Страница:
— Как-то здесь… необычно…
Зажат и вял. Еще одно доказательство, что мизантропия пагубно влияет на потенцию. Необходимо расшевелить. Вытираю пальчики, запускаю руки под стол, раз-два и готово. Кружевные трусики ложатся рядом с закусками. Медведев-Гималайский пристально рассматривает столь интимный предмет женского туалета.
— Говорят, в Японии распространены магазины по продаже ношенного женского белья, — сообщаю хорошо поставленным голосом лектора. — Особенно ценится белье молоденьких девушек, ведь все японцы — скрытые педофилы. И чем более поношенны трусики, чем больше пропитаны запахом нефритовых ворот, тем более они ценятся. Школьницы хорошо на этом зарабатывают…
— Я знаю, — клиент глотает воды, промокает лоб салфеткой.
— Это, — киваю, — назвать принадлежностью школьницы трудно, но размер почти подростковый. И заметьте, не какие-то там стринги, пошлые лямочки, натирающие анус, отчего анальный секс вышел из моды, а вполне классический покрой — скромное изящество, атлас, кружева, — палец продолжает движение по уздечке. Результат обнадеживает.
Рука неуверенно пробирается между блюд, касается трусиков, замирает.
— Никогда не понимал, зачем женское белье делают столь красивым… Ведь его никто и не видит…
— Ну, красоту женского белья вы преувеличиваете, уверяю. Есть совершенно уродливые экземпляры — панталоны с начесом, бронебойные лифчики, расчитанные вместить вышедшую из покорности сальную плоть, дряблую кожу, свисающую с живота передником чуть ли не до колен, опустившиеся груди, съехавшие на пупок, с расплывшимся ореолом, похожим на безобразное родимое пятно…
— Ужасно…
— Но если брать в расчет не такие экстремальные случаи, то в этом и заключается женская амбивалентность — задери даме юбку и увидишь, чего она действительно хочет.
Пальцы руки осторожно собирают лежащую тряпочку в комочек.
— И чего же хочет женщина?
— Где мужчина к нам ползет, мигом скука уползет!
— Вы, наверное, преувеличиваете. Ну, не хочу обидеть… Желание как-то оправдаться…
Смеюсь, но чувствую — головка становится скользской.
— Бросьте, чтобы yebat'sya за деньги вовсе не нужно никакого оправдания, ни внутреннего, ни внешнего.
Он подтягивает трусики к себе, наклоняется, щурясь, точно стараясь подробнее рассмотреть тряпочку, еще хранящую тепло промежности, лобка и ягодиц.
— Женщины… за небольшим исключением… представляются мне идеалистками. Ну, там, любовь ушами…
— Уверяю, ничто не наносит такой ущерб идеализму, как дефлорация.
— Хм, возможно… Когда я лишал невинности кузину… Вас не шокирует такая пикантность?
— Отнюдь.
— Я был так же неопытен, как и она… Просмотр фильмов и мастурбация не в счет. Она очень сопротивлялась. Пожалуй, это походило на изнасилование, как мне теперь представляется случившиеся. Самое трудное оказалось снять трусики… Знаете, когда я анализирую, то мне кажется, что именно трусики для нее и являлись настоящим символом невинности. И тогда, я, будучи перевозбужденным сопляком, уже понимал это на каком-то бессознательном уровне. Ведь их вовсе не обязательно стаскивать полностью… Она била меня по лицу и царапалась даже когда я их снял, но затем… Затем я сделал то, что никак не ожидал от себя… Я отпустил ее, схватил эту тряпка, поднес и прижал к лицу. Я нюхал… нет, я дышал ее запахом, странной смесью, в которой ощущался и страх, и желание, и ужас… Она оставалась здесь. Она никуда не ушла, не убежала, лежала передо мной с задранным платьем и завороженоо смотрела на меня. Представляете?
Не выпуская трусики, он достает сигарету, закуривает.
— Вам не предлагаю, — отгоняет облачко дыма. — Мне не нравится, когда от дамы пахнет табаком.
— Как изволите. И что же случилось потом? — палец нащупал правильный ритм, скользит по влажной дорожке.
— Потом… — пожимает плечами, закрывает глаза. — Я дефлорировал ее этими трусиками, понимаете?
— Нет, не понимаю.
— Во мне ничего не осталось. Я вдыхал ее запах и извергался, извергался… Два, три раза… Безумие… залил ее всю, но не внутрь… Живот, бедра… Вытирал трусиками и кончал, вытирал и кончал, пока они не пропитались семенем… А затем… затем… Я обернул два пальца ее влажной тряпочкой и проник во влагалище. Букет утерянной невинности — семя, кровь, вагинальная смазка… Я даже не могу назвать случившееся тогда инцестом. С технической точки зрения, наши гениталии так никогда и не соприкасались. Было еще много раз, но все они происходили по тому же сценарию. Мучительное раздевание, мастурбация ее трусиками, засовывание их во влагалище…
— И ей нравилось?
— Вы думаете, что меня заботили подобные мысли? Я хоте ее именно так и только так. На все остально… на все остальное было наплевать. Мне кажется, что ей тоже нравились подобные забавы. Иначе она все рассказала бы родителям.
Ковыряю для вида в тарелке, облизываю губы, сосредотачиваясь на кончике пальца.
— Признаюсь честно, вы меня завели… Обычно это входит в обязанности девочки по вызову — заводить клиента…
— Welcome!
— Если бы имелся лифчик, то он тоже лег бы на стол…
Медведев-Гималайский сжимает трусики в кулаке, готовится поднести к лицу, но останавливаю:
— Вы не могли прежде сделать вид, что у вас упала салфетка и наклониться за ней?
Внимательный взгляд.
— Зачем?
— Возможно, глупая фантазия… Хочу, чтобы вы посмотрели на вагину… Почему то это кажется важным…
Салфетка планирует вниз. Клиент исчезает из вида. Раздвигаю шире колени, подбираю выше платье.
— Она прекрасна, — он прижимает трусики к лицу, глубоко вдыхает, вбирая их запахи и кажется, что каким-то образом дыхание касается обнаженных бедер, промежности, нечто бархатистое притрагивается к возбужденному клитору.
Оргазм, разделенный столом, приглушенным светом, тихой музыкой, позвякиваньем приборов, голосами, еще тысячью посторонних вещей, который однако не может помешать столь странному соитию. Горячее окрапляет сжимающиеся бедра, пароксизм сводит колени, бросает вперед, заставляет вцепиться в ледяной стакан, сжать зубы. Непрофессионально… Непрофессионально… Точно крыска, которой подвезло перед самыми первыми месячными подцепить умелого клиента…
Медведев-Гималайский насмешлив и благодушен:
— Мне понравилось. И мне понравилась ваша щелка. Она почти идеальна — узкий разрез, малые губы не видны. И никакой излишней пигментации. А то, знаете ли, разведут безобразие — гуттенбергский фартук, да еще черен по краям. Хотя, конечно, на вкус и цвет… У меня есть знакомый фотограф, он занимается подобными вещами. Снимает женские вагины. Он сделал потрясающий цикл — «От рождения до смерти». А еще слепки известных актрис, моделей.
