Страница:
Короче говоря, когда вызванный папик заявляется на кухню, то обнаруживает там теплую компанию разновозрастных дамочек топлесс, батарею бутылок с надетыми на горлышко разноцветными и разновкусовыми презервативами, каким-то чудом надутых и гордо указующих в потолок пимпочками спермоприемников.
30. Шоппингуем
31. Менархэ
32. ОВ
30. Шоппингуем
— Папик! Cingao! — дитя виснет на шее, болтает ногами. Папик почти что по-отцовски хлопает ее по попке. — Папик приехал! Tari modha ma pesab kharis!
— Сколько их у тебя? — вопрошаю и прикидываю ресурсы чемодана.
— Франсуа Паппэн, — представляется густым голосом папик. — К вашим услугам, мадмуазель…
Пары в башке Лярвы рассеиваются, она вскрикивает и прижимает измызганную блузку к грудям.
— Предупреждать надо, мужчина!
— Что есть «мужчина»? — уже с явно выраженным акцентом вопрошает папик. Паппэн.
— Kosse nanat! Не обращай внимание! — Полина продолжает висеть. — Неси меня в спальню, Chodina. Я чувствую себя так романтично… Ikasete! Sugu ikasete! Iku iku!!!
— Никаких половых актов на моей девственной постели! — ору вслед. Паппэн качает головой. Укоризненно. Полина томно закрывает глаза. Нравится чертовке, когда ее ревнуют.
— А что мне одеть? — Танька с тоской смотрит на разбросанные тряпки. — И когда я успела раздеться? Или меня раздели?
— Тебя еще и поимели, — замечаю хладнокровно. Во рту противный привкус приносящей счастье подковы. — То был страстный лесбийский акт. Любой служитель культа вас тут же бы обвенчал.
— Ах! — Танька краснеет.
Нагло ржу, но от подступающей головной боли не помогает.
— А прокурор посадил лет на пятнадцать за растление несовершеннолетних, — злорадствую.
— Не лей мне чай на спину, — Лярва приуныла. — Выпивка с утра — шаг в неизвестность…
Сижу, смотрю как подружка бродит по кухне и прибирает вещички. Очень похоже на пьяную цаплю — тонкие ножки, неуверенные шажки, замедленные нырки вниз с тревожным замиранием в самой нижней точки, и затем такое же замедленное выныривание с добычей.
— Не суетись, — жалею. Подруга, все же. Безобиднейший человек, особенно когда кроликов рисует… Кроликов? Что там Полька про аризонских кроликов толковала? Сублимация. Классика фрейдизма — акт творчества как сублимация либидо. То-то ей одни кролики мерещатся. Символизм в чистом виде. — Тань… — решаю проверить внезапно возникшую теорию.
— Чего? — цапля замирает в неуклюжем полупоклоне.
— Скажи… к тебе мужики когда больше клеятся — до того, как твои картины увидят, или после?
— На что намекаешь?
— Ни на что. Веду полевые исследования особенностей богемного секса.
— Не на ту напала. Лучше в зеркало посмотри.
— Причем тут зеркало?
— Ну, это ты у нас эксперт по таким делам. Вот и бери у отражения автоинтервью.
— Отражение — не богема.
— Ага. Я и забыла, что ты у нас не богема, а элита, хоть и научная.
— Не злись!
— Я и не злюсь, — Танька замирает, прислушиваясь к себе. — Я просто в ярости! А что до мужиков, то волочиться за мной они начинают сразу после того, как исчезаешь ты.
Ага, то есть ДО кроликов… И что это может значить? Базовая гипотеза не подтвердилась… Хотя с другой стороны…
— Привет, Hee! Заждались? Kanes li lathahat! — на пороге стоит дитя. Да… Давешнее бельишко под шубкой еще не предел эксцентризма.
— Гулп! — Танька сглатывает. — И куда ты в ЭТОМ собралась?
— Лучшее украшение девушки — скромность и прозрачное платьице, — по-отчески говорит Паппэн.
Вся в белом. Белый ультракороткий топик, белая ультракороткая юбчонка-пояс. Белые шелковые чулки на белых подвязках. Белые кружевные трусики. Такие же белые лакированные бахилы. Белая сумочка через плечо. Белый сотовый на шее.
— Que carajo quieres? Вам нравится? — дитя разводит руки и медленно поворачивается в воображаемом танце.
Наваждение. Путь в никуда. Не возжелай ближнего своего. Что же это такое — притяжение двух тел? Сродни ли оно всемирному тяготению? Или Ньютон лишь стыдливо сочинил про яблоко, когда совокупляясь с пышной молочницей в саду вдруг был озарен такой простой и для всех очевидной идеей — миром правит любовь?
Что реальнее этой девочки? Ее тепла? Дыхания? Ее доверчивого ответного объятия? Для вас познание жизни — насилие над телесностью… Сколько же вас насилует, пожирает, переваривает и испражняет все и каждого, мир, реальность?! Но истина в том, чтобы отдаться живой телесности — страстно и самозабвенно, принять ее в себя, открыв доверчиво нежную область собственных гениталий сознания, впустить внутрь и с благодарностью принять извержение переживаний — все того же семени, что оплодотворяет каждого каждое мгновение, рождает и заставляет жить.
— Ты это чувствуешь? — шепчу, тихо, почти беззвучно. — Ты тоже чувствуешь вечное оправдание жизни? Могучее движение, которому невозможно противиться? Которое оправдывает все, что только случается под небесами?
Но Полина уже отстраняется и нарочито грубо выносит вердикт:
Te voy a hacer la sopa! Портить приличных девчонок гораздо приятнее, чем исправлять shibseki!
И тут звенит стекло, окно распахивается, внутрь вдвигается закопченное рыло с безумными глазами и разномастной щетиной, шумно дышит, втягивая остатки алкогольных паров, и, наконец, всхрюкивает:
— Отчего yeb… люди не летают blya… как птицы? А yeb… бухают как свиньи!
Танька визжит, хватает со стола первую попавшуюся посудину и запускает в вернувшегося с небес соседа. Сосед с невозможным изяществом, которое доступно лишь конченным хроникам, отработанным и техничным движением извлекающим из самой вонючей мусорной кучи вожделенную тару, перехватывает бутылку и присасыватся к горлышку. Струйки портвейна растекаются между жесткими волосками на подбородке подобно подступающему половодью.
