо мной. Я боялся. Шейла на была приспособлена к одинокой жизни. По вечерам я сидел дома, пытаясь работать, но между мною и моей работой снова стояла тень Шейлы, хотя возникала она сейчас по другим причинам.
   Однажды — через шесть дней после ее ухода — я сидел дома один. Внезапно хлопнула внизу входная дверь, и я услышал звук ключа, поворачиваемого в замке. В комнату вошла Шейла. Лицо у нее было серое, перекошенное, платье несвежее. Как ни странно, я снова прежде всего почувствовал облегчение — знакомое и все же такое приятное чувство.
   — Вот я и вернулась, — сказала Шейла.
   Она подошла ко мне, в руках у нее был какой-то пакет.
   — Посмотри, что я принесла тебе, — сказала она.
   У нее была чисто ребяческая манера неожиданно делать мне подарки. Я развернул обертку и увидел блестящий, полированный ларец полисандрового дерева; подняв крышку, я обнаружил в нем совершенно неожиданные вещи: две самопишущие ручки в специальных желобках, флаконы с чернилами разных цветов, блокноты, дуговой термометр и пресс-папье в форме миниатюрной серебряной яхты. Это была милая безделица, не вязавшаяся, однако, со строгим вкусом и практицизмом Шейлы.
   — Очень мило, — сказал я и притянул ее к себе на колени.
   — Довольно мило! — поправила меня Шейла и уткнулась головою мне в плечо.
   Я так и не узнал толком, где же она провела эти дни. Должно быть, две или три ночи она спала в ночлежке близ Пэддингтонского вокзала. Не исключено, что она пыталась найти себе работу. Расспрашивать Шейлу в ее нынешнем состоянии было бесполезно. Она чувствовала себя несчастной, потерпевшей крушение женщиной. Снова мне надо было придумывать, чем бы занять ее помыслы. Занять ее помыслы — это все, что я мог для нее сделать. Не съездить ли нам на рождество за границу? А может быть, надо расстаться с этой квартирой, где, сказал я, нас преследует злой рок, и попытать счастья в новом доме?
   Меня поразило, с какой чуть ли не истеричной горячностью Шейла ухватилась за эту мысль. Она тут же начала просматривать газетные объявления и потребовала, чтобы я позвонил какому-нибудь агенту — немедленно, не откладывая до утра. Пробило полночь, а она все еще строила планы. Собственный дом — вот, казалось ей, спасение от всех зол! Ее манила к себе несбыточная надежда, которая заставляет человека с разбитым сердцем искать забвения в путешествии.
   И вот несколько дней подряд я уходил пораньше из конторы и отправлялся осматривать дома в Челси. Дул порывистый осенний ветер, вздымая сухие листья к небу, по которому скользили светлые облака. Мне было жаль тратить время на эти поиски. Ведь это означало, что еще одно дело будет подготовлено на десять процентов менее досконально, чем если бы мы уже устроились. Зато как радостно было в эти ветреные вечера видеть Шейлу преобразившейся! Она решила, что мы должны жить в Челси; она решила, что из нашего дома должен открываться вид на Темзу, поэтому мы осматривали дома на набережной от Энтробас-стрит до моста Бэттерси. Через несколько дней Шейла нашла дом себе по вкусу в конце Чейн-уок. Это был красивый особняк в ранневикторианском стиле, с балконом и палисадником размером тридцать ярдов на десять, который отделял дом от тротуара. С меня потребовали арендную плату за пятнадцать лет вперед. Деньги я одолжил у мистер? Найта. Он согласился со мною, что надо снять этот дом, если Шейла считает, что может обрести в нем душевное спокойствие. Несмотря на всю свою скупость, он дал бы мне и больше, лишь бы несчастье дочери не лежало камнем на его совести.
   Подписывая договор об аренде, я подумал: будем ли мы еще жить здесь с Шейлой через пятнадцать лет?
