— Если хотите высоко подняться, пользуйтесь собственными ногами. Не позволяйте нести себя, не садитесь на чужие плечи и головы!
   — Увольте! Я лишь временное пристанище, случайный попутчик. Не претендую.
   — Как-то у вас тут захламлено малость… Извините… — Танька в своем репертуаре.
   — Что поделать — невелико пристанище. Кто-то живет в бочке, кто-то — на трубах центрального отопления. Я вот живу в «Бентли».
   — Что и квартиры нет? — интересуюсь.
   — Нет.
   — И жены?
   — Нет.
   — И женщины?
   Диоген показывает ладонь:
   — Вполне достаточно, чтобы утолить потребность в женщинах. Было бы здорово, конечно, и поглаживанием живота утолять потребность в еде, но…
   — Вы сумасшедший?! — восклицает Танька.
   — Наверное, — признается Диоген. — С точки зрения большинства людей, постоянное проживание в собственной машине — не есть признак нормы.
   — Вы, наверное, раззорившийся миллионер, — предполагаю.
   — Из пущенного по ветру состояния осталась лишь крутая тачка, так? — Диоген качает головой. — Не стоит выискивать внешние причины. Просто… просто я однажды проснулся…
   — И? — Танька вытягивает шею.
   — Все, — отрезает Диоген. — Прочие обстоятельства — лишь иллюзия объяснения.
   — И с тех пор вот так разъезжаете по городам и весям?
   — Точно.
   — И вы счастливы?
   — Как говорили древние греки, счастливы должны быть животные, рабы, женщины и дети. Ни к кому из них я не принадлежу…

44. Песни невинности и опыта

   Едем. Едем сквозь ночь, непогоду, улицы, города, мироздание. Неощутимый переход в другой мир, ясное дыхание чего-то иного, не чужого, не жуткого, а очень даже родного и близкого, но почему-то забытого, а вернее — упрятанного в глубине нежных складок самой интимной памяти за плотными створками бурой, сморщенной, неприглядной реальности. Мимолетный знак, который нередко улавливаешь в спешке псевдо-жизни, в плотных тисках обстоятельств, между молотом обрушивающегося неумолимо будущего и наковальней прошлого, от которых не спрятаться, не увернуться. Только теперь уже никуда не надо спешить, ибо нечто подхватило, вырвало из уютного ложа перламутра жемчужины и, наконец-то, отправило в бесконечное путешествие на странных волнах покоя.
   Возможно, это и есть грань яви и сна, грань, которую не дано познать. Диоген? Вечный Жид? Кто? Что? Случайный дар возлюбленным или безумие на двоих, решивших преодолеть запреты — не нарушить играючи табу дозволенности, а честно покинуть мир двуполой эволюции, дабы слиться, соединиться не в андрогина, а в нечто, чему нет мифического имени.
   Танька спит на плече. Сопит, сжимает руку, словно дитя, которое боится потеряться. Едем, все еще едем. Имаго в преддверии метаморфоза, гнусные личинки, чья надежда, оправдание бессмысленной всепожирающей жизни — превратиться на краткий миг в непрочное великолепие бабочки, погрузиться в расточительное роскошество природы, ради размножения затеявшую бесконечную игру со смертью. А что она должна воссоздать здесь — в крошечном пузырьке континуума повседневности, в неприметной пылинке кипящего океана Дирака, в сплаве двух одиночеств, обретающих самих себя не по судьбе, но по унылой безысходности?
   Смотрю на спящую Таню. Так вот как выглядит друг спящим! Так, значит, таково лицо вместилища души на грубом, несовершенном зеркале. Притрагиваюсь к щеке. Легкий прищур закрытых глаз, движение уголка губ — снится назойливая мошка. Один сон на двоих в обществе легендарного существа. Как умер Диоген? Была ли его смерть поставлена столь же эксцентрична, сколь и его жизнь?