— Благодетельница! — смягченно сипит рыло. — А вы говорите — нектар райский, нектар… — сосед грозит кулаком низким тучам. — Проси, что хочешь, красавица!
Лярва, совсем обалдевшая от столь щедрого предложения из уст какого-то конченного бомжары, нащупывает вторую бутылку, Паппэн деловито закуривает, Полина инстинктивно пытается натянуть краешек пояса на трусики. Приходится взять ситуацию в собственные руки:
— Yeb твою мать! Окно закрой! Сиськи же мерзнут!
— Сей момент… сей момент… — падший ангел суетливо прикрывает ставни, отступает, успокаивающе кланяясь, поворачивается и бредет к своему жилищу. Грязно-серые крылья, теряя перья, волочаться по лужам, собравшимся в гудроновых выемках.
Ветер выжимает из туч мелкую ледяную морось. Подставляешь ладонь и чувствуешь внутри капель крохотные зародыши зимы. Очередной дредноут поджидает около подъезда, мрачно перегородив дорогу суетливым пенсионерам отечественного автопрома. Устав гудеть, исчерпав запасы ругательств и злости, живые души машин мрачно ожидают появления хозяина. Кто-то пытается преодолеть хромированную гору, объехав ее через заброшенную детскую площадку, но увязает в жидкой глине.
Паппэн невозмутимо раскрывает колоссальный зонтик, диаметра которого вполне хватало преодолеть расстояние от двери подъезда до дышащего теплом дредноута.
Души наблюдают за посадкой, пока кто-то не выдерживает, приоткрывает стекло и орет укоризненно:
— Братан, а ты не прав!
— Твои братаны, harah, в овраге лошадь доедают! Kin du sem! — взвивается Полина, дергается назад, намереваясь продолжить дискуссию, но Паппэн также невозмутимо возлагает могучую длань на откляшненную жопенку и вталкивает разъяренное дитя внутрь.
— Давай не поедем? — шепчет Танька. — У меня и денег нет…
— Папик платит, — объясняю суровую правду жизни.
— Да? А с ним чем расплачиваться? Натурой?
— Тогда точно ехать надо, — по примеру папика упираюсь в задницу Лярвы и запихиваю внутрь.
Салон — благоустроенный сексодром. На расстоянии протянутой руки доступны большие и мелкие радости декаданса — бар, телевизор, стереосистема, шкафчик со свежим бельишком, мыльными принадлежностями и широким выбором контрацептивов оперативного и стратегического действия.
Ребенок врубает музыку, разваливается на диване, задрав ноги. Во рту — леденец. Розовый язычок умело обрабатывает сладость. Профессионалка. Танька неодобрительно разглядывает дитя и выражается в том смысле, что все мы сейчас смахиваем на продажных женщин, на что дитя резонно замечает, что не только смахиваем, но таковыми и являемся.
— А пошли вы все… — бурчит Лярва, открывает бар и вытаскивает первое попавшееся пойло.
Заглатываю, обрабатываю черешок консервированной вишенки, выплевываю на ладонь узелок. Полный vyyebon, конечно. Таньку, как дилетанта, не продирает, но Полина одобрительно кивает. Смотрим в окна. Изнутри дредноута город предстает в еще более жутком виде. Смещаются пространства и восприятия. Тектоника богатства и нищеты, иллюзия запредельной нормальности, сюр мегаполиса, смешавшего в своей утробе самые несочетаемые ингредиенты. Но сумерки все оправдывают, прикрывая плотной сепией возвышенные пороки и благородные извращения.
Два негритенка, пиликающие на скрипочках «Прощание славянки», — печально сосредоточенные темные лица, блестящие глаза, проворные руки — двойное отчуждение, непреодолимая стена, сквозь которую еще можно что-то почувствовать — тонкое, мимолетное, чуждое, но которую не дано преодолеть. Каждый замкнут в мире собственной души, даже те, кто ее не имеют.
В чем же неразрешимость противоречия между догмой бессмертия божественной субстанции и материалистическим мифом? Умирает лишь оболочка — индуцированные дольним миром телесные желания, стремления, весь тот мусор, что несет в себе человеческая жизнь, осаждается на дне, выбрасывается на берег. Но ведь вода остается водой. Душа извергается в мир из неведомых источников, течет по телесному руслу детства, юности, старости, чтобы вновь впитаться в песок, оставив недолговечное пересохшее ложе чьих-то воспоминаний.
Личность умирает, а душа остается, и все противоречие сводится лишь к оценке того, что важнее…
— Сколько их у тебя? — вопрошаю и прикидываю ресурсы чемодана.
— Франсуа Паппэн, — представляется густым голосом папик. — К вашим услугам, мадмуазель…
Пары в башке Лярвы рассеиваются, она вскрикивает и прижимает измызганную блузку к грудям.
— Предупреждать надо, мужчина!
— Что есть «мужчина»? — уже с явно выраженным акцентом вопрошает папик. Паппэн.
— Kosse nanat! Не обращай внимание! — Полина продолжает висеть. — Неси меня в спальню, Chodina. Я чувствую себя так романтично… Ikasete! Sugu ikasete! Iku iku!!!
— Никаких половых актов на моей девственной постели! — ору вслед. Паппэн качает головой. Укоризненно. Полина томно закрывает глаза. Нравится чертовке, когда ее ревнуют.
— А что мне одеть? — Танька с тоской смотрит на разбросанные тряпки. — И когда я успела раздеться? Или меня раздели?
— Тебя еще и поимели, — замечаю хладнокровно. Во рту противный привкус приносящей счастье подковы. — То был страстный лесбийский акт. Любой служитель культа вас тут же бы обвенчал.
— Ах! — Танька краснеет.
Нагло ржу, но от подступающей головной боли не помогает.
— А прокурор посадил лет на пятнадцать за растление несовершеннолетних, — злорадствую.
— Не лей мне чай на спину, — Лярва приуныла. — Выпивка с утра — шаг в неизвестность…
Сижу, смотрю как подружка бродит по кухне и прибирает вещички. Очень похоже на пьяную цаплю — тонкие ножки, неуверенные шажки, замедленные нырки вниз с тревожным замиранием в самой нижней точки, и затем такое же замедленное выныривание с добычей.