— Выставляется?
— Вы иронизируете! Но смею заверить — и выставляется, и издает альбомы. Почему бы и нет? Вас интересует? Из того, что видел я… Уверен, ему будет интересно.
42. Фотопробы
43. Диоген
Зажат и вял. Еще одно доказательство, что мизантропия пагубно влияет на потенцию. Необходимо расшевелить. Вытираю пальчики, запускаю руки под стол, раз-два и готово. Кружевные трусики ложатся рядом с закусками. Медведев-Гималайский пристально рассматривает столь интимный предмет женского туалета.
— Говорят, в Японии распространены магазины по продаже ношенного женского белья, — сообщаю хорошо поставленным голосом лектора. — Особенно ценится белье молоденьких девушек, ведь все японцы — скрытые педофилы. И чем более поношенны трусики, чем больше пропитаны запахом нефритовых ворот, тем более они ценятся. Школьницы хорошо на этом зарабатывают…
— Я знаю, — клиент глотает воды, промокает лоб салфеткой.
— Это, — киваю, — назвать принадлежностью школьницы трудно, но размер почти подростковый. И заметьте, не какие-то там стринги, пошлые лямочки, натирающие анус, отчего анальный секс вышел из моды, а вполне классический покрой — скромное изящество, атлас, кружева, — палец продолжает движение по уздечке. Результат обнадеживает.
Рука неуверенно пробирается между блюд, касается трусиков, замирает.
— Никогда не понимал, зачем женское белье делают столь красивым… Ведь его никто и не видит…
— Ну, красоту женского белья вы преувеличиваете, уверяю. Есть совершенно уродливые экземпляры — панталоны с начесом, бронебойные лифчики, расчитанные вместить вышедшую из покорности сальную плоть, дряблую кожу, свисающую с живота передником чуть ли не до колен, опустившиеся груди, съехавшие на пупок, с расплывшимся ореолом, похожим на безобразное родимое пятно…
— Ужасно…
— Но если брать в расчет не такие экстремальные случаи, то в этом и заключается женская амбивалентность — задери даме юбку и увидишь, чего она действительно хочет.
Пальцы руки осторожно собирают лежащую тряпочку в комочек.
— И чего же хочет женщина?
— Где мужчина к нам ползет, мигом скука уползет!
— Вы, наверное, преувеличиваете. Ну, не хочу обидеть… Желание как-то оправдаться…
Смеюсь, но чувствую — головка становится скользской.
— Бросьте, чтобы yebat'sya за деньги вовсе не нужно никакого оправдания, ни внутреннего, ни внешнего.
Он подтягивает трусики к себе, наклоняется, щурясь, точно стараясь подробнее рассмотреть тряпочку, еще хранящую тепло промежности, лобка и ягодиц.
— Женщины… за небольшим исключением… представляются мне идеалистками. Ну, там, любовь ушами…
— Уверяю, ничто не наносит такой ущерб идеализму, как дефлорация.
— Хм, возможно… Когда я лишал невинности кузину… Вас не шокирует такая пикантность?
— Отнюдь.
— Я был так же неопытен, как и она… Просмотр фильмов и мастурбация не в счет. Она очень сопротивлялась. Пожалуй, это походило на изнасилование, как мне теперь представляется случившиеся. Самое трудное оказалось снять трусики… Знаете, когда я анализирую, то мне кажется, что именно трусики для нее и являлись настоящим символом невинности. И тогда, я, будучи перевозбужденным сопляком, уже понимал это на каком-то бессознательном уровне. Ведь их вовсе не обязательно стаскивать полностью… Она била меня по лицу и царапалась даже когда я их снял, но затем… Затем я сделал то, что никак не ожидал от себя… Я отпустил ее, схватил эту тряпка, поднес и прижал к лицу. Я нюхал… нет, я дышал ее запахом, странной смесью, в которой ощущался и страх, и желание, и ужас… Она оставалась здесь. Она никуда не ушла, не убежала, лежала передо мной с задранным платьем и завороженоо смотрела на меня. Представляете?
Не выпуская трусики, он достает сигарету, закуривает.
— Вам не предлагаю, — отгоняет облачко дыма. — Мне не нравится, когда от дамы пахнет табаком.
— Как изволите. И что же случилось потом? — палец нащупал правильный ритм, скользит по влажной дорожке.
— Потом… — пожимает плечами, закрывает глаза. — Я дефлорировал ее этими трусиками, понимаете?
— Нет, не понимаю.
— Во мне ничего не осталось. Я вдыхал ее запах и извергался, извергался… Два, три раза… Безумие… залил ее всю, но не внутрь… Живот, бедра… Вытирал трусиками и кончал, вытирал и кончал, пока они не пропитались семенем… А затем… затем… Я обернул два пальца ее влажной тряпочкой и проник во влагалище. Букет утерянной невинности — семя, кровь, вагинальная смазка… Я даже не могу назвать случившееся тогда инцестом. С технической точки зрения, наши гениталии так никогда и не соприкасались. Было еще много раз, но все они происходили по тому же сценарию. Мучительное раздевание, мастурбация ее трусиками, засовывание их во влагалище…
— И ей нравилось?
— Вы думаете, что меня заботили подобные мысли? Я хоте ее именно так и только так. На все остально… на все остальное было наплевать. Мне кажется, что ей тоже нравились подобные забавы. Иначе она все рассказала бы родителям.
Ковыряю для вида в тарелке, облизываю губы, сосредотачиваясь на кончике пальца.
— Признаюсь честно, вы меня завели… Обычно это входит в обязанности девочки по вызову — заводить клиента…
— Welcome!
— Если бы имелся лифчик, то он тоже лег бы на стол…
Медведев-Гималайский сжимает трусики в кулаке, готовится поднести к лицу, но останавливаю:
— Вы не могли прежде сделать вид, что у вас упала салфетка и наклониться за ней?
Внимательный взгляд.
— Зачем?
— Возможно, глупая фантазия… Хочу, чтобы вы посмотрели на вагину… Почему то это кажется важным…
Салфетка планирует вниз. Клиент исчезает из вида. Раздвигаю шире колени, подбираю выше платье.
— Она прекрасна, — он прижимает трусики к лицу, глубоко вдыхает, вбирая их запахи и кажется, что каким-то образом дыхание касается обнаженных бедер, промежности, нечто бархатистое притрагивается к возбужденному клитору.
