— Делай что хочешь?
   — Но прежде надо мочь хотеть.
   Еще один бокал вина льется на лоно:
   — Бойся завистников и ненавистников. Прячься, чтобы не распластали твою душу; прыгай на ходулях, чтобы не заметили твоих длинных ног; показывай всем лишь зиму и лед на твоих вершинах, и не показывай, что гора твоя окружена всеми солнечными поясами. Будь сострадательна к состраданию этих завистников и ненавистников.
   — Трудно. Тяжело. Одиночество угнетает. Порой сил хватает лишь на то, чтобы не залезть в ванну и не распороть запястья бритвой.
   — Счастлива ли ты?
   — Если да, то таким счастьем, которое тяжело и не похоже на подвижную волну, которое гнетет и не отстает, прилипнув, точно расплавленная смола.
   — Ну что ж, каждому, кто обдумывает трудные вещи, случается нечаянно наступить на человека в самом себе.
   — Порой хочется сойти с ума… впасть в безумие обыденной, размеренной жизни… нарисовать очаг на старом холсте, спрятав за ним дверь в покои души.
   — Следует освободиться от морали, чтобы морально жить.
   — А что-то более сильнодействующего, кроме слов, в твоем арсенале нет?
   — Ты имеешь в виду кровь?
   — Даже кровь уже ничего не перевернет в душе… Слишком много ее пролили с того полудня. Вспомни Лютера — мир обязан своим творением забывчивости бога, ведь если бы бог вспомнил об атомной бомбе, он никогда не сотворил бы мир.
   — Старик погорячился.

54. Подведение итогов

   Промокаюсь салфеткой. На кухне определенно слышен звон стаканов и ложек. Иду. Идиллия — за столиком, заваленном остатками и объедками сластей, мясных нарезок, фруктов, расположились Танька и Полина. Хлебают чаек из фарфоровых чашечек, закусывают тортиком в глубокой задумчивости и молчании. Появление голой именинницы интереса не вызывает. Дитя заталкивает в рот очередной кусок, рассыпающийся пудрой, жует, хрустит, прикладывается к чашечке с филигранно выполненной росписью — сатиров, трахающих наяд. Танька держит чашечку двумя пальчиками и чересчур осторожно — ручка исполнена в виде анатомически подробного козлиного члена.
   — Сушняк, — объявляю в пустоту, шагаю к холодильнику, достаю минералку и замечаю прикрепленный к дверце живописный список. Глотаю, одновременно пытаясь сосредоточиться на смысле изложенного. Получается плохо. Какое-то меню… програмка… спам… Удавы, стриптиз, оргия…
   Подбираюсь к столу, плюхаюсь. Танька невозмутимо наливает чай из чайника, где к сатирам и наядом присоединились кентавры и грифоны, пододвигает чашку. Полина отскребает от хрустального блюда нечто, что при жизни было, кажется, тортом, наваливает массу на блюдце и венчает вилочкой. Позаботились.
   — Почему молчим? — интересуюсь.
   — Влагалище не болит, Piranha? — в том же тоне глубокого похмелья вопрошает дитя.
   — Надо было поделиться? — хлебаю чай и затыкаю позыв к рвоте приторной массой. Горло сжимается. Из глаз — слезы.
   — Девочки, не ссортесь, — провоцирует Танька.
   Прислушиваюсь к ощущениям тела. Слегка тянет, чуть-чуть ссаднит, но в целом — не перетрах.
   — Не huj было из себя Эммануэлью vyyebyvat'sya, Baba kusai.
   — Иди пописай, — советую. — Страви кипяток.
   На удивление дитя покорно бредет к туалету.
   В халатике лучше. Кутаюсь, согреваюсь. Надо залезть в кипяток, отпарить, смыть следы чрезмерного наружного потребления вина и мужчин.
   — Мама тебя тоже поздравляет, — Танька накладывает еще одну порцию, морщится, отставляет.
   — Угу.
   Сил выяснять филологические подробности нет. Редкий момент предрассветной обесточенности. Возможно, это и называется у них сном?
   Танька зевает:
   — А если патология? Что-нибудь в мозгах? — редкая способность продолжать внутренний монолог внешним диалогом. С некоторым усилием восстанавливаю возможную логическую цепочку:
   — Иди в pizdu каркать.
   — Вот-вот, — Лярва все же запускает ложечку в сласти. — Я читала книжку, так там у одного из-за опухоли в передней лобной доле необыкновенные способности проявились. Поначалу он обонял исключительно жуткую вонь, затем появилась бессонница, потом — ясновидение… эротомания… прочие перверсии…
   — Сквернословие. Все сходится. В этой башке — рак. И краб.
   Танька смотрит побитой собакой:
   — Я о себе. Какое-то странное ощущение… Blyat\, да не могу я его уже есть! — отодвигает тарелку. Икает. Прижимает ладошку ко рту. Смотрит выпученными глазами. Зеленеет.