— Не суетись, — жалею. Подруга, все же. Безобиднейший человек, особенно когда кроликов рисует… Кроликов? Что там Полька про аризонских кроликов толковала? Сублимация. Классика фрейдизма — акт творчества как сублимация либидо. То-то ей одни кролики мерещатся. Символизм в чистом виде. — Тань… — решаю проверить внезапно возникшую теорию.
— Чего? — цапля замирает в неуклюжем полупоклоне.
— Скажи… к тебе мужики когда больше клеятся — до того, как твои картины увидят, или после?
— На что намекаешь?
— Ни на что. Веду полевые исследования особенностей богемного секса.
— Не на ту напала. Лучше в зеркало посмотри.
— Причем тут зеркало?
— Ну, это ты у нас эксперт по таким делам. Вот и бери у отражения автоинтервью.
— Отражение — не богема.
— Ага. Я и забыла, что ты у нас не богема, а элита, хоть и научная.
— Не злись!
— Я и не злюсь, — Танька замирает, прислушиваясь к себе. — Я просто в ярости! А что до мужиков, то волочиться за мной они начинают сразу после того, как исчезаешь ты.
Ага, то есть ДО кроликов… И что это может значить? Базовая гипотеза не подтвердилась… Хотя с другой стороны…
— Привет, Hee! Заждались? Kanes li lathahat! — на пороге стоит дитя. Да… Давешнее бельишко под шубкой еще не предел эксцентризма.
— Гулп! — Танька сглатывает. — И куда ты в ЭТОМ собралась?
— Лучшее украшение девушки — скромность и прозрачное платьице, — по-отчески говорит Паппэн.
Вся в белом. Белый ультракороткий топик, белая ультракороткая юбчонка-пояс. Белые шелковые чулки на белых подвязках. Белые кружевные трусики. Такие же белые лакированные бахилы. Белая сумочка через плечо. Белый сотовый на шее.
— Que carajo quieres? Вам нравится? — дитя разводит руки и медленно поворачивается в воображаемом танце.
Наваждение. Путь в никуда. Не возжелай ближнего своего. Что же это такое — притяжение двух тел? Сродни ли оно всемирному тяготению? Или Ньютон лишь стыдливо сочинил про яблоко, когда совокупляясь с пышной молочницей в саду вдруг был озарен такой простой и для всех очевидной идеей — миром правит любовь?
Что реальнее этой девочки? Ее тепла? Дыхания? Ее доверчивого ответного объятия? Для вас познание жизни — насилие над телесностью… Сколько же вас насилует, пожирает, переваривает и испражняет все и каждого, мир, реальность?! Но истина в том, чтобы отдаться живой телесности — страстно и самозабвенно, принять ее в себя, открыв доверчиво нежную область собственных гениталий сознания, впустить внутрь и с благодарностью принять извержение переживаний — все того же семени, что оплодотворяет каждого каждое мгновение, рождает и заставляет жить.
— Ты это чувствуешь? — шепчу, тихо, почти беззвучно. — Ты тоже чувствуешь вечное оправдание жизни? Могучее движение, которому невозможно противиться? Которое оправдывает все, что только случается под небесами?
Но Полина уже отстраняется и нарочито грубо выносит вердикт:
Te voy a hacer la sopa! Портить приличных девчонок гораздо приятнее, чем исправлять shibseki!
И тут звенит стекло, окно распахивается, внутрь вдвигается закопченное рыло с безумными глазами и разномастной щетиной, шумно дышит, втягивая остатки алкогольных паров, и, наконец, всхрюкивает:
— Отчего yeb… люди не летают blya… как птицы? А yeb… бухают как свиньи!
Танька визжит, хватает со стола первую попавшуюся посудину и запускает в вернувшегося с небес соседа. Сосед с невозможным изяществом, которое доступно лишь конченным хроникам, отработанным и техничным движением извлекающим из самой вонючей мусорной кучи вожделенную тару, перехватывает бутылку и присасыватся к горлышку. Струйки портвейна растекаются между жесткими волосками на подбородке подобно подступающему половодью.
— Благодетельница! — смягченно сипит рыло. — А вы говорите — нектар райский, нектар… — сосед грозит кулаком низким тучам. — Проси, что хочешь, красавица!
Лярва, совсем обалдевшая от столь щедрого предложения из уст какого-то конченного бомжары, нащупывает вторую бутылку, Паппэн деловито закуривает, Полина инстинктивно пытается натянуть краешек пояса на трусики. Приходится взять ситуацию в собственные руки:
— Yeb твою мать! Окно закрой! Сиськи же мерзнут!
— Сей момент… сей момент… — падший ангел суетливо прикрывает ставни, отступает, успокаивающе кланяясь, поворачивается и бредет к своему жилищу. Грязно-серые крылья, теряя перья, волочаться по лужам, собравшимся в гудроновых выемках.
Ветер выжимает из туч мелкую ледяную морось. Подставляешь ладонь и чувствуешь внутри капель крохотные зародыши зимы. Очередной дредноут поджидает около подъезда, мрачно перегородив дорогу суетливым пенсионерам отечественного автопрома. Устав гудеть, исчерпав запасы ругательств и злости, живые души машин мрачно ожидают появления хозяина. Кто-то пытается преодолеть хромированную гору, объехав ее через заброшенную детскую площадку, но увязает в жидкой глине.
Паппэн невозмутимо раскрывает колоссальный зонтик, диаметра которого вполне хватало преодолеть расстояние от двери подъезда до дышащего теплом дредноута.
Души наблюдают за посадкой, пока кто-то не выдерживает, приоткрывает стекло и орет укоризненно:
— Братан, а ты не прав!
— Твои братаны, harah, в овраге лошадь доедают! Kin du sem! — взвивается Полина, дергается назад, намереваясь продолжить дискуссию, но Паппэн также невозмутимо возлагает могучую длань на откляшненную жопенку и вталкивает разъяренное дитя внутрь.
— Давай не поедем? — шепчет Танька. — У меня и денег нет…
— Папик платит, — объясняю суровую правду жизни.
— Да? А с ним чем расплачиваться? Натурой?
— Тогда точно ехать надо, — по примеру папика упираюсь в задницу Лярвы и запихиваю внутрь.