Оргазм, разделенный столом, приглушенным светом, тихой музыкой, позвякиваньем приборов, голосами, еще тысячью посторонних вещей, который однако не может помешать столь странному соитию. Горячее окрапляет сжимающиеся бедра, пароксизм сводит колени, бросает вперед, заставляет вцепиться в ледяной стакан, сжать зубы. Непрофессионально… Непрофессионально… Точно крыска, которой подвезло перед самыми первыми месячными подцепить умелого клиента…
Медведев-Гималайский насмешлив и благодушен:
— Мне понравилось. И мне понравилась ваша щелка. Она почти идеальна — узкий разрез, малые губы не видны. И никакой излишней пигментации. А то, знаете ли, разведут безобразие — гуттенбергский фартук, да еще черен по краям. Хотя, конечно, на вкус и цвет… У меня есть знакомый фотограф, он занимается подобными вещами. Снимает женские вагины. Он сделал потрясающий цикл — «От рождения до смерти». А еще слепки известных актрис, моделей.
— Выставляется?
— Вы иронизируете! Но смею заверить — и выставляется, и издает альбомы. Почему бы и нет? Вас интересует? Из того, что видел я… Уверен, ему будет интересно.
42. Фотопробы
Хожу, рассматриваю. Привлекает цикл «До и После»: девственные лона, прикрытые трогательной пленочкой с крохотными отверстиями, те же лона вскрытые, слегка кровоточащие. По меньшей мере любопытно. Полина держится рядом, хмыкает. Танька в кататонии.
— Женщина подобна консервной банки — вскрывает один, а пользуются многие, — в которой раз повторяет дитя. Впрочем, пока она на крылышках, опасаться особо нечего.
— А где ваш знаменитый цикл «От рождения до смерти»? — вежливо интересуюсь.
— К сожалению, не здесь. Выставлен в Цюрихе, в частной галлерее совеременного искусства, — объясняет мэтр.
— Mud lun yeah?От рождения до смерти? — встревает дитя. — То есть poes… пизды… тьфу, нормально-то не скажешь! Kont младенцев и старух снимали?
— Почему бы и нет? — благодушествует мэтр. — Это же искусство. Вот вы бы согласились попозировать?
— Я не девственна, — отрезает сурово Полина. — Vai tuma nu cu filho de puta.
— Я понимаю, но это как раз и важно. Сейчас я пересматриваю свои концептуальные подходы… Хочу, так сказать, углубить тему. Хватит скользить по поверхности. Ведь мы не довольствуемся лишь внешним созерцанием, природа человека устроена так, что необходимо проникать внутрь. Женская красота многообразна, поверхность тела порождает глубокое эстетическое переживание, а это своего рода прелюдия к более глубокому сексуальному переживанию. Нужно заглянуть за линию нежных складок… узреть то, что скрывается там.
— И что там скрывается? — вопрошает ошалевшая Лярва. Обилие вагин — цветных, черно-белых, в сепии, заросших и бритых, сжатых и раззявленных, сухих и влажных, мелкоформатных и крупноформатных — зашкаливает за все границы ее сурового воспитания. Но зелень постепенно сходит со щек. Оклемалась, милая.
— Влагалище, матка, разумеется. По совету очень известного гениколога я приобрел замечательное кресло и набор расширителей. Уверяю вас, это будет бомба, прорыв, катарсис.
— Какое кресло? — не понимает дитя.
— Гинекологическое, — просвещаю. — Тебе выпадет честь сесть в него, задрать ноги на подставки и пережить несколько неприятных минут, пока твою почти что девственную вагину будут раскрывать специальными железками до самого донышка. А затем сфотографируют.
— Bijik kelentit mak kau busuk, — изумляется дитя. — И они еще называют меня развратной!
— А каково ваше мнение? — мэтр берет Таньку под локоток. — Вы не считаете, что я идеализирую объект своего поклонения?
— Идеализация есть чувственное преувеличение главных черт, — встреваю. — С этой точки зрения даже изнасилование выглядит идеализацией — ну какую еще главную черту можно найти в женщине, кроме ее влагалища?
— А как это воспринимать с моральной точки зрения? — вопрошает Лярва. — Это ведь… простите меня, но это — откровение распущенности!
Мэтр благодушно склоняет голову, гладит себя по идеально постриженной бородке. Только теперь соображаю, что мы переместились к новому циклу — «чудеса интимной стрижки и пирсинга». Интересно, кроме гинекологического кабинета, у него здесь есть и парикмахерская?
— Мораль учит нас ненавидеть распущенность, то есть ненавидеть слишком большую свободу. Она насаждает в нас потребность в ограниченных горизонтах, в ближайших задачах, в глупости. Возьмите любого гения, и за шелухой его личной жизни вы несомненно отыщите столько этой самой распущенности…
— Например?
— Пример? Извольте. Возьмите наше все — великого Александра Сергеевича! «Я помню чудное мгновенье, Передо мной явилась ты, Как мимолетное виденье, Как гений чистой красоты»… Посвящается Анне Керн. Классика! В школе изучают. Зато мало кто знает, что буквально накануне все тот же Пушкин, сукин сын, пишет другу Пущину письмецо: «И вот, друг мой, вчера с Божьей помощью наконец-то uyebal Анну Петровну Керн». Назовите еще кого-нибудь?
— Льюис Кэролл, — хмуро предлагает дитя.
— Прекрасно! — мэтр всплескивает ладошками. — Льюис Кэролл, он же Чарльз Доджсон, обладал громадной коллекцией фотографий голых девочек, большинство из которых снимал сам. При этом утверждал (письменно!), что голые девочки выглядят лучше мальчиков, и что мальчиков он предпочитает фотографировать все же в трусиках. А знаете, что он предлагал родителям той самой Алисы жениться на ней? Преложение отвергли по причине его, хм, скажем так, странности, ведь объекту творческого вдохновения великого детского писателя не исполнилось тогда и двенадцати лет.
— Ганс Христиан Андерсен.
— Постоянно мастурбировал. Причем каждый акт онанизма помечал в дневнике специальным значком. Большой творческой потенции сказочник — специалисты насчитывают в среднем пять-семь таких ежедневных пометок. Я уж не говорю о том, глубокоуважаемая Вика, что не родилось бы никакой философии, если бы в древник Афинак не обреталось столько прекрасных юношей, а ученые мужи не практиковали педерастию. Мужеложество — вот истинный корень философии, разве не так? Не хочу показаться грубым, но уж это одно свидетельствует о том, что из женщины никогда не получиться великого философа…
— Ну… разве что она предпочтет анальные сношения вагинальным, — парирую. — Любопытные модели, — перевожу стрелки.