   — Философия более благосклонна в человеческим слабостям, нежели религия, не находите? — краешек лица в зеркале заднего вида. — Цинизм — пища для ума, но смерть для души. Добрые граждане Афин терпели выходки сумасшедшего, гадившего где попало и мастурбирующего у всех на виду, ибо за подобным непотребством им виделась какая-то особая мудрость. Знали бы они, что жалкий фальшивомонетчик так и остался фальшивомонетчиком, только вместо монет он стал подделывать мысли… И когда три столетия спустя он сгонял с порога приговоренного к распятию, то для него в этом оказалось не больше эксцентрики, чем в ощипывании платоновского человека… «Ищу человека! Ищу человека!» Vyyebyvalsya. Когда человек остановился у порога, он не захотел признать его.
   Слушаю. Внимаю. Не хочу, а глотаю.
   — Мафусаилов век ничему не научил юродствующего циника. В своем сердце он чересчур рационален, чтобы распознать бога, несущего крест, на котором его жаждали распять незаконные дети бесстыдника из Синопса. Публичная мастурбация — это вовсе не так безобидно, как кажется… Он словно оплодотворял проклятым семенем всех тех, кто потешался, кто улюлюкал, кто брезгливо взирал, равнодушно проходил… Он срал и ссал на потомков великой культуры, обделывая нечистотами их души… Сакральный акт, столь безобидный и столь разрушительный. Поверьте, близкая гибель лучше всего заметна в мелочах. Не надо грома и молний, достаточно установить публичный писсуар на улице, а еще лучше — поместить его в музей.
   — Вы видели Распятие?
   — Не преувеличивайте, — строгое замечание. — Разве можно что-то увидеть? Тем более… Оборванцы, вонючие, презренные, покрытые собственными испражнениями, что стекают по ногам… Отвратительное зрелище. Что еще желаете узнать? Как афинские гетеры обряжались мальчиками, чтобы проникнуть на философские диспуты, где опьяненным собственным интеллектуальным величием философам было уже наплевать, кого yebat\ — друг друга, жареных куриц, или переодетых юношами развратниц, не разбирая, куда попадает член — во влагалище или в анус. Возможно, так честнее, каждый делал то, на что способен — предаваться разврату мысли или просто — разврату.
   Деревья — точно трещины на светлеющем небе, угольные молнии, проростающие из земли, устремленные к влажной губке облаков, протирающих новый день. Открываю окно. Свежесть и холод. Вдыхаю. Глотаю. Впитываю. Танька продолжает дрыхнуть. Тоненькая ниточка слюны тянется из уголка рта к подбородку. Замедляем ход, останавливаемся. Диоген позевывая выбирается наружу. Пустота. Тишина. Умерший мир. Увядшая жизнь.
 
Мы хотим играть на лугу в пятнашки,
не ходить в пальто, но в одной рубашке.
Если вдруг на дворе будет дождь и слякоть,
мы, готовя уроки, хотим не плакать.
Мы учебник прочтем, вопреки заглавью.
Все, что нам приснится, то станет явью.
Мы полюбим всех, и в ответ — они нас.
Это самое лучшее: плюс на минус.
Мы в супруги возьмем себе дев с глазами
дикой лани; а если мы девы сами,
то мы юношей стройных возьмем в супруги,
и не будем чаять души друг в друге.
Потому что у куклы лицо в улыбке,
мы, смеясь, свои совершим ошибки.
И тогда живущие на покое
мудрецы нам скажут, что жизнь такое.
 
   Диоген умолкает, закуривает.
   — Так?
   — Так, — внезапно признаюсь. — Всегда хотела прожить бессмысленную, незаметную жизнь.
   — Прожить жизнь? Тавтология. Дать жизни прожить нас — будет вернее. И что же мешает? Разве она не такова по определению? Все остальное — беспардонная лесть.
   — Такая, — соглашаюсь. Бросаю сигаретку, стягиваю чулки. Не хочется касаться асфальта голыми пятками, приходится снимать один ботинок, затем вновь натягивать, снимать другой, вновь натягивать. — Только дело не в жизни, а в ее ощущении, в феноменах, — с трусиками проще. — Где? Как?
   Капот теплый. Гладкий металл приятно касается кожи. Синева словно море, хочется раскинуть руки и упасть в нее птицей. Губы касаются живота.