   — Аллергия на инвективную лексику, — умозаключаю.
   Танька срывается с места.
   — Там Полина! — запоздало предупреждаю.
   В туалете шум, гам, что-то падает, льется, вопит дитя, дверь с грохотом распахивается — картина маслом из разряда альтернативных сексуальных развлечений — дитя со спущенными до колен трусиками, задранной до пояса футболкой. В одной руке — глянцевая дрянь «Космогальюнер», в другой — моток туалетной бумаги. Надпись на футболке: «Fuck off!»
   Смотрим друг на друга. Встаю. Вытираю рот. Подхожу. Отбираю дрянь и бумагу. Стаскиваю нецензурщину.
   Опухоль в мозгу? Все сходится… Тогда точно все сходится… Девиации поведения — с каждым разом все более изощренные… Как сейчас, когда губы сами находят бледный сосок. Бледный несовершеннолетний сосок. Затем второй бледный несовершеннолетний сосок. Грудь эфеба, которой предстоит распухнуть, раздуться, обвиснуть… Стать сексуальной, кормящей, силиконовой, старческой… Как и этому плоскому животику еще предстоит претерпеть метаморфозы — вырастать и опадать, растягиваться и обвисать, покрываться шрамами и складками — следами арьергардных боев с наступающей на пятки старостью…
   Опускаюсь на колени. Ее рука ложится на затылок:
   — Я… я… Там… не подмылась… не успела… — сквозь прерывистый шепот проступают капли слез. Умоляющие.
   — У девочки все отверстия чистые, — успокаиваю. Дожидаюсь ответа. Он приходит — ладонь прижимает к телу.
   Чудо эротической акробатики, взаимный поиск равновесия — одна нога забрасывается на плечо развратной суки, свободная рука опирается на плечо развратной суки, другая продолжает настойчиво прижимать голову развратной суки. Не слишком удобно для размеренности супружеского долга, терпимо для продажного секса, идеально для запретной страсти.
   Какое оно вблизи маленькое, несовершенное! Нежность. Не любовь, не страсть, а нежность. Почти что материнская… чудо касания… пальцы осторожно разглаживают складку… философия в складке — тезис — антитезис — синтез… Тезис мужского члена, фаллоса — единство, упругая концентрация центров возбуждения, размножения и выделения, все-в-одном. Антитезис вагины — разъятие и развитие каждого аспекта единого, расточительная дифференциация фаллоса на клитор, уретру и влагалище. Синтез соития, копуляции — слияние тезиса фаллоса и антитезиса вагины. Где же найти в столь стройной системе гегельянства место однополой любви? Перверсиям двуполой любви? Прелестям самоудовлетворения под аккомпанимент дерзких фантазий?
   Вздохи, стоны, пальцы впиваются в плечо, дрожащая рука требует более полного слияния… Божество… олимпийское божество, принявшее образ дитя или таковым и являющееся… Божество, требующее преклонения, оно возвышается под свод небес, оно приближается к краю священного экстаза, оно почти что кричит: «Еще! Еще! Еще!»
   Горячий дождь проливается на изможденое тело. Омывает лицо. Стекает по животу — тонкие струйки нежными пальчиками касаются клитора жрицы. В голове набухает и лопается оргиастический центр. Трудно дышать. Запах крови. Привкус крови. Все равно. Дальше. Дальше. Дальше…
   Отстраняются. Отрываются. Тело скользит вниз. Бессилие. Не от оргазма, ибо такое бессилие имеет привкус пепла, а от чего-то другого — мучительного рождения страшного понимания? Понимания с привкусом крови.
   Хлопает дверь. Танька замирает над нами — две подружки обнялись после траха, сидя на полу в луже. Повод для скабрезности, для ревности, для похоти… Поднимаю голову. Лярва в ужасе зажимает рот. Бледнеет. У нее сегодня вообще странная цветовая гамма — вялая самошутка…
   Смотрю на Полину. Любовница-малолетка более крепка в своей броне мизантропии и циничности:
   — Jy pis my af! У тебя кровь из носа хлещет.
   Ничто не вызывает такого умиления, как умирающий организм. Все суетятся и лишь он пребывает в строгой печали приближения к последней границе. За вратами смерти расстилается ад — обширная пустошь для тех, кто не верит в собственный конец.
   Хуже нет суеты двух озабоченных баб, особенно если они обе твои любовницы. Смотрюсь в зеркало, смываю кровь, которая все еще сочится из ноздрей густыми потоками. Промакиваю салфетками, бросаю на пол.
   Менструация мозга. Зачатия не случилось, и неоплодотворенная мысль вымывается наружу. Если подобное будет регулярно случаться, то пора озаботитиься тампонами для носа.