— Да… хотя, надо сказать, здесь я слегка впал в эстетство. Все эти стрижки, кольца, татуировки уводят от сути предмета моих изысканий. Естественность нельзя подменить никаким украшательством. Простите, что интересуюсь, но… это вопрос художника, не мужчины, прошу правильно понять… Вы что предпочитаете делать с волосами в интимных местах?
— Брить.
— А вы, Таня?
Таня краснеет:
— Оставляю все как есть.
— Ti je palaГo. А у меня вообще там почти ничего нет. CoCo san prel. И еще Reizun pai, — гордо заявляет Полина.
— Вот видите, — удовлетворенно разводит руками мэтр. — Лишь одна из трех предпочитает естественность. И смею вас заверить, таких женщин остается все меньше и меньше. Молодежь вообще творит нечто невообразимое! Найти модель с естественными, так сказать, чертами — большая удача. Это как если бы во времена Рубенса среди женщин распространилась бы внезапная мода стричься налысо и украшать лица шрамами и татуировками! Искусство бы погибло… погибло…
От софитов жарко. Зонтики, обклеенные изнутри фольгой, концентрируют свет на диване и креслах, покрытых ослепительно белыми покрывалами.
— Как?
— Вот так… Немного прогнитесь… Подождите… Вы не могли бы пальчиками… Да, да, слегка раздвиньте… Вполне достаточно…
Назовите разврат искусством, вытащите его из полутемных спален на свет, замените партнера фотокамерой, холстом, видеокамерой, всем тем, что разрушает интимность, стыд, смущение, и уверяю — даже самая девственная цыпочка раздвинет гладкие ножки. На что не пойдешь ради высокой цели.
Стою. Смотрю. Удивляюсь. Ему понадобилось каких-то полчаса, чтобы раскрутить Танечку на вагинальную съемку. Боже мой, а что скажет ее мама?
Зеленоватый глаз объектива вглядывается в отставленную попу, в бедра, в полоску темных волос. Щелчки. Дыхание.
— Прекрасно… прекрасно… Я слышал, вы — художник?
— Да… — Танечка разрумянилась. Снять верх она категорически отказалась, поэтому приходится придерживать блузку, дабы она не попала в кадр. — Пытаюсь кое-что рисовать…
— Замечательно… великолепно… — срабатывания затвора похожи на похотливые прищелкивания языком. — Теперь попробуем другой ракурс… На бок… ножку немного отставьте… вот так… Замечательно… замечательно… Викуля, приготовьтесь…
Раздеваюсь, развешивая вещички на вешалке. Потею. То ли от софитов, то ли от смущения… Ха. Полина сидит в кресле и хмуро молчит.
— Что делать?
— Сюда, пожалуйста, — твердая рука истинного художника творит очередной шедевр — «Опытность и невинность». «Опытность» — ваша покорная слуга, а за «невинность» — Лярва. Выбритая промежность символизирует вожделение, страсть, она нависает над девственной вагиной, что еще стыдливо прячется за эфемерной защитой курчавых волос, но уже готова отдаться откровению лесбийской любви. Так объяснил свою концепцию мэтр, что безмерно успокаивает, конечно.
Лежу на Таньке, неожиданно возбуждаюсь. Подчиняюсь командам — приподняться, опуститься, прижаться, плотнее, еще плотнее…
— Ты зачем блузку не сняла? — шепчу Лярве на ушко.
— Не возбуждайся, — шипит Танька. Глаза зажмурены.
— Ты разве не чувствуешь, как соприкасаются наши…?
— Это — искусство, — цедит Лярва. — Не обольщайся.
— После такого искусства нормальные гетеросексуалки становятся лесбиянками.
— И не надейся.
— Это ты себе говоришь?
— Замолчи…
— Представляешь, как было бы здорово, если бы и наши груди сейчас терлись друг об друга?
— Девочки, девочки, работаем, работаем!
Перемещаемся. Теперь «опытность» и «невинность» на одном уровне, то бишь располагаемся на боку, раздвигая пальчиками друг дружку.
— После такого ты просто обязана жениться, — сообщаю Таньке. — Или выйдти замуж.
— Ты куда лезешь? — возмущается шепотом подружка.
— А ты вся промокла… Извращенка…
— Это я вспотела, — оправдывается. — А извращенка — ты!
— Что?! Ну, конечно, посредственности всегда стараются выискать у великого человека нечто низменное и поверхностное…
— Это кто здесь великий? — шепчет Танька. Капельки пота проступают на теле плотной сеткой. — Ты… ты… ты вообще лишь глина в руках подлинного художника!
— Посмотрим как ты взвоешь, если этот подлинный художник потребует засунуть туда руку, — злорадствую. — Хотя иные извращенки от фистинга бурно кончают.
— А теперь финальный кадр — «Взаимопроникновение»! Таня, вы не будете возражать, если Викуля проникнет в вас кулачком?
— Не-е-е-ет!!!
— Женщина подобна консервной банки — вскрывает один, а пользуются многие, — в которой раз повторяет дитя. Впрочем, пока она на крылышках, опасаться особо нечего.
— А где ваш знаменитый цикл «От рождения до смерти»? — вежливо интересуюсь.
— К сожалению, не здесь. Выставлен в Цюрихе, в частной галлерее совеременного искусства, — объясняет мэтр.
— Mud lun yeah?От рождения до смерти? — встревает дитя. — То есть poes… пизды… тьфу, нормально-то не скажешь! Kont младенцев и старух снимали?
— Почему бы и нет? — благодушествует мэтр. — Это же искусство. Вот вы бы согласились попозировать?
— Я не девственна, — отрезает сурово Полина. — Vai tuma nu cu filho de puta.
— Я понимаю, но это как раз и важно. Сейчас я пересматриваю свои концептуальные подходы… Хочу, так сказать, углубить тему. Хватит скользить по поверхности. Ведь мы не довольствуемся лишь внешним созерцанием, природа человека устроена так, что необходимо проникать внутрь. Женская красота многообразна, поверхность тела порождает глубокое эстетическое переживание, а это своего рода прелюдия к более глубокому сексуальному переживанию. Нужно заглянуть за линию нежных складок… узреть то, что скрывается там.
— И что там скрывается? — вопрошает ошалевшая Лярва. Обилие вагин — цветных, черно-белых, в сепии, заросших и бритых, сжатых и раззявленных, сухих и влажных, мелкоформатных и крупноформатных — зашкаливает за все границы ее сурового воспитания. Но зелень постепенно сходит со щек. Оклемалась, милая.
— Влагалище, матка, разумеется. По совету очень известного гениколога я приобрел замечательное кресло и набор расширителей. Уверяю вас, это будет бомба, прорыв, катарсис.
— Какое кресло? — не понимает дитя.