Салон — благоустроенный сексодром. На расстоянии протянутой руки доступны большие и мелкие радости декаданса — бар, телевизор, стереосистема, шкафчик со свежим бельишком, мыльными принадлежностями и широким выбором контрацептивов оперативного и стратегического действия.
Ребенок врубает музыку, разваливается на диване, задрав ноги. Во рту — леденец. Розовый язычок умело обрабатывает сладость. Профессионалка. Танька неодобрительно разглядывает дитя и выражается в том смысле, что все мы сейчас смахиваем на продажных женщин, на что дитя резонно замечает, что не только смахиваем, но таковыми и являемся.
— А пошли вы все… — бурчит Лярва, открывает бар и вытаскивает первое попавшееся пойло.
Заглатываю, обрабатываю черешок консервированной вишенки, выплевываю на ладонь узелок. Полный vyyebon, конечно. Таньку, как дилетанта, не продирает, но Полина одобрительно кивает. Смотрим в окна. Изнутри дредноута город предстает в еще более жутком виде. Смещаются пространства и восприятия. Тектоника богатства и нищеты, иллюзия запредельной нормальности, сюр мегаполиса, смешавшего в своей утробе самые несочетаемые ингредиенты. Но сумерки все оправдывают, прикрывая плотной сепией возвышенные пороки и благородные извращения.
Два негритенка, пиликающие на скрипочках «Прощание славянки», — печально сосредоточенные темные лица, блестящие глаза, проворные руки — двойное отчуждение, непреодолимая стена, сквозь которую еще можно что-то почувствовать — тонкое, мимолетное, чуждое, но которую не дано преодолеть. Каждый замкнут в мире собственной души, даже те, кто ее не имеют.
В чем же неразрешимость противоречия между догмой бессмертия божественной субстанции и материалистическим мифом? Умирает лишь оболочка — индуцированные дольним миром телесные желания, стремления, весь тот мусор, что несет в себе человеческая жизнь, осаждается на дне, выбрасывается на берег. Но ведь вода остается водой. Душа извергается в мир из неведомых источников, течет по телесному руслу детства, юности, старости, чтобы вновь впитаться в песок, оставив недолговечное пересохшее ложе чьих-то воспоминаний.
Личность умирает, а душа остается, и все противоречие сводится лишь к оценке того, что важнее…
31. Менархэ
Человек предполагает, но случайность, закон бессмыслицы, все еще господствует в общем бюджете человечества.
Бутик. Пустыня жизни. Царство манекенов — тех, кто распят на витрине, прикидываясь людьми, и тех, кто суетится в полумраке зала, прикидываясь фантошами. Сижу, сосу газированную дрянь, с сочувствием разглядываю принаряженных куколок — весталок темного культа. Улыбки, нервные движения, отчаянное желание угодить, угодать — все ингридиенты смертельной ненависти. Они сумасшедшие, если любят такую работу. Лимб.
Танька растеренно примеряет юбчонки, дитя деловито разглядывает бельишко — фигуристые манекены презрительно разглядывают подростка.
Подходит Паппэн:
— Хорошее вложение денег. Как вам удалось уговорить Хряка?
— После Евы раскрутить мужика на любую глупость — плевое дело.
— Евы? Ах, да, Библия. Я много о вас слышал…
Молчу.
— Что-то совершенно особенное…
— А как же неполовозрелые девочки?
— Вы о Полине? Нет-нет… Вы не совсем понимаете… Такое — не для меня!
— Но почему? Опыт распутной женщины позволяет утверждать, что мужчины — ужасно неуверенные в сексе особи. Вся их брутальность — от неполноценности. Отсюда желание обладать невинными девочками, нежели женщинами зрелыми. Однако невинность — чересчур малокалорийная диета для мужской твари.
— И что тогда?
— И тогда начинается феерия ночных бабочек.
— Ночных бабочек?
— Blyadyej.
— Простите, но вы не ощущаете стыда?
— Yeblya — это еще одна важная форма познания, а привлекательность познания была бы ничтожна, если бы на пути к нему не приходилось преодолевать столько стыда.
— Мне кажется, вам очень подошло бы вон то боди, — Паппэн указует вглубь зала.
Отставляю стакан:
— Ну что ж, надо примерить.
Кружевная ткань сдвинута, открывая доступ в промежность, спина скользит в такт по бархатистой обивке. Франсуа Силен… Проклятый поэт стыдливых совокуплений. Силен, силен. Ноги задраны, крепкие мужские руки поддерживают за ягодицы. Тело пружинит на эрегированной оси. Язык пытается пробиться к соскам. Стаскиваю с плеч лямки. Отдаюсь в примерочной. А где еще не отдавалась? Однажды это случилось в переполненном автобусе, сидя на коленях у однокурсника. Вот что значит предусмотрительно не надеть трусы. В поезде — на верхней полке плацкартного вагона. В самолете. В аудитории. На крыше. Метро. В море. Бесконечная череда экзотических совокуплений проходит перед мысленным взором. Хочется смеяться и, чтобы не погубить эрекцию, приступаю к фирменному оханью.
— Ну как? — интересуются за ширмой. — Вам нравится?
— Нам очень нравится! — заверяет Паппэн. Пара заключительных аккордов, и несколько миллионов сперматозоидов поступает в личное распоряжение. Решение неумолимо — тотальный геноцид.
Утираюсь платочком. А еще на лестничной площадке, внезапно вспоминается. Зимой. В полном обмундировании. Стоя впритирку, друг к другу лицом. Неопытность не догадывается, что если подругу развернуть, прижать грудью к перилам, то и контакт станет глубже, и наблюдательный пункт надежней. Но не до размышлений. Когда член под напряжением, в голове замыкает… Короткая огневая случка с неумелым семяизвержением, и таким же платочком выгребаешь липкое из трусиков. Романтика! И все-таки невинность — состояние, несовместимое с чувством полного удовлетворения.
— Ты…э-э-э… кончила? — интересуется Паппэн, деликатно разглядывая в зеркало приведение дамы себя в порядок. — Не то, что я воображаю себя сексуальным гением, — машет рукой, — но хотелось бы обоюдного получения положительных эмоций.
— Не будь квадратом! — хихикаю. Что может быть положительнее приятных воспоминаний? — Но термин «кончить» имеет некоторое двусмысленное значение. Не замечал?