   Переехали мы в середине ноября. В первый наш вечер в новом доме от реки поднимался такой густой туман, что, прогуливаясь в палисаднике, мы не могли разглядеть людей, проходивших по тротуару, хотя издалека явственно слышали их голоса. Время от времени свет фар проезжавшей машины золотил туман. Никто не видел нас в этот холодный осенний вечер, словно вокруг не было ни души, и гуляя с Шейлой по палисаднику в густом тумане, я крепко обнял ее.
   Вернувшись в дом и сев обедать, мы не стали спускать в столовой шторы, чтобы при свете огня в камине любоваться клубящимся за окнами туманом. На реке протяжно и хрипло завыла пароходная сирена. Нам было покойно и хорошо.
   Но эта счастливая пора длилась всего несколько дней. А затем все пошло по-прежнему. Снова я боялся идти домой, с ужасом думая о том, что меня там ждет. И так изо дня в день. Снова я беспокойно ворочался по ночам, пока Шейла не забывалась сном. Вся разница состояла лишь в том, что в новом доме Шейла сидела со своим патефоном в высокой, ярко освещенной комнате.
   Однажды унылым декабрьским вечером я сидел с книгой в руках, набираясь духу, чтобы пойти к Шейле и успокоить ее, как вдруг зазвонил телефон. Так я узнал, что делом Джорджа Пассанта заинтересовалась полиция, что я нужен и ближайшим поездом должен выехать в родной город.


47. ЕЩЕ ОДИН ВЕЧЕР В ГОСТИНОЙ ИДЕНА


   Друзья Джорджа вызвали меня как адвоката. Поговорив с ним каких-нибудь полчаса, я пришел к выводу, что его, по-видимому, привлекут к суду. Я радовался, что смогу чем-то помочь ему, пустив в ход свои профессиональные знания. Мне было бы гораздо тяжелее, если бы я мог лишь выслушать рассказ о свалившейся на него беде.
   Несмотря на внушительную наружность, у него был вид затравленного человека. Он старался оберечь свой кружок от последствий процесса и порой вдруг принимался с присущим ему беспочвенным оптимизмом утверждать, что это «оскорбительное обвинение» лопнет, как мыльный пузырь. Я не был убежден, что Джордж ничего не скрывает от меня, хотя он был необычайно тронут и признателен мне за участие. Даже страх перед бесчестьем не лишил его ясности ума. Я изумлялся тому, как четко, в каком стройном порядке изложил мне этот измученный преследованиями человек все, чем он занимался с Джеком Коутери на протяжении последних четырех лет.
   Полностью я разобрался во всех деталях лишь к концу судебного процесса, но уже при первом разговоре с Джорджем я составил себе некоторое представление о том, что можно вменить ему и Джеку в вину.
   Джордж и Джек двумя весьма своеобразными способами добывали деньги; им это грозило обвинением в выманивании денег и, кроме того (по чисто формальным причинам), в сговоре с целью осуществления своих мошеннических действий.
   Способы были различны, но в основе их лежала одна и та же техника. В свое время Мартино, расставшись с Иденом, прежде чем сделать последний шаг и отречься от мирской суеты, увлекся мелким предпринимательством; одним из его предприятий было скромное рекламное агентство, выпускавшее в провинциальных городах небольшой рекламный проспект.
   Джек Коутери убедил Джорджа достать денег и выкупить пай компаньона Мартино, уверяя, что агентство принесет им неплохой доход. Так оно и оказалось. Расплатившись с долгами, Джек и Джордж стали получать небольшую, но постоянную прибыль. Все было вполне честно, если не считать подтасовки цифр в одном оповещении, на чем они и нажили немало денег. И тогда и позже я считал, что на этом основании им нельзя предъявить серьезного обвинения, если, конечно, во второй афере не к чему придраться.
   Ободренные успехом первого предприятия, компаньоны затеяли другое, более крупное: они приобрели ферму и несколько домов поблизости, решив устроить в них гостиницы для молодежи. Джордж считал, что главное — это получить ферму в свою полную собственность и передать ее в распоряжение кружка. Джек обошел всех знакомых, рассказывая басни о том, сколько народу хлынет в эти гостиницы и какой это принесет доход, и таким путем собрал крупную сумму. Это было очень на него похоже. Я почти не сомневался в том, что Джек, будь то с ведома или без ведома Джорджа, вел себя нечестно, хотя он заметал следы с присущей ему изворотливостью. Ход следствия внушал надежду, что ничего предосудительного не обнаружится. Однако, сопоставляя обе авантюры, я все же опасался, что есть основания для судебного преследования.