— Гинекологическое, — просвещаю. — Тебе выпадет честь сесть в него, задрать ноги на подставки и пережить несколько неприятных минут, пока твою почти что девственную вагину будут раскрывать специальными железками до самого донышка. А затем сфотографируют.
— Bijik kelentit mak kau busuk, — изумляется дитя. — И они еще называют меня развратной!
— А каково ваше мнение? — мэтр берет Таньку под локоток. — Вы не считаете, что я идеализирую объект своего поклонения?
— Идеализация есть чувственное преувеличение главных черт, — встреваю. — С этой точки зрения даже изнасилование выглядит идеализацией — ну какую еще главную черту можно найти в женщине, кроме ее влагалища?
— А как это воспринимать с моральной точки зрения? — вопрошает Лярва. — Это ведь… простите меня, но это — откровение распущенности!
Мэтр благодушно склоняет голову, гладит себя по идеально постриженной бородке. Только теперь соображаю, что мы переместились к новому циклу — «чудеса интимной стрижки и пирсинга». Интересно, кроме гинекологического кабинета, у него здесь есть и парикмахерская?
— Мораль учит нас ненавидеть распущенность, то есть ненавидеть слишком большую свободу. Она насаждает в нас потребность в ограниченных горизонтах, в ближайших задачах, в глупости. Возьмите любого гения, и за шелухой его личной жизни вы несомненно отыщите столько этой самой распущенности…
— Например?
— Пример? Извольте. Возьмите наше все — великого Александра Сергеевича! «Я помню чудное мгновенье, Передо мной явилась ты, Как мимолетное виденье, Как гений чистой красоты»… Посвящается Анне Керн. Классика! В школе изучают. Зато мало кто знает, что буквально накануне все тот же Пушкин, сукин сын, пишет другу Пущину письмецо: «И вот, друг мой, вчера с Божьей помощью наконец-то uyebal Анну Петровну Керн». Назовите еще кого-нибудь?
— Льюис Кэролл, — хмуро предлагает дитя.
— Прекрасно! — мэтр всплескивает ладошками. — Льюис Кэролл, он же Чарльз Доджсон, обладал громадной коллекцией фотографий голых девочек, большинство из которых снимал сам. При этом утверждал (письменно!), что голые девочки выглядят лучше мальчиков, и что мальчиков он предпочитает фотографировать все же в трусиках. А знаете, что он предлагал родителям той самой Алисы жениться на ней? Преложение отвергли по причине его, хм, скажем так, странности, ведь объекту творческого вдохновения великого детского писателя не исполнилось тогда и двенадцати лет.
— Ганс Христиан Андерсен.
— Постоянно мастурбировал. Причем каждый акт онанизма помечал в дневнике специальным значком. Большой творческой потенции сказочник — специалисты насчитывают в среднем пять-семь таких ежедневных пометок. Я уж не говорю о том, глубокоуважаемая Вика, что не родилось бы никакой философии, если бы в древник Афинак не обреталось столько прекрасных юношей, а ученые мужи не практиковали педерастию. Мужеложество — вот истинный корень философии, разве не так? Не хочу показаться грубым, но уж это одно свидетельствует о том, что из женщины никогда не получиться великого философа…
— Ну… разве что она предпочтет анальные сношения вагинальным, — парирую. — Любопытные модели, — перевожу стрелки.
— Да… хотя, надо сказать, здесь я слегка впал в эстетство. Все эти стрижки, кольца, татуировки уводят от сути предмета моих изысканий. Естественность нельзя подменить никаким украшательством. Простите, что интересуюсь, но… это вопрос художника, не мужчины, прошу правильно понять… Вы что предпочитаете делать с волосами в интимных местах?
— Брить.
— А вы, Таня?
Таня краснеет:
— Оставляю все как есть.
— Ti je palaГo. А у меня вообще там почти ничего нет. CoCo san prel. И еще Reizun pai, — гордо заявляет Полина.
— Вот видите, — удовлетворенно разводит руками мэтр. — Лишь одна из трех предпочитает естественность. И смею вас заверить, таких женщин остается все меньше и меньше. Молодежь вообще творит нечто невообразимое! Найти модель с естественными, так сказать, чертами — большая удача. Это как если бы во времена Рубенса среди женщин распространилась бы внезапная мода стричься налысо и украшать лица шрамами и татуировками! Искусство бы погибло… погибло…
От софитов жарко. Зонтики, обклеенные изнутри фольгой, концентрируют свет на диване и креслах, покрытых ослепительно белыми покрывалами.
— Как?
— Вот так… Немного прогнитесь… Подождите… Вы не могли бы пальчиками… Да, да, слегка раздвиньте… Вполне достаточно…
Назовите разврат искусством, вытащите его из полутемных спален на свет, замените партнера фотокамерой, холстом, видеокамерой, всем тем, что разрушает интимность, стыд, смущение, и уверяю — даже самая девственная цыпочка раздвинет гладкие ножки. На что не пойдешь ради высокой цели.
Стою. Смотрю. Удивляюсь. Ему понадобилось каких-то полчаса, чтобы раскрутить Танечку на вагинальную съемку. Боже мой, а что скажет ее мама?
Зеленоватый глаз объектива вглядывается в отставленную попу, в бедра, в полоску темных волос. Щелчки. Дыхание.
— Прекрасно… прекрасно… Я слышал, вы — художник?
— Да… — Танечка разрумянилась. Снять верх она категорически отказалась, поэтому приходится придерживать блузку, дабы она не попала в кадр. — Пытаюсь кое-что рисовать…
— Замечательно… великолепно… — срабатывания затвора похожи на похотливые прищелкивания языком. — Теперь попробуем другой ракурс… На бок… ножку немного отставьте… вот так… Замечательно… замечательно… Викуля, приготовьтесь…
Раздеваюсь, развешивая вещички на вешалке. Потею. То ли от софитов, то ли от смущения… Ха. Полина сидит в кресле и хмуро молчит.
— Что делать?
— Сюда, пожалуйста, — твердая рука истинного художника творит очередной шедевр — «Опытность и невинность». «Опытность» — ваша покорная слуга, а за «невинность» — Лярва. Выбритая промежность символизирует вожделение, страсть, она нависает над девственной вагиной, что еще стыдливо прячется за эфемерной защитой курчавых волос, но уже готова отдаться откровению лесбийской любви. Так объяснил свою концепцию мэтр, что безмерно успокаивает, конечно.
Лежу на Таньке, неожиданно возбуждаюсь. Подчиняюсь командам — приподняться, опуститься, прижаться, плотнее, еще плотнее…
— Ты зачем блузку не сняла? — шепчу Лярве на ушко.
— Не возбуждайся, — шипит Танька. Глаза зажмурены.