Снимаю боди, протягиваю.
— После того, что мы в нем сделали, просто необходимо купить вещицу, — урчит Франсуа и выходит за ширму.
Сижу на стуле, задумчиво разглядываю собственные трусики. Спонтанная медитация. Обессиленность. Не допускайте усталость в тело, а паче того, не допускайте усталость в душу. Заглядывает обеспокоенная Танька:
— Ты чего голышом тут рассиживаешь?!
— А как нужно рассиживать, если тебя только что тут ot» yebali? — интересуюсь.
— Что?! — Лярва смотрит глазами, полными завистливого сочувствия. — И ты не сопротивлялась? — шепчет.
— Сучка не позволит, кобель не вскочит, — заверяю. — А тебе он еще не предлагал примерить что-нибудь из бельишка?
— Т-т-только… туфли. Туфли предлагал…
— Тонкий извращенец. Слушай, а у тебя когда-нибудь было в каких-то экзотических местах?
— Туфли примерять?
— Вот-вот, туфли…
Лярва притоптывает ногой:
— Слушай, оденься, неудобно же…
Послушно натягиваю трусики, маечку:
— Ну?
— Куда уж мне до такой экзотики? — вздыхает Танька. — Хотя однажды… Да ну тебя!
— Колись, колись…
— Меня оттрахали при маме.
От неожиданности кашляю:
— И после этого ты меня обвиняешь в распущенности?!
— Ну… она, конечно, ничего не заметила… или сделала вид, что ничего не заметила… Мы смотрели телевизор, лежали под одеялом, а потом захотелось… Господи! — неожиданно восклицает. — Как я ненавижу однокомнатные квартиры! Слышен любой шорох, стон…
— Так это у тебя с мужем было? — внезапно догадываюсь.
Лярва смотрит тяжелым взглядом:
— Ты думаешь, что я могла бы при маме лежать с каким-то чужим мужиком в постели? Да она мне замечания делала, что я трусы на ночь снимаю.
— Советская эротика… Бессмысленная и беспощадная. А еще удивляются, почему у баб повальная фригидность. Слушай, а как же тебе абрунгерн делали? Тоже муж и тоже при маме?!
— Подробности моей интимной жизни тебя вообще не должны интересовать, — поджимает губы Танька, превращаясь на мгновение в омоложенную копию матери.
— А кто же ими будет еще интересоваться? — сочувственно вздыхаю. — Если спишь ночью в полном обмундировании, то, значит, в жизни надо что-то срочно менять.
Танька согласно вешает нос. Выходим, сочувственно дышим в унисон:
— Я бы поменяла, но мама… Сама понимаешь, если я заявлю, что буду жить отдельно, для нее это станет таким ударом…
— А вдруг она обрадуется.
— Обрадуется… Для нее трагедия, если я домой ночевать не прихожу. Она меня же до сих пор по утрам будит, постоянно следит, чтобы я руки мыла…
Игры, в которые играют взрослые люди. Опять попадаюсь на танькин крючок — «посмотрите, какая я несчастная!» Легкое раздражение от неумения предотвратить соскальзывание в болото чужих комплексов.
— Еще мы можем вам предложить… — подскакивает очередная синди.
— Ot» yebis\, - вежливо прошу и увлекаю Лярву к бару. День определенно посвящен Дионису. — Чистого! — объявляю дружку, на автомате тянущегося к какому-то клейкому пойлу. Сую задумчивой Таньке.
— А где Полина? — растерянно оглядывается.
— Мастурбирует в раздевалке, — успокаиваю. Чокаемся и… и чокаемся. Паровоз отправляется до станции Беспробудкино.
— Вот ты кто? — допытываюсь. — Художник апполлинийский или художник дионисийский? Художник сновидений или художник похмелья?
— А почему она маст… мастур… онанирует? — горько вопрошает Танька, пристально всматриваясь в бармена.
— Девочки тоже должны онанировать, — терпеливо объясняю. — Так вот, любой художник является «подражателем», причем он либо аполлинийский художник сновидений, либо — дионисийского похмелья…
— А я вот не онанировала, когда была подростком, — гордо заявляет Танька. — Это… это же… стыдно…
— Онанировала, — убеждаю. — Онанировала, мастурбировала, дрочила… Дело не в этом, а в том, что в дионисийском состоянии художник преодолевает обычные рамки и ограничения, преступает за грань дозволенного, погружается в бездну забвения…
— Дрочила? — переспрашивает Лярва. — Они — дрочат! — указует на бармена. — У нас дрочить нечем — какой-то отросток недоразвитый, перепонка, которую все боятся повредить…
— И после такого забвения возвращение в мир обыденности кажется невыносимой мукой! Приходит понимание, что действовать — это такая мерзость, ведь ни один поступок не в силах хоть что-то изменить в вечной сущности вещей…
— А вы дрочите? — обращается Танька к бармену.
— Простите, мисс…?
— Не строй из себя глухомань воспитанную, — взрываюсь, — а то даже на чай не получишь. Тебя же ясно спросили — в кулачок кончаешь?
— Н-н-нет, мисс…
— Так вот, — продолжаю, — когда же художник подвержен апполинийскому сновидению, то мир дня покрывается пеленой, за которой и происходит рождение мира нового, мира сумерек и ночи, текучего, неуловимого, страшного… Дионисийское похмелье — монолог с самим собой…
— Он ведь прямо здесь дрочит! — громким шепетом заявляет Танька. — Смотрит на баб в негляже и дрочит в чашку с кофе, а потом говорит: «Сливки, сливки!»
Приступ истерического смеха скручивает и выдавливает непроглоченное пойло на рубаху бармена. Красные пятна расплываются по белой ткани. Черпальщик стоит, расставив руки с шейкерами на манер чучела. Холеное лицо зеленеет. Перегибаюсь через стойку и встречаюсь с глазками давней знакомой.
— Застегни ему ширинку и вылезай! — строго приказываю.
— Не могу, shibal nom, — шипит Полина, — волосы в замке застряли, pigna.
Танька перегибается вслед за мной, долго разглядывает развратное дитя.
— Она… она… сама… — лепечет любитель оральных контактов.
— Вон там, — говорю, — сидит и курит ее папик. Очень влиятельный в определенных кругах человек. И знаешь, что он с тобой сделает? — черпальщик близок к обмороку, безвольно трепыхает конечностями, пытаясь высвободить зловредное дитя. Дитя же спокойно восседает на полу среди бутылок.