   — Не стоит излишеств, — предпреждаю. — Простая классическая yeblya вполне уместна. Это же дорога, а не «Шератон».
   — Так что насчет простоты?
   — Ее невозможно отыскать внутри… Она где-то рядом, такое банальное ощущение ненужности… одиночества…
   — Разве род человеческий не жалуется на одиночество? Или я что-то пропустил за последнее тысячелетие?
   — Ложь. Мимолетная блажь неудовлетворенного сексуального голода. Вот, что они называют одиночеством. На самом деле нет ничего приятнее одиночества — непроницаемой тьмы, что окутывает, убаюкивает.
   — Ты говоришь о смерти.
   — Нет, о сне…
   Оргазм внезапен. Вот только были толчки — необязательные, привычные, монотонные и сразу же — разлив обжигающего чувства, боль, преодолевшая порог наслаждения и ставшая приторным мучением.
   Накрапывает. В бездне синевы собирается, скатывается влажная пыль и редкими бусинами падает на распростертое тело. Дрожащими пальцами растегиваюсь, сдираю, обнажаюсь, подставляюсь поцелуям небес.

45. Бессонница

   Сон. Это ли не сон? Не знаю, ибо никогда не сплю. Вообще, знание о том, что люди должны спать, пришло к годам восьми, примерно тогда же, когда пришло знание, что люди должны еще и трахаться. Ночь казалась странной игрой, когда все должны выключать свет и ложиться в кровать. Странной, но не более странной, чем другие игры, в которые играли взрослые. Маленькая девочка лежала и смотрела на ночник, разглядывала тени, и ей не было ни скучно, ни страшно. Не бродила по квартире, а послушно лежала, поэтому никто не догадывался о ненормальности ребенка, даже родители. Даже она сама.
   Месяц лежит на горизонте, раскинувшись широко, как роженица.
   Щека касается живота. Прижимаю к себе, точно дитя:
   — Если ты раб, то не можешь быть другом. Если тиран, то не можешь иметь друзей. Слишком долго в женщине были скрыты и раб, и тиран. Поэтому женщина не способна еще к дружбе, она знает только любовь.
   Гулкая тишина. Даже ветер не шевелит промокшие декорации. Что за время? Время безвременья.
   — Когда едешь без цели и без смысла, то лучше всего не иметь и часов — великих обманщиков, чей выверенный механизм тем искуснее наводит иллюзий, чем точнее он, чем больше проглотил человеческого труда, украл, заключил в себе частичку чьей-то души, ведь космос не знает, что такое время… Необходимо уловить мгновение, нащупать тонкую нить собственной вибрации, отыскать в себе маятник и прижать, остановить. Секс привлекателен погружением в вечность. Взаимопроникновение двух тел как символ взаимопроникновения души и вечности. Кто сказал, что Агасфер наказан? Ему дарована великая благодать скитания… Ты хочешь еще?
   — Конечно. Никогда не yebalas\ с вечностью…
   Смех.
   — А твоя подруга?
   — Не трогай ее.
   — Понимаю — любовь. Я же не люблю людей, ни далеких, ни близких. Моя любовь принадлежит вещам и призракам.
   — Подожди… не туда… так скучно…
   — Хочешь почувствовать себя музой философии?
   — Почитай… Анальный секс особенно располагает к романтике…
   — Изволь.
 
Животное тепло совокуплений
И сумрак остроглазый, как сова.
Но это все не жизнь, а лишь слова, слова,
Любви моей предсмертное хрипенье.
Какой дурак, какой хмельной кузнец,
Урод и шут с кривого переулка
Изобрели насос и эту втулку —
Как поршневое действие сердец?!
Моя краса! Моя лебяжья стать!
Свечение распахнутых надкрылий,
Ведь мы с тобой могли туда взлетать,
Куда и звезды даже не светили!