   От Джорджа я отправился к Идену, у которого я и остановился, и там, сидя у камина в той самой гостиной, где я когда-то с радостным нетерпением ждал Шейлу, я рассказал Идену всю историю от начала до конца, не скрыв и своих опасений.
   — Такие вещи, конечно, случаются! — с обычным своим непоколебимым спокойствием произнес Иден. — М-да! Случаются!
   — А что вы по этому поводу думаете?
   — Вы, конечно, правы. Надо быть готовым к худшему.
   Он был лишь слегка раздражен услышанным — и только. Меня удивило, что его так мало волнует репутация фирмы.
   — Должен сказать, что они преглупо вели себя! Что бы они там ни натворили, а вели они себя преглупо! Как же можно браться за такие дела, не имея опыта! Только Пассант и способен на подобную глупость. Я всегда говорил вам это…
   — Джордж — один из самых замечательных людей, каких мне доводилось знать. Я продолжаю придерживаться этого мнения и после того, как познакомился с двумя-тремя другими замечательными людьми, — резко возразил я.
   Так я никогда еще не разговаривал с Иденом. На миг самообладание изменило ему, но он взял себя в руки.
   — Ладно, не будем об этом спорить! Сейчас не время для спора! Надо подумать, что делать. — Дружески-отеческий тон, к которому я привык, сменился теперь профессиональной напускной сердечностью. Идену не понравилось, что я оспариваю его суждение, особенно поскольку речь шла о Джордже. — Видите ли, Элиот, сам я не могу заняться с вами этим делом. Моя фирма не может принимать в этом участие. Но я договорюсь с каким-нибудь стряпчим о защите интересов Пассанта и попрошу, чтобы он сначала прибег к вашим услугам, а потом можно будет передать это кому-нибудь другому. В том случае, конечно, если разбирательство пойдет в желательном для нас направлении.
   Мне очень хотелось вести это дело самому, и главным образом потому, что я знал, какие обстоятельства не следует оглашать.
   Я понимал, что дело может обернуться самым отвратительным образом. Джордж боялся исхода судебного процесса: больше всего пугала этого здоровяка недвусмысленная угроза тюремного заключения. Но было еще кое-что, чего он и страшился и стыдился. Встречи членов кружка на ферме, их взгляды на мораль и на «свободную любовь» — все это могло всплыть на суде. Картина получилась бы, конечно, неприглядная, ибо рассуждения о высоких материях и простые товарищеские отношения, существовавшие раньше в кружке, давно отошли в прошлое. Члены кружка скоро перестали довольствоваться легким флиртом, бывшим у нас в моде в те идеалистические времена. Постепенно Джек все больше подчинял чувственную натуру Джорджа своему разлагающему влиянию. Он никогда, ни на одно мгновение не верил в идеалы Джорджа, и кто из них одержит верх — было заранее ясно. Джордж обладал даром вести за собою души, но был наделен человеческими слабостями, малодушно лицемерил и не мог разобраться в собственных желаниях. И ему в конечном счете не одолеть было такого человека, как Джек, который твердо знал, чего он сам хочет, чего хочет Джордж и чего хочет кто угодно другой. И вот теперь Джорджу, прирожденному лидеру, грозило всеобщее осмеяние — даже хуже, чем осмеяние, — ибо он должен был предстать перед всеми как жалкий провинциальный донжуан.
   Я старался нащупать тактику, с помощью которой можно было бы спасти его. Вернувшись в Лондон, я все вечера просиживал над делами. Шейла пребывала в крайне угнетенном состоянии, но я не мог ей ничем помочь, да и не пытался. Я не мог заставить себя пойти к ней в комнату, хотя бы следуя установившемуся у нас обычаю. Впервые в жизни я мечтал о том, чтобы встретить человека, который поддержал бы меня, а не выматывал бы из меня последние силы.