   Гинекология души… Смешно. Вот оно, случилось долгожданное слияние духовного верха и телесного низа — философствуем вагиной, менструируем головой. До чего доводит оральный секс!
   — Как ты? — Танька.
   — Zayebis\.
   — У меня есть датый врач… — Полина.
   — Не нужны нам алкоголики! — Танька.
   — Ek sal jou donner! С какого бодуна ты, foda-se, решила, что он алкаш?! — Полина (разяренно).
   — Ты же сама сказала — поддатый!
   — Я сказала — «датый»! «Датый»! Lei diu lei lo mo! Андерстенд? Сокращенно от «очень хороший»! Трипер на лету излечивает.
   — А при чем тут трипер?! — Танька.
   — А не надо yebat'sya с кем попало, striapach! — Полина.
   — Сама такая!
   Железный аргумент. Дитя задумчиво умолкает.
   — Но ведь что-то делать надо…
   Кровотечение замедляется. Нос забит. Дышу через рот.
   — Приберитесь, — махаю рукой на салфетки и перемещаюсь в кабинет. Мудрая мысль — запирать хотя бы одну комнату на время приема гостей. Не люблю чужих половых сношений на собственном рабочем месте. Свои — сколько угодно. Сколько аспирантов соблазнено среди книжных стеллажей!
   Усаживаюсь, ноги на стол, голова запрокинута. Мысли — отсутствуют. Вытекли. Отменструировали. Ни страха, ни беспокойства. Ожидание — что еще выкинет тело? Смерть? Можно ли бояться того, что не является фактом биографии?
   Осторожный стук. Скрип.
   — Я тебе чай принесла, — дитя бочком пробирается в комнату.
   — Спасибо, — гнусавлю. — Очень любезно.
   Поднос ставится. Дитя — рядом. Гладит ноги.
   — Мне было очень хорошо, — тихое признание. — Я… я… наверное… лесбиянка? Нет! Нет! Не то, чтобы… Ну… меня это… Мне плевать… Echi shite kudasai…
   — Ты — не лесбиянка, — успокаиваю. Надо же, беспокоится о правильной ориентации.
   — Тогда… наверное… очень развратная? Hnaw-haw? — робость в голосе.
   — Такое есть, — соглашаюсь. — Но чуть-чуть. Вот настолько, — показываю.
   — Ты не подумай ничего такого… Но меня это правда волнует… Is cuma liom sa diabhal… Я, наверное, всем даю из-за того… ну, чтобы доказать себе, что… Sukebe…
   — Что и крепкий мужской член способен приносить наслаждение, — заканчиваю мысль.
   — Да. Ты меня, kutabare, не ревнуешь?
   — Чуть-чуть. Вот настолько.
   — Ты только не думай… Я в любое время… ну, готова… — рука пробирается в промежность. — Если хочешь… Anata no manko ga nurete imasu ka?
   — Ты опять обсикаешься, — натужно хихикаю. Что-то раздражает в разговоре.
   — Ой! Извини! Biskreta! Я не специально! Ko te jebe! Даже не знаю, как так получилось! Прости!
   Звонок прерывает милый диалог. Смотрю на покрасневшую лолиту. Поднимаю трубку. Наитие. Наследник подтверждает:
   — Старик скончался. Прощание — завтра. Похороны — послезавтра.
   Дележ наследия — уже сегодня, мысленно добавляю. Гудки. Пэр на этот раз милосердно лаконичен.
   Пустота. Одиночество. Привлекаю дитя к себе. Сидим обнявшись. Целомудрие грусти.

55. О вреде истории

   — Можно пойти с тобой?
   Качаю головой, беру цветы, выбираюсь из машины. Близкое дыхание зимы заморозило землю. Набираю воздуха, замираю.
   — Буду ждать, — дитя продолжает кутаться в шубку. Сроднилась. — Не прыгай в могилу, даже если он был… был…
   Не помогаю. Напяливаю траурные очки, поправляю траурную ленточку. Ирония, еще одна ирония. Наша смерть не принадлежит нам. Кто осмелится пустить по ветру пепел великого имени? Даже если он хотел этого.
   — Вика! Вика!
   Вот уже и на кладбище появляются знакомые. Промакиваю платочком нос. Придирчиво осматриваю батист — ни пятнышка.
   Приветливые взмахи. Очень способная аспирантка — Оса. Унаследованный титул — последняя ученица Старика. Жизнь ее обеспечена.
   Фальшиво обмениваемся скорбными взглядами, прикладываемся щечками. Мысли прочесть не трудно — Оса она и есть оса: «Какая же ты сука, но я тебя все равно обошла!» Жужжит и кусается.