Но подошла двуспальная кровать —
И задохнулись мы в одной могиле…
 
   Разламывающая боль и бесконечное падение в… нет, не в сон, а в бездонный колодец, а еще точнее — во вращающийся калейдоскоп, неутомимо выкладывающий бесконечные вариации разноцветной смальты. Платоновское странствие освобожденной души или наркотический приход от впитавшейся во влагалище спермы бессмертного? Чем должен оплодотворять Вечный Жид — Диоген-космополит, чьей глиняной бочкой стал весь мир? Зажимаюсь ладонью, удерживаю в себе липкий, холодный сгусток, стекающий по складкам вагины, распознав бесплодие искалеченной матки.
   Холод и запах сена. И еще чего-то, почти неуловимого. Дым? Рыба? Рядом Танька разметалась невинной куклой, подставляясь скудным каплям утра. Подползаю. Нечто неконтролируемое, тянущее, зовущее. Животное. Держусь за ее колени, развожу все шире и шире, и втираюсь, вдавливаюсь, чувствую движение складок — неожиданно пьянящее. Глаза любовницы закрыты, голова мотается из стороны в сторону, руки стыдливо прикрывают груди, краска возбуждения спускается все ниже и ниже. Стылось уходит, уступая жару. Стоны, вздохи. Разрядка и нечто выбрасывается, исторгается, точно чудо преобразило активную в нечто подобное мужчине, сжало сладчайшим мучением влагалище и выкинуло в разверстую вагину пассивной.
   Падаю, растягиваюсь, прижимаюсь крпче, крепче, крепче…
   — Что это было? — шепчет Танька.
   — Оргазм, — подтверждаю.
   — Я еще никогда… никогда так не… не кончала…
   — Тоже… почти…
   — А что значит — почти?
   — Ревнуешь, любимая?
   — Нет… то есть… у тебя такое случалось еще с кем-то…?
   — Считаешь, что после лишения тебя лесбийской девственности, необходимо во всем признаться?
   — Мне… интересно…
   — Что ж… нет такого извращения, которое было бы обойдено стороной…
   — И с кем… ну, с кем… такое было… острее… да, острее?
   — С горбуньей.
   Танька ошарашенно приподнимается на локте. Сосок близко, не удерживаюсь.
   — С какой еще горбуньей?!
   — Обычной. Ну, не такой, как в сказках про Бабу Ягу, но горб у нее наличествовал, хотя и небольшой.
   — И где ты ее подцепила? Зачем?!
   — Она гуляла по крыше, постучалась в окно. Юное создание с картин Ботиччели. Ты знаешь, уродство придает пороку привкус невинности… Блондинка с длинными вьющимися волосами, белой кожей, неловкими руками, беззащитным взглядом… И коротко стриженная брюнетка, смуглая, наглая и порочная… Но в итоге соблазнили ее саму.
   — Ну, если она была такой красоткой…
   Смеюсь.
   — Гладкая кожа и длинные волосы еще не делают из горбуньи красавицу. Тут другое…
   — И как же ЭТО произошло?
   — У нее божественные пальцы… Тонкие, гибкие. И узкая ладонь, так что… Никогда не думала, что туда можно проникнуть всей рукой. Ни боли, ничего, кроме…
   — Наверное, это ангел… — романтично вздыхает Лярва. — А горб — его… ее… сложенные крылья…
   — Вряд ли. У этого ангела наличествовала вполне банальная pizda, и горб был горбом.
   — Блять, нет в тебе романтики, Вика.
   — Ни huya нет, — соглашаюсь.
   Когда страсть проходит, начинаем осматриваться. Итог неутешителен: две голые дамочки, разгоряченные однополой любовью, и ни единого клочка одежды.