— Ты разве не чувствуешь, как соприкасаются наши…?
— Это — искусство, — цедит Лярва. — Не обольщайся.
— После такого искусства нормальные гетеросексуалки становятся лесбиянками.
— И не надейся.
— Это ты себе говоришь?
— Замолчи…
— Представляешь, как было бы здорово, если бы и наши груди сейчас терлись друг об друга?
— Девочки, девочки, работаем, работаем!
Перемещаемся. Теперь «опытность» и «невинность» на одном уровне, то бишь располагаемся на боку, раздвигая пальчиками друг дружку.
— После такого ты просто обязана жениться, — сообщаю Таньке. — Или выйдти замуж.
— Ты куда лезешь? — возмущается шепотом подружка.
— А ты вся промокла… Извращенка…
— Это я вспотела, — оправдывается. — А извращенка — ты!
— Что?! Ну, конечно, посредственности всегда стараются выискать у великого человека нечто низменное и поверхностное…
— Это кто здесь великий? — шепчет Танька. Капельки пота проступают на теле плотной сеткой. — Ты… ты… ты вообще лишь глина в руках подлинного художника!
— Посмотрим как ты взвоешь, если этот подлинный художник потребует засунуть туда руку, — злорадствую. — Хотя иные извращенки от фистинга бурно кончают.
— А теперь финальный кадр — «Взаимопроникновение»! Таня, вы не будете возражать, если Викуля проникнет в вас кулачком?
— Не-е-е-ет!!!
43. Диоген
Сидим и остываем после сауны. Точнее — Лярва уже лежит на скамье, закрыв глаза. Стыдно.
— Наваждение, — бормочет. — Гипноз. Теперь понимаю, что значит — растление…
— И что же?
— Это когда фотографируют твою промежность, а ты считаешь, что приобщаешься к высокому искусству…
— Брось! Неужели думаешь, что любая потаскушка, которая позировала великому художнику, считала, что приобщается к высокому искусству? Хрен! Она думала о деньгах, которые заработает, демонстрируя свои сиськи и pizdu идиоту с красками, думала о жратве, которую купит после сеанса. Ну, может, ей хотелось, чтобы позированием дело не закончилось, и великий художник приобщил бы ее к высокому искусству более традиционным способом где-нибудь на кушетке или на полу.
Отхлебываю льдистого, раздумываю над внезапно вырвавшейся мыслью.
— И ты тоже хотела, что бы мэтр отъебал тебя, как Пушкин Анну Керн!
— Ничего я не хотела…
Глотаю еще:
— Вот что скажу, подруга. Ничто так не портит женщину, как ожидание секса и стыд этих ожиданий!
— Ну-ну.
— Именно. Ждешь чего-то потрясающего… сатори… катарсис… А получаешь банальное семяизвержение во влагалище. В лучшем случае…
— А в худшем?
— Кулачок подружки в pizdu.
Танька вытирает лицо, тяжело приподнимается, садится, долго и жадно пьет. Отрывается, трясет головой, точно собака разбрызгивая капли.
— Ладно, чему бывать, того не миновать, — неуклюже стаскивает простыню, бросает на пол. Смотрит глазами трепетной лани, готовой к совокуплению. — Наверное, я действительно хочу этого… Возможно, все мои проблемы из-за скрытой гомосексуальности… Когда растешь в семье одиноких в третьем поколении женщин, трудно не стать лесбиянкой.
Молчу. Охреневаю. Льдистая муть заполняет голову. В мозгах — минус сорок. Уточняю:
— Тебя что — yebat'sya приспичило?
Лезет под стол — все так же неповоротливо. Возится, пыхтит, хватается за колени, раздвигает. Дальнейшее кроме истерического смеха ничего не вызывает. Больше смахивает на вылизывание пустой плошки голодным и слюнявым догом. Зоофилки бы протащились. Непрофессионализм. Вот что губит хорошие начинания — непрофессионализм.
Всякий глубокий ум нуждается в маске, — более того, вокруг всякого глубокого ума постепенно вырастает маска, благодаря всегда фальшивому, именно, плоскому толкованию каждого его слова, каждого шага, каждого подаваемого им признака жизни… На что же тогда обречены посредственности? Не на маску, а на полностью фальшивую жизнь, которую приходится толковать плоско, иначе больше ни на что не останется времени…
А если и все глубокое любит маску? Все, что именуется низменным, пахабным, извращенным, — лишь фальшивые личины стыдливого божества? Тогда не так уж дурны те вещи, которых больше всего стыдишься.
— Прости… прости… прости…
Апофеоз. Две великовозрастные дуры плачут навзрыд в объятиях друг друга. Со стороны и впрямь смахиваем на лесбиянок.
Утираем глаза и сопли, целомудренно заворачиваемся в свежие простыни, прижимается. Танькина голова на плече. Запах свежевымытого тела.
— Знаешь… Что-то меняется вокруг…
— О чем ты?
Танька шевелится, устраиваясь поудобнее.
— Я однажды подумала о том, что из жизни исчезли знакомые с детства запахи. Запах дыма, печки, горящего мусора, гниющих листьев, дождя, тающего снега, сильного мороза… — Танкька нюхает собственную ладонь. — Вот, даже тело стало пахнуть по иному.
И она туда же. Значит что-то действительно умирает вокруг нас — тихо, неприметно просачивается сквозь разверстые дыры бытия, унося вслед песчинки гармонии. Вся суть мира — в его незаметности. Иоанн Богослов пошутил, изобразив чересчур величественное скончание времен — великие страсти и злодейства, трубящие ангелы и печати. Сидя на каменистом Патмосе и потрахивая коз вкупе с другими диссидентствующими гражданами Римской империи, поневоле вообразишь всяческие жуткие непотребства. Откровение боговдохновлено не более, чем голод, желание испражниться и совокупиться. Вряд ли несчастный изгнанник, подманивая похотливое животное, предвкушал изнасилование какой-то там козы. Наверняка перед ним вставал образ евиной дщери, а все остальное лишь служило для его опредметчивания. Лесбийская любовь вдохновила Сафо, зоофилия — Иоанна. Любовь всегда на что-нибудь вдохновляет.
— О чем ты думаешь?
— Об Иоанне.
— Это кто еще?
— Иоанн Богослов. Апокалипсис…
— А-а-а…
— Ничего не «а-а-а». Не воображай.
— Ты слишком умная. Это надо же — сидеть в бане и думать об Апокалипсисе.
— И еще о козах…
— Каких таких козах?
— Которых Иоанн yebal на Патмосе.
— Какая гадость! Ты сумасшедшая!
— Ты что-то говорила об уме до этого.
— Все великие умы — жуткие извращенцы.
— Разве ты не видишь, что человек — это грязный поток?
— Ты что делаешь?!