— А что он с ним сделает? — вопрошает Танька. Настроение ее резко улучшается. — Убьет?
— Смерть — чересчур легкое наказание. Вот что бы ты сделала, если бы застала половозрелого ублюдка, засовывающего свой дрючок за щеку твоей несовершеннолетней дочке?
— У меня бы случился инфаркт, — после некоторого раздумья признается Танька.
Оглядываюсь на Паппэна.
— И не надейся, Maderchod, он мужчина крепкий, — подает голос Полина. — Ну, если бы спросили меня, то я посадила бы такого ублюдка в камеру к озабоченным уркаганам. Sag nanato kard. Лучше нет влагалища, чем очко товарища, и все в таком роде…
— Устами ребенка глаголет истина, — поучительно поднимаю палец. — Внемли ей, а не затыкай собственным членом.
— Ой! Shashidam too moohat! — дитя дергается и отползает. — На золотой дождь мы не договаривались, bakri chod!
Бармен с безумными глазами прижимает руки к паху, брюки намокают, пахнет уриной.
— Фу! — Лярва достает баллончик и распыляет дезодорант щедрой струей.
— Выходи! — говорю как можно строже, еле сдерживая смех. — Вылезай, паршивица!
Паршивица сидит на полу, зажимает низ живота и угрюмо качает головой.
— Сгинь! — приказываю несчастному энурэзнику. — Не видишь? Совсем ребенка запугал.
Бармен исчезает. Мокрый след ведет в подсобку. Вразвалочку подгребает секьюрити, до этого читавший разгаданные кроссворды — титан местной мысли, властитель дум престарелых дворянок, отоваривающихся в здешнем лабазе:
— Какие-то проблемы, дамочки? Нечем расплатиться? — под скошенным лбом мысль движется в единственно верном направлении.
— Так, дорогой, — разворачиваюсь, крепко ухватываюсь за галстук гориллоида, — во-первых, у нас нет никаких проблем. Во-вторых, нас, женщин, природа одарила такой штучкой, наличие которой помогает расплатиться по всем счетам и даже с лихвой! И знаешь как она называется, интеллигентный друг?
Интеллигентный друг пытается как можно интеллигентнее освободить свою цветастую тряпку, приобретенную наверняка в какой-то блошиной подворотне по цене Дольче Габано, одновременно выдавливая понимающе-похотливую улыбку.
— Милый, — ласково треплю по мясистой щеке, — это не то, о чем ты подумал, поэтому не настраивайся на игривый лад. Эта штучка называется — по-кро-ви-тель! Понимаешь? Покровитель. Ну, спонсор по-вашему. У каждой красивой женщины есть спонсор — крутой дядя с крутыми бабками. И чем круче дядя, тем больше красивых женщин он может содержать. «В мире животных» смотришь? Родственничков своих — гориллоидов — видел? У них такая же система — вожак yebyet всех.
— Отпусти… — хрипит охранник. Гулстук очень неудачно затянулся.
— Ну ты выйдешь оттуда? — ору. Терпение иссякает.
— Babo, не могу я! Zoobi! — орет в ответ дитя и разжимает ладони.
— Мама дорогая! — вскрикивает Танька.
Внизу — все красное. Дитя протекает.
Бутик. Пустыня жизни. Царство манекенов — тех, кто распят на витрине, прикидываясь людьми, и тех, кто суетится в полумраке зала, прикидываясь фантошами. Сижу, сосу газированную дрянь, с сочувствием разглядываю принаряженных куколок — весталок темного культа. Улыбки, нервные движения, отчаянное желание угодить, угодать — все ингридиенты смертельной ненависти. Они сумасшедшие, если любят такую работу. Лимб.
Танька растеренно примеряет юбчонки, дитя деловито разглядывает бельишко — фигуристые манекены презрительно разглядывают подростка.
Подходит Паппэн:
— Хорошее вложение денег. Как вам удалось уговорить Хряка?
— После Евы раскрутить мужика на любую глупость — плевое дело.
— Евы? Ах, да, Библия. Я много о вас слышал…
Молчу.
— Что-то совершенно особенное…
— А как же неполовозрелые девочки?
— Вы о Полине? Нет-нет… Вы не совсем понимаете… Такое — не для меня!
— Но почему? Опыт распутной женщины позволяет утверждать, что мужчины — ужасно неуверенные в сексе особи. Вся их брутальность — от неполноценности. Отсюда желание обладать невинными девочками, нежели женщинами зрелыми. Однако невинность — чересчур малокалорийная диета для мужской твари.
— И что тогда?
— И тогда начинается феерия ночных бабочек.
— Ночных бабочек?
— Blyadyej.
— Простите, но вы не ощущаете стыда?
— Yeblya — это еще одна важная форма познания, а привлекательность познания была бы ничтожна, если бы на пути к нему не приходилось преодолевать столько стыда.
— Мне кажется, вам очень подошло бы вон то боди, — Паппэн указует вглубь зала.
Отставляю стакан:
— Ну что ж, надо примерить.
Кружевная ткань сдвинута, открывая доступ в промежность, спина скользит в такт по бархатистой обивке. Франсуа Силен… Проклятый поэт стыдливых совокуплений. Силен, силен. Ноги задраны, крепкие мужские руки поддерживают за ягодицы. Тело пружинит на эрегированной оси. Язык пытается пробиться к соскам. Стаскиваю с плеч лямки. Отдаюсь в примерочной. А где еще не отдавалась? Однажды это случилось в переполненном автобусе, сидя на коленях у однокурсника. Вот что значит предусмотрительно не надеть трусы. В поезде — на верхней полке плацкартного вагона. В самолете. В аудитории. На крыше. Метро. В море. Бесконечная череда экзотических совокуплений проходит перед мысленным взором. Хочется смеяться и, чтобы не погубить эрекцию, приступаю к фирменному оханью.
— Ну как? — интересуются за ширмой. — Вам нравится?
— Нам очень нравится! — заверяет Паппэн. Пара заключительных аккордов, и несколько миллионов сперматозоидов поступает в личное распоряжение. Решение неумолимо — тотальный геноцид.