   Танька на удивление держится мужественно. Любовь, что бы там не говорили, вдохновляет. А возможно ей грезится картина: ее доставляют грязную (антисептическую!) и голую домой и суровый милиционер вручает квитанцию административного штрафа за вызывающее поведение, оскорбившее взгляды и нравственность трудового народа, который направлялся к ближайшему ларьку поправиться после вчерашнего гужбана, но наткнулся на двух голых шлюх, сидящих в обнимку среди ящиков с давленными помидорами, и хотя дальнейшее расследование и восстановило картину произошедшего, тем более, что одной из шлюх оказалась доцент кафедры философии Н-ского института Виктория С., а второй — вольный художник Татьяна Л., но, тем не менее, етить вашу мать, ителихенция, опохмеляться надо, а не перфомансы под открытым небом устраивать! А ошалевшая мать всплеснет ладонями и скажет: «Танечка! Ну как же так! Шагом марш в ванну!» А осмелевшая от противозаконной любви Танечка ей ответит: «Мамочка, прости меня, родная, но, yebanyj в рот, меня уже zayebali твои blyadskiye придирки и вообще — с кем хочу, с тем и буду yebat'sya и тебя о твоем yebanom мнении спрошу в самую последнюю yebanuyu очередь!». А Виктория С., выглядывая из-за могучего плеча участкового, заявит успокаивающе: «Не стоит так переживать, право. Никаких наркотиков мы не принимали, только nayebalis\ до одурения, да одежду где-то похерили»…
   Ежусь, растираю предплечья, подхожу к щелястым, как pizda проститутки, воротам, прикрывающим вход в амбар, смотрю на свет божий. Классическая пастораль — речка, деревца, жухлая трава в инее, неподвижные фигуры трех рыбаков, медитирующих над поплавками, слабый костерок и жбан с чем-то съедобным.
   Танька прижимается сзади:
   — Выйдем?
   — Придется. Не зимовать же здесь. Одичаем.
   — А они… они нас не изнасилуют?
   — Помечтай о чем-нибудь другом, — советую. — Мужик, который на ночь глядя поперся в холод и дождь от теплой постели и бабы, на нас даже и не взглянет. Мы же не русалки.
   — И не ставридки… Но ты — первая.
   — Ладно.
   — Давай сеном прикроемся?
   — Тогда нас точно за сумасшедших примут. А чокнутые бабы вряд ли вызовут сочувствие в суровых рыбацких сердцах.
   — А голые бабы вызовут сочувствие в суровых рыбацких сердцах?
   — Вот и проверим…
   Выхожу. Храбрюсь, конечно, хотя и боязно. Но в нашем однополом дуэте ваша покорная слуга — за мужика, поэтому сексуальная роль обязывает. Ступаю осторожно. Прежде всего к кострецу. Приседаю, протягиваю руки. Тишина. Покой. Оборачиваюсь. Танька машет рукой — давай, давай! Кому вот только давать? Мужики продолжают пялиться в вялую воду. Примечаю палатку.
   — Привет! — решаюсь и встаю, прелести напоказ — шоковая терапия. — Как поклев?
   Фигуры шевелятся, крайний оборачивается, рассматривает через очки-моноблоки. Ожидаю матерного восклицания, но рыбак добивает образованностью:
   — О! Лолита!
   Двое других нехотя полуоборачиваются. Танька, посчитав, что знакомство закончилось, выдвигает засечные полки, стыдливо держась за сиськи.
   — О! — продолжает рыбак-набоковед. — А это кто?
   — Мать Лолиты, — нагло заявляет Танька. Страх города берет.
   — Хорошо хоть не бабушка, — ворчит средний и возвращается в исходное положение.
   — Ваши вещички в палатке, — кивает очкастый. Второй крайний молча изучает нашу анатомию. — Если хотите, то можете супец похлебать, он еще теплый.
   — Такое впечатление, что из этого амбара каждое утро по несколько голых баб выходит, — шепчет Танька.
   — А ты разве не знала? — шепчу в ответ. — Это наш тайный розовый приют. Мы здесь постоянно оргии устраиваем. Вот голубые и привыкли.
   — Кто — мы?
   — Лесбиянки.
   — А они, значит, — голубые?
   — Ну не пидорами же их называть…
   Вещички действительно наши. Облачается.
   — Что-нибудь понимаешь? — вопрос риторический. Для Таньки все еще в новинку — дорожные приключения, однополый секс, рыбалка.
   — Нет.
   Выходят. Нет, выползают.