— Настало время, когда мы тоскуем только о самих себе и никогда о том, что выше нас…
— Вика, нас увидят…
— Танька, ты дерьмово занимаешься сексом, но в умении возбудить ближнего своего тебе не откажешь…
— О, боже… Спасибо язычникам!
— За что?!
— Они придумали куннилингус…
На улице тьма и мокрый снег. Идем под ручку, махаем проезжающим машинам. Безуспешно. Ну что ж. Ходим по ночам, одинокие, и если кто-то слышит наши шаги, то спрашивает себя: куда крадется этот вор? Ночь — особое место для таких, как мы.
— Нас никто не возьмет, — шепчет Танька.
— Почему?
— ОНИ догадываются, что мы с тобой…
— Кто такие «они» и о чем их догадки? — хочется курить, но под снегом — бессмысленно.
— Мужики. Мужики догадываются, что мы с тобой любовницы.
— Тебя распирает гордость?
— Просто странно… Странное ощущение. Словно… словно второй раз девственности лишилась… Вика… а у нас это серьезно?
— Что именно? — оглядываюсь по сторонам. Zayebalo шлепать по лужам.
— Ну… то. ТО. САМОЕ.
Blyat\. Blyat\. Конкретно хочется выматериться, но Лярва сейчас очень смахивает на тех кроликов, которых столь самозабвенно рисует. Прижимаю к себе. Целуемся. По-французски.
Рядом тормозят. Pohuj. Взасос. Крепче объятия. Холодная рука пробирается через бельевые заносы. Пищит открываемое стекло:
— Девочки, подвезти?
Танька отрывается:
— А мы лесбиянки, дяденька!
— Да хоть гетеросексуалки! Куда вам?
Крупноформатная тачка. Хром и кожа. Тепло. Втискиваемся на заднее сидение, сдвигая в сторону ворох одеял. Оглядываемся.
— Тут уютненько, — морщит нос Лярва. Принюхиваюсь и улавливаю оттенок постоянного местожительства — пот, носки, бутерброды.
Трогаемся.
— Я так понимаю, у вас тоже девиация?
Переглядываемся.
— Это сразу заметно… — объясняет. — Люди, выпавшие из векторного поля общества, начинают вращаться.
— В… вращаться? — переспрашивает Танька. Глаза полны ужаса. Однажды она рассказывала, как некий гражданинчик предъявил ей справку, что он есть «сирота казанская». С тех пор чокнутые пугают ее до смерти. Сама молчу, постепенно соображаю — с кем имеем дело.
— Не в буквальном смысле, конечно же, — остановка на светофоре позволяет ему обернуться. Темное лицо с отчеканенными мощинами, обширная борода. Диоген. — Я к тому, что сейчас уже нельзя философствовать, надо действовать. Уже нельзя переделать мир, нужно переделать себя, а это весьма затруднительно.
Улицы тянутся вдоль дорог. Огни фонарей расплываются за занавесями ленивого дождя в тусклые неряшливые кляксы. Мегаполис щерится витринами и рекламой. Если прислушаться, то можно услышать, как из глубины назойливого бормотания доносится звук колокола: «Идем! Идем! Полночь приближается! Начнем теперь странствовать! Час настал! Начни странствовать ночью!»
— Посмотрите на этих людей, — кивает Диоген. — Они не просто идут, они идут куда-то. Даже когда они гуляют, они гуляют для чего-то. Никто так не любит привносить смысл в жизнь, как они. Жизнь не может быть ничем, кроме как целью, здоровьем, развлечением, карьерой. Каждая минута должна заполниться движением, словно сама жизнь и не есть движение. Так и хочется крикнуть: «Будьте прохожими! Проживи незаметно!»
— Крикните, — предлагаю.
— Бесполезно. Бессмысленно. Они намагничены своими и чужими идеями. Каждый отыщет тысячу причин для того, чтобы не жить, а исполнять обязанности. В редкий момент человеку дается шанс сойти с беговой дорожки… Но и тогда кричать — попусту тратить время.
— Уж не намекаете вы на то, что мы сошли с этой самой беговой дорожки? — допытывается Танька.
— Ну… вы же сели ко мне в машину? — усмехается Диоген.
— Наваждение, — бормочет. — Гипноз. Теперь понимаю, что значит — растление…
— И что же?
— Это когда фотографируют твою промежность, а ты считаешь, что приобщаешься к высокому искусству…
— Брось! Неужели думаешь, что любая потаскушка, которая позировала великому художнику, считала, что приобщается к высокому искусству? Хрен! Она думала о деньгах, которые заработает, демонстрируя свои сиськи и pizdu идиоту с красками, думала о жратве, которую купит после сеанса. Ну, может, ей хотелось, чтобы позированием дело не закончилось, и великий художник приобщил бы ее к высокому искусству более традиционным способом где-нибудь на кушетке или на полу.
Отхлебываю льдистого, раздумываю над внезапно вырвавшейся мыслью.
— И ты тоже хотела, что бы мэтр отъебал тебя, как Пушкин Анну Керн!
— Ничего я не хотела…
Глотаю еще:
— Вот что скажу, подруга. Ничто так не портит женщину, как ожидание секса и стыд этих ожиданий!
— Ну-ну.
— Именно. Ждешь чего-то потрясающего… сатори… катарсис… А получаешь банальное семяизвержение во влагалище. В лучшем случае…
— А в худшем?
— Кулачок подружки в pizdu.
Танька вытирает лицо, тяжело приподнимается, садится, долго и жадно пьет. Отрывается, трясет головой, точно собака разбрызгивая капли.
— Ладно, чему бывать, того не миновать, — неуклюже стаскивает простыню, бросает на пол. Смотрит глазами трепетной лани, готовой к совокуплению. — Наверное, я действительно хочу этого… Возможно, все мои проблемы из-за скрытой гомосексуальности… Когда растешь в семье одиноких в третьем поколении женщин, трудно не стать лесбиянкой.
Молчу. Охреневаю. Льдистая муть заполняет голову. В мозгах — минус сорок. Уточняю:
— Тебя что — yebat'sya приспичило?
Лезет под стол — все так же неповоротливо. Возится, пыхтит, хватается за колени, раздвигает. Дальнейшее кроме истерического смеха ничего не вызывает. Больше смахивает на вылизывание пустой плошки голодным и слюнявым догом. Зоофилки бы протащились. Непрофессионализм. Вот что губит хорошие начинания — непрофессионализм.