Утираюсь платочком. А еще на лестничной площадке, внезапно вспоминается. Зимой. В полном обмундировании. Стоя впритирку, друг к другу лицом. Неопытность не догадывается, что если подругу развернуть, прижать грудью к перилам, то и контакт станет глубже, и наблюдательный пункт надежней. Но не до размышлений. Когда член под напряжением, в голове замыкает… Короткая огневая случка с неумелым семяизвержением, и таким же платочком выгребаешь липкое из трусиков. Романтика! И все-таки невинность — состояние, несовместимое с чувством полного удовлетворения.
— Ты…э-э-э… кончила? — интересуется Паппэн, деликатно разглядывая в зеркало приведение дамы себя в порядок. — Не то, что я воображаю себя сексуальным гением, — машет рукой, — но хотелось бы обоюдного получения положительных эмоций.
— Не будь квадратом! — хихикаю. Что может быть положительнее приятных воспоминаний? — Но термин «кончить» имеет некоторое двусмысленное значение. Не замечал?
Снимаю боди, протягиваю.
— После того, что мы в нем сделали, просто необходимо купить вещицу, — урчит Франсуа и выходит за ширму.
Сижу на стуле, задумчиво разглядываю собственные трусики. Спонтанная медитация. Обессиленность. Не допускайте усталость в тело, а паче того, не допускайте усталость в душу. Заглядывает обеспокоенная Танька:
— Ты чего голышом тут рассиживаешь?!
— А как нужно рассиживать, если тебя только что тут ot» yebali? — интересуюсь.
— Что?! — Лярва смотрит глазами, полными завистливого сочувствия. — И ты не сопротивлялась? — шепчет.
— Сучка не позволит, кобель не вскочит, — заверяю. — А тебе он еще не предлагал примерить что-нибудь из бельишка?
— Т-т-только… туфли. Туфли предлагал…
— Тонкий извращенец. Слушай, а у тебя когда-нибудь было в каких-то экзотических местах?
— Туфли примерять?
— Вот-вот, туфли…
Лярва притоптывает ногой:
— Слушай, оденься, неудобно же…
Послушно натягиваю трусики, маечку:
— Ну?
— Куда уж мне до такой экзотики? — вздыхает Танька. — Хотя однажды… Да ну тебя!
— Колись, колись…
— Меня оттрахали при маме.
От неожиданности кашляю:
— И после этого ты меня обвиняешь в распущенности?!
— Ну… она, конечно, ничего не заметила… или сделала вид, что ничего не заметила… Мы смотрели телевизор, лежали под одеялом, а потом захотелось… Господи! — неожиданно восклицает. — Как я ненавижу однокомнатные квартиры! Слышен любой шорох, стон…
— Так это у тебя с мужем было? — внезапно догадываюсь.
Лярва смотрит тяжелым взглядом:
— Ты думаешь, что я могла бы при маме лежать с каким-то чужим мужиком в постели? Да она мне замечания делала, что я трусы на ночь снимаю.
— Советская эротика… Бессмысленная и беспощадная. А еще удивляются, почему у баб повальная фригидность. Слушай, а как же тебе абрунгерн делали? Тоже муж и тоже при маме?!
— Подробности моей интимной жизни тебя вообще не должны интересовать, — поджимает губы Танька, превращаясь на мгновение в омоложенную копию матери.
— А кто же ими будет еще интересоваться? — сочувственно вздыхаю. — Если спишь ночью в полном обмундировании, то, значит, в жизни надо что-то срочно менять.
Танька согласно вешает нос. Выходим, сочувственно дышим в унисон:
— Я бы поменяла, но мама… Сама понимаешь, если я заявлю, что буду жить отдельно, для нее это станет таким ударом…
— А вдруг она обрадуется.
— Обрадуется… Для нее трагедия, если я домой ночевать не прихожу. Она меня же до сих пор по утрам будит, постоянно следит, чтобы я руки мыла…
Игры, в которые играют взрослые люди. Опять попадаюсь на танькин крючок — «посмотрите, какая я несчастная!» Легкое раздражение от неумения предотвратить соскальзывание в болото чужих комплексов.
— Еще мы можем вам предложить… — подскакивает очередная синди.
— Ot» yebis\, - вежливо прошу и увлекаю Лярву к бару. День определенно посвящен Дионису. — Чистого! — объявляю дружку, на автомате тянущегося к какому-то клейкому пойлу. Сую задумчивой Таньке.
— А где Полина? — растерянно оглядывается.
— Мастурбирует в раздевалке, — успокаиваю. Чокаемся и… и чокаемся. Паровоз отправляется до станции Беспробудкино.
— Вот ты кто? — допытываюсь. — Художник апполлинийский или художник дионисийский? Художник сновидений или художник похмелья?
— А почему она маст… мастур… онанирует? — горько вопрошает Танька, пристально всматриваясь в бармена.
— Девочки тоже должны онанировать, — терпеливо объясняю. — Так вот, любой художник является «подражателем», причем он либо аполлинийский художник сновидений, либо — дионисийского похмелья…
— А я вот не онанировала, когда была подростком, — гордо заявляет Танька. — Это… это же… стыдно…
— Онанировала, — убеждаю. — Онанировала, мастурбировала, дрочила… Дело не в этом, а в том, что в дионисийском состоянии художник преодолевает обычные рамки и ограничения, преступает за грань дозволенного, погружается в бездну забвения…
— Дрочила? — переспрашивает Лярва. — Они — дрочат! — указует на бармена. — У нас дрочить нечем — какой-то отросток недоразвитый, перепонка, которую все боятся повредить…
— И после такого забвения возвращение в мир обыденности кажется невыносимой мукой! Приходит понимание, что действовать — это такая мерзость, ведь ни один поступок не в силах хоть что-то изменить в вечной сущности вещей…
— А вы дрочите? — обращается Танька к бармену.
— Простите, мисс…?
— Не строй из себя глухомань воспитанную, — взрываюсь, — а то даже на чай не получишь. Тебя же ясно спросили — в кулачок кончаешь?
— Н-н-нет, мисс…
— Так вот, — продолжаю, — когда же художник подвержен апполинийскому сновидению, то мир дня покрывается пеленой, за которой и происходит рождение мира нового, мира сумерек и ночи, текучего, неуловимого, страшного… Дионисийское похмелье — монолог с самим собой…
— Он ведь прямо здесь дрочит! — громким шепетом заявляет Танька. — Смотрит на баб в негляже и дрочит в чашку с кофе, а потом говорит: «Сливки, сливки!»