   Садимся у костерка, подбрасываем веточки, опасливо молчим. Набоковед выползает из тины, стряхивается:
   — Что тут только не повидаешь, — заявляет жизнерадостно. — Давеча подъезжает некий мэн, так и так, появятся две девушки, вы их не пугайте, вот вещички, вот денежки… Ну, денежки, мы, естественно, не взяли…
   — Зря не взяли, нам бы отдали, — бурчит Танька.
   — А вам-то зачем? — искренне удивляется Набоковед. — Что вы здесь покупать собрались?
   — Презервативы, — предлагаю. — Вас ведь обслужить придется.
   Танька бледнеет. Набоковед ржет:
   — Ой, не могу! Ну что за веселые девчата попались!
   На веселье подгребает Сексуально Озабоченный — молодец с редкой бородкой. Не насмотрелся на голых баб. Разглядывает.
   Сплевываю:
   — Ну, что? Кому первому отсосать?
   Набоковед совсем сгибается от смеха. Сексуально Озабоченный краснеет. По Таньке впору баланс белого устанавливать. Рыбак соизволяет подать голос — рокочущий богатырский бас:
   — Накормите молодиц по первой, ухари.
   Сглатываю. Однако. Ставр Годинович. От одного голоса кончить можно.
   — Мы, вообще-то, смирные, — Набоковед наливает в плошки. — Почти что научные сотрудники.
   — Сразу видно, — подтверждаю. — Интеллект не пропьешь.
   Набоковед снова ржет. Табун в одной глотке.
   — Так, девушки, вы как предпочитаете — уху или рыбный суп?
   Переглядываемся. Нюхаем.
   — Какая разница, господин Гумберт?
   — Принципиальная. Если с водкой, то уха, ежели без нее, родимой, то, прости Господи (осеняется крестным знамением), рыбный суп.
   — Тогда уху. Заодно и продезинфицируемся.
   Махаем. Хлебаем. Смелеем.
   — А младший научный сотрудник почему такой молчаливый? — вопрошает Танька. — Чего стесняться после того, как вы так внимательно нас разглядывали?
   Набоковед отрывается от плошки и дружелюбно бьет деревянной ложкой Сексуально Озабоченного по лбу.
   — Отвечай девушкам, тебя спрашивают.
   — Я думаю, — бурчит молодой.
   Ловлю взгляд:
   — И о чем же?
   Сексуально Озабоченный хмыкае:
   — О том, что бы я делал, если бы был женщиной…
   — Укатайка! — восхищается Набоковед. — И что надумал?
   — Я бы был лесбиянкой.
   Давлюсь. Танька услужливо колотит по спине. Набоковед утирает слезы. Сексуально Озабоченный невозмутимо кушает.

46. Возвращение

   — Ну, девоньки, вам туда, — Ставр Годинович указует огроменной ладонью. — Ничего, вы налегке, авось и дойдете.
   Танька крепко держится за руку.
   — Ну что ж, будем правдивы, пойдем пустыней, не будем искать богов, но разобьем сердца, готовые поклониться, — тяну полюбовницу за собой.
   Поднимаемся по склону. На вершине оборачиваемся. Тлен осени охватил все вокруг, испятнал тусклыми пятнами землю и небо, лишь река свинцовым потоком пробирается среди былых гущ почерневших ив и осин. Льдистая прозелень, пар изо рта, пылающие щеки после ухи. Танька что-то бормочет. Прислушиваюсь:
   — Надо было дать, надо было дать, надо было дать…
   — Ты чего?
   — Надо было дать, тогда, может быть, довезли…
   — Кто?!
   — Эти… рыбаки…
   — Какие рыбаки?!
   Танька останавливается.
   — Издеваешься?
   Плотнее кутаюсь в плащ, качаю головой. Холодно.
   — Так, — решительно говорит Танька. — Возвращаемся. Идем на сеновал. Раздеваемся. Зазываем рыбаков и… и… и расплачиваемся. У кого-то палочка-выручалочка, а у нас — дырочка-выручалочка.
   Наконец-то доходит:
   — Так ты думала, что они рыбаки?
   — Ты меня пугаешь, — признается Лярва. — Кто же это тогда?