Всякий глубокий ум нуждается в маске, — более того, вокруг всякого глубокого ума постепенно вырастает маска, благодаря всегда фальшивому, именно, плоскому толкованию каждого его слова, каждого шага, каждого подаваемого им признака жизни… На что же тогда обречены посредственности? Не на маску, а на полностью фальшивую жизнь, которую приходится толковать плоско, иначе больше ни на что не останется времени…
А если и все глубокое любит маску? Все, что именуется низменным, пахабным, извращенным, — лишь фальшивые личины стыдливого божества? Тогда не так уж дурны те вещи, которых больше всего стыдишься.
— Прости… прости… прости…
Апофеоз. Две великовозрастные дуры плачут навзрыд в объятиях друг друга. Со стороны и впрямь смахиваем на лесбиянок.
Утираем глаза и сопли, целомудренно заворачиваемся в свежие простыни, прижимается. Танькина голова на плече. Запах свежевымытого тела.
— Знаешь… Что-то меняется вокруг…
— О чем ты?
Танька шевелится, устраиваясь поудобнее.
— Я однажды подумала о том, что из жизни исчезли знакомые с детства запахи. Запах дыма, печки, горящего мусора, гниющих листьев, дождя, тающего снега, сильного мороза… — Танкька нюхает собственную ладонь. — Вот, даже тело стало пахнуть по иному.
И она туда же. Значит что-то действительно умирает вокруг нас — тихо, неприметно просачивается сквозь разверстые дыры бытия, унося вслед песчинки гармонии. Вся суть мира — в его незаметности. Иоанн Богослов пошутил, изобразив чересчур величественное скончание времен — великие страсти и злодейства, трубящие ангелы и печати. Сидя на каменистом Патмосе и потрахивая коз вкупе с другими диссидентствующими гражданами Римской империи, поневоле вообразишь всяческие жуткие непотребства. Откровение боговдохновлено не более, чем голод, желание испражниться и совокупиться. Вряд ли несчастный изгнанник, подманивая похотливое животное, предвкушал изнасилование какой-то там козы. Наверняка перед ним вставал образ евиной дщери, а все остальное лишь служило для его опредметчивания. Лесбийская любовь вдохновила Сафо, зоофилия — Иоанна. Любовь всегда на что-нибудь вдохновляет.
— О чем ты думаешь?
— Об Иоанне.
— Это кто еще?
— Иоанн Богослов. Апокалипсис…
— А-а-а…
— Ничего не «а-а-а». Не воображай.
— Ты слишком умная. Это надо же — сидеть в бане и думать об Апокалипсисе.
— И еще о козах…
— Каких таких козах?
— Которых Иоанн yebal на Патмосе.
— Какая гадость! Ты сумасшедшая!
— Ты что-то говорила об уме до этого.
— Все великие умы — жуткие извращенцы.
— Разве ты не видишь, что человек — это грязный поток?
— Ты что делаешь?!
— Настало время, когда мы тоскуем только о самих себе и никогда о том, что выше нас…
— Вика, нас увидят…
— Танька, ты дерьмово занимаешься сексом, но в умении возбудить ближнего своего тебе не откажешь…
— О, боже… Спасибо язычникам!
— За что?!
— Они придумали куннилингус…
На улице тьма и мокрый снег. Идем под ручку, махаем проезжающим машинам. Безуспешно. Ну что ж. Ходим по ночам, одинокие, и если кто-то слышит наши шаги, то спрашивает себя: куда крадется этот вор? Ночь — особое место для таких, как мы.
— Нас никто не возьмет, — шепчет Танька.
— Почему?
— ОНИ догадываются, что мы с тобой…
— Кто такие «они» и о чем их догадки? — хочется курить, но под снегом — бессмысленно.
— Мужики. Мужики догадываются, что мы с тобой любовницы.
— Тебя распирает гордость?
— Просто странно… Странное ощущение. Словно… словно второй раз девственности лишилась… Вика… а у нас это серьезно?
— Что именно? — оглядываюсь по сторонам. Zayebalo шлепать по лужам.
— Ну… то. ТО. САМОЕ.
Blyat\. Blyat\. Конкретно хочется выматериться, но Лярва сейчас очень смахивает на тех кроликов, которых столь самозабвенно рисует. Прижимаю к себе. Целуемся. По-французски.
Рядом тормозят. Pohuj. Взасос. Крепче объятия. Холодная рука пробирается через бельевые заносы. Пищит открываемое стекло:
— Девочки, подвезти?
Танька отрывается:
— А мы лесбиянки, дяденька!
— Да хоть гетеросексуалки! Куда вам?
Крупноформатная тачка. Хром и кожа. Тепло. Втискиваемся на заднее сидение, сдвигая в сторону ворох одеял. Оглядываемся.
— Тут уютненько, — морщит нос Лярва. Принюхиваюсь и улавливаю оттенок постоянного местожительства — пот, носки, бутерброды.
Трогаемся.
— Я так понимаю, у вас тоже девиация?
Переглядываемся.
— Это сразу заметно… — объясняет. — Люди, выпавшие из векторного поля общества, начинают вращаться.
— В… вращаться? — переспрашивает Танька. Глаза полны ужаса. Однажды она рассказывала, как некий гражданинчик предъявил ей справку, что он есть «сирота казанская». С тех пор чокнутые пугают ее до смерти. Сама молчу, постепенно соображаю — с кем имеем дело.
— Не в буквальном смысле, конечно же, — остановка на светофоре позволяет ему обернуться. Темное лицо с отчеканенными мощинами, обширная борода. Диоген. — Я к тому, что сейчас уже нельзя философствовать, надо действовать. Уже нельзя переделать мир, нужно переделать себя, а это весьма затруднительно.
Улицы тянутся вдоль дорог. Огни фонарей расплываются за занавесями ленивого дождя в тусклые неряшливые кляксы. Мегаполис щерится витринами и рекламой. Если прислушаться, то можно услышать, как из глубины назойливого бормотания доносится звук колокола: «Идем! Идем! Полночь приближается! Начнем теперь странствовать! Час настал! Начни странствовать ночью!»
— Посмотрите на этих людей, — кивает Диоген. — Они не просто идут, они идут куда-то. Даже когда они гуляют, они гуляют для чего-то. Никто так не любит привносить смысл в жизнь, как они. Жизнь не может быть ничем, кроме как целью, здоровьем, развлечением, карьерой. Каждая минута должна заполниться движением, словно сама жизнь и не есть движение. Так и хочется крикнуть: «Будьте прохожими! Проживи незаметно!»
— Крикните, — предлагаю.
— Бесполезно. Бессмысленно. Они намагничены своими и чужими идеями. Каждый отыщет тысячу причин для того, чтобы не жить, а исполнять обязанности. В редкий момент человеку дается шанс сойти с беговой дорожки… Но и тогда кричать — попусту тратить время.
— Уж не намекаете вы на то, что мы сошли с этой самой беговой дорожки? — допытывается Танька.
— Ну… вы же сели ко мне в машину? — усмехается Диоген.