Приступ истерического смеха скручивает и выдавливает непроглоченное пойло на рубаху бармена. Красные пятна расплываются по белой ткани. Черпальщик стоит, расставив руки с шейкерами на манер чучела. Холеное лицо зеленеет. Перегибаюсь через стойку и встречаюсь с глазками давней знакомой.
— Застегни ему ширинку и вылезай! — строго приказываю.
— Не могу, shibal nom, — шипит Полина, — волосы в замке застряли, pigna.
Танька перегибается вслед за мной, долго разглядывает развратное дитя.
— Она… она… сама… — лепечет любитель оральных контактов.
— Вон там, — говорю, — сидит и курит ее папик. Очень влиятельный в определенных кругах человек. И знаешь, что он с тобой сделает? — черпальщик близок к обмороку, безвольно трепыхает конечностями, пытаясь высвободить зловредное дитя. Дитя же спокойно восседает на полу среди бутылок.
— А что он с ним сделает? — вопрошает Танька. Настроение ее резко улучшается. — Убьет?
— Смерть — чересчур легкое наказание. Вот что бы ты сделала, если бы застала половозрелого ублюдка, засовывающего свой дрючок за щеку твоей несовершеннолетней дочке?
— У меня бы случился инфаркт, — после некоторого раздумья признается Танька.
Оглядываюсь на Паппэна.
— И не надейся, Maderchod, он мужчина крепкий, — подает голос Полина. — Ну, если бы спросили меня, то я посадила бы такого ублюдка в камеру к озабоченным уркаганам. Sag nanato kard. Лучше нет влагалища, чем очко товарища, и все в таком роде…
— Устами ребенка глаголет истина, — поучительно поднимаю палец. — Внемли ей, а не затыкай собственным членом.
— Ой! Shashidam too moohat! — дитя дергается и отползает. — На золотой дождь мы не договаривались, bakri chod!
Бармен с безумными глазами прижимает руки к паху, брюки намокают, пахнет уриной.
— Фу! — Лярва достает баллончик и распыляет дезодорант щедрой струей.
— Выходи! — говорю как можно строже, еле сдерживая смех. — Вылезай, паршивица!
Паршивица сидит на полу, зажимает низ живота и угрюмо качает головой.
— Сгинь! — приказываю несчастному энурэзнику. — Не видишь? Совсем ребенка запугал.
Бармен исчезает. Мокрый след ведет в подсобку. Вразвалочку подгребает секьюрити, до этого читавший разгаданные кроссворды — титан местной мысли, властитель дум престарелых дворянок, отоваривающихся в здешнем лабазе:
— Какие-то проблемы, дамочки? Нечем расплатиться? — под скошенным лбом мысль движется в единственно верном направлении.
— Так, дорогой, — разворачиваюсь, крепко ухватываюсь за галстук гориллоида, — во-первых, у нас нет никаких проблем. Во-вторых, нас, женщин, природа одарила такой штучкой, наличие которой помогает расплатиться по всем счетам и даже с лихвой! И знаешь как она называется, интеллигентный друг?
Интеллигентный друг пытается как можно интеллигентнее освободить свою цветастую тряпку, приобретенную наверняка в какой-то блошиной подворотне по цене Дольче Габано, одновременно выдавливая понимающе-похотливую улыбку.
— Милый, — ласково треплю по мясистой щеке, — это не то, о чем ты подумал, поэтому не настраивайся на игривый лад. Эта штучка называется — по-кро-ви-тель! Понимаешь? Покровитель. Ну, спонсор по-вашему. У каждой красивой женщины есть спонсор — крутой дядя с крутыми бабками. И чем круче дядя, тем больше красивых женщин он может содержать. «В мире животных» смотришь? Родственничков своих — гориллоидов — видел? У них такая же система — вожак yebyet всех.
— Отпусти… — хрипит охранник. Гулстук очень неудачно затянулся.
— Ну ты выйдешь оттуда? — ору. Терпение иссякает.
— Babo, не могу я! Zoobi! — орет в ответ дитя и разжимает ладони.
— Мама дорогая! — вскрикивает Танька.
Внизу — все красное. Дитя протекает.
32. ОВ
Сидим в туалете. Нервно курим, как будто у самих первая менструация. Дитя тихо дышит, сидя на унитазе, заткнув течь времянкой, сооруженной из подручных медицинских средств.
— Тебе не надо так переживать, — говорит Танька своим фирменным тоном, которым, как она считает, только и следует разговаривать с провинившимися детьми. Этакая смесь менторства и поддельного интереса. Сразу хочется дать ей в морду. — Это вполне нормальное явление. Ты становишься девушкой.
Толкаю раздраженно в бок.
— Gger jer! А кем я до этого была? Ilbonnom? — шепчет Полина. Месячные проходят сурово и, судя по всему, девочка обречена до климакса лежать в красные дни календаря на кровати пластом. Бедные муж, любовник, спонсор…
— До этого ты была честной давалкой, — прерываю танькины потуги рассказать крыске откуда дети берутся. — И после этого ею останешься. За одним маленьким исключением — если не хочешь залететь, то придется подсесть на таблетки и прочие контрацептивы. Ну и конечно добавятся иные сомнительные радости созревшего организма.
— Тебе не надо так переживать, — говорит Танька своим фирменным тоном, которым, как она считает, только и следует разговаривать с провинившимися детьми. Этакая смесь менторства и поддельного интереса. Сразу хочется дать ей в морду. — Это вполне нормальное явление. Ты становишься девушкой.
Толкаю раздраженно в бок.
— Gger jer! А кем я до этого была? Ilbonnom? — шепчет Полина. Месячные проходят сурово и, судя по всему, девочка обречена до климакса лежать в красные дни календаря на кровати пластом. Бедные муж, любовник, спонсор…
— До этого ты была честной давалкой, — прерываю танькины потуги рассказать крыске откуда дети берутся. — И после этого ею останешься. За одним маленьким исключением — если не хочешь залететь, то придется подсесть на таблетки и прочие контрацептивы. Ну и конечно добавятся иные сомнительные радости созревшего организма.