   — Бог.
   — ?
   — Бог.
   — ?!
   — Бог. О святой Троице читала? Отец, сын и святой дух… ну, и далее по тексту.
   Танька смотрит безумными глазами. Мило улыбаюсь:
   — Кстати, ты видела у них какое-нибудь средство передвижения? Машину? Лодку? Ишака?
   — Если бы мы были в другом месте, то это бы было действительно смешно, Вика. Но сейчас, — готова расплакаться. — Думаешь я тебе поверю? Поверю, да?! Так вот, я тебе — верю!!!
   Обнимаемся, замираем. Истерика утихает. В разрыве облаков показывается солнце. Становится легче.
   Выходим на тропинку. Точнее — жидкий поток грязи, взбитый многочисленными ногами, обутыми в громадные кирзовые сапоги. Люди возникли из одной бесконечности и канули в дргую. Движемся параллельным курсом по жухлой траве. Ледяное дыхание близкой зимы хватает за коленки.
   — Холодом веет от всякого глубокого познания. Холодны, как лед, самые глубокие источники духа…
   — Опять он? — уныло интересуется окоченевшая Танька. — Заратустра?
   — Иди в жопу.
   Тащимся дальше.
   — Вика, а что такое бог?
   — Необходимое пограничное понятие всех теоретико-познавательных размышлений, или неизбежный индекс для конструирования известных пограничных понятий.
   — Тяжелая штука жизнь… — вздыхает Танька.
   — Брось. Мы все прекрасные вьючные ослы и ослицы.
   — Я ее о высоком… о самом важном… а она мне тут — индекс, пограничное понятие, ослица…
   — Ну, если хочешь… Если бы существовал бог, как кто-нибудь мог бы удержаться, чтобы не стать им. Следовательно, бога нет.
   — Бред. Бред. Бред! БРЕД! — Танька останавливается, затравленно озирается. — Или я с ума схожу? — жалобный взгляд.
   Шлепаем дальше. Натыкаемся на ручеек, забитый пластинами прозрачного льда. Солнце не достигает дна оврага, и зима тайно оккупировала непредусмотрительно оставленный осенью участок территории. Тропинка ныряет в ледяной сумрак. Останавливаемся.
   — Mamako atomba! — шарю по карманам. Есть! Мятая пачка «Рака легких». — Будешь?
   У Таньки в сумочке находится длиннющий мундштук. Завтрак у бабушки Тиффани в деревне. Сюрреалистическое зрелище.
   — Я туда не полезу, — предупреждает Лярва. — Будем стоять здесь и… и курить. Пока кто-нибудь не проедет на тра-а-а-кторэ…
   — На трах-х-х-торе, — поправляю.
   — Эх, надо было отсосать… — кручинится. — Он бы согласился? А почему и нет… Творец сущего и ссущего… все такое… имеет законное право…
   Окрест раздается жуткое чавканье. Вздрагиваем. Теснее прижимаемся друг к дружке. Чавканье угрожающе приближается. Чудится в нем Шива, высасывающий через глаза содержимое человеческих оболочек. Поднимается смоляной дым. Ветер пропитывается парами плохо переваренной соляры.
   — Что это?! — кашляет Танька. Ее выворачивает.
   — Стой нормально! — пихаю в бок. — Аборэгэн на трах-х-хторе! У тебя выпадает редкий шанс поминетится.
   — Уступаю его тебе.
   Дежурные улыбочки. Трактор переваливает через взгорок и ползет к нам, оставляя позади взбитую глинистую топь. Притормаживает. За рычагами восседает некто… нечто… столь же огромное, сколь и бесформенное. Гладкое лицо, прозрачные до сумасшествия глаза. Улыбка. Самоед и бляди. Картина маслом.
   — В-в-в-в-АМ (Танька вздрагивает) к-к-к-к-у-у-у-ДА! — именно так — с бодрым утверждением в конце вроде бы вопросительной фразы.
   — В город! — ору.
   Черный дым вытекает из трубы трах-тора густым нефтяным потоком и собирается на земле обширной лужей.