   — Познакомься — мой муж! Ты его, наверное, узнаешь — восходящая звезда политической арены, бессменный руководитель партии «Прогресс и законность. Демократический единый центр»… — перечисление регалий чересчур. Но бессменный руководитель «PIZDYETs» терпеливо дожидается оглашения полного титула, чтобы затем добродушно пробурчать:
   — Милая, ну зачем…
   — Обязательно запишусь в вашу партию, — вялое рукопожатие.
   — Ммм… — стриженный ежик волос образует идеально горизонтальную площадку на самой макушке. Бессменный руководитель твердо знает, чего он хочет.
   — А там твоя дочь? — Оса заглядывает за плечо. Поворачиваюсь — дитя сидит в джипе, дверца распахнута. Курит. Подтекст богат и очевиден — какая же ты старая, уж не от Старика ли дочурка (хотя по времени явно не сходится), не умеешь воспитывать детей и вообще — мать-одиночка, проблемная семья.
   — Нет. Рабыня-наложница, — признаюсь честно. — Приобрела по случаю. Для постельных утех.
   Парочка переглядывается, вежливо улыбается. Мы истину, похожую на ложь, должны хранить сомкнутыми устами… Киваем. Расходимся.
   Дележ наследства. Кровавая грызня за то, кто окажется упомянут в мемориальном сборнике. Если раньше изучалась генеалогия, то теперь с не меньшим вожделением изучается редакторский состав юбилейной анталогии. Последыши времени. Черви на тухлом мясце завершившейся эпохи.
   Поистине парализует и удручает вера в то, что ты — последыш времени, но ужасной и разрушительной представляется эта вера, когда в один прекрасный день она путем дерзкого поворота мыслей начнет обоготворять этого последыша как истинную цель и смысл всего предшествующего развития, а в ученом убожестве его видит завершение всемирной истории…
   Могильные столбики. Две даты — засечки вечности. Медленное зарастание, погружение в забвение, последние попытки вцепиться памятью близких в уходящий поезд времени. Смерть не только забирает, но и пугает. Память — эссенция ужаса, который всякий испытывает перед тем Ничто, в которое обратится любая, сколь угодно яркая жизнь.
   — Размышление о смерти? — вежливое полуобъятие. — Иногда она приходит как избавление…
   Первый ученик и первый враг — вечная история Люцифера. По сценарию дрянной мелодрамы следовало отхлестать его цветами по румяным щекам. Либо выдержать минуту ледяного молчания, ожидая пока искуситель сгинет в толпе, ощетиневшейся венками.
   — Да, — мямлю. — Возможно…
   Искуситель задумчиво изучает Любимую (во всех смыслах) Ученицу. Берет под руку. Идем на виду коллег. Парии.
   — Слышал, что пэр не очень-то вас жалует, — рокочет Искуситель. — Какая-то грязная история с мемориальным сборником. Замолвить о вас словечко?
   — Не стоит, — отвечаю машинально, но смысл доходит. — Неужели…
   — Да-да, глубокоуважаемая Любимая Ученица, грядет война, в которой необходимы союзники. Все-таки наиболее принципиальные работы написаны в соавторстве учителя и ученика. Этого невозможно не учитывать… Хотя я несколько озадачен что вы… хм… по другую сторону баррикад.
   — Большой личный недостаток всему виной — трахаюсь с кем хочу, а не с тем, с кем нужно.
   — Вот как, — Искуситель крепче сжимает локоть. — Откровенность за откровенность — соблазняю лишь тех, кто желает соблазниться. Взгляните на них, как они пожирают глазами отщепенцев. Чувствую себя Ли Харви Освальдом. А вы?
   — Беременным подростком в монастыре кармелиток.
   Достает платок и основательно в него сморкается. На самом деле — смеется. Вытирает слезы:
   — Нам обязательно нужно встретиться, Вика. У меня появились на вас виды.
   — Оставьте.
   — Нет-нет! Послушайте…
   Беда любого падшего ангела — в гордыне. Все, что происходит, они пытаются представить как продолжающуюся битву с творцом, чей малейший пердеж от желудочного несварения для них — гром небесный торжествующего победителя. Все, что не укладывается в логику боевых действий, для падших не существует. В этом их грандиозная слабость. Добро победит зло не в прямой схватке с открытым забралом, а потому что зло не распазнает добро, занятое битвой с ветряными мельницами.
   — А нельзя ли в порядке аванса за душу получить кое-что уже сейчас? — прерываю.
   — Такое — против правил темных сил, — парирует Искуситель. — Но для вас…
   — Хочу слова.
   — Ммм… Над ямой, полагаю?
   — Над ямой.
   — Сложно, — щурится, мысленно разглядывая прейскурант. — Вызывающе. Не по чину… Может, на поминках вас устроит больше? И аудитория шире.
   — Здесь — скандальнее. Право же, Люцифер Андреевич, больше уже не случится возможности подложить учителю свинью.
   Искуситель признается:
   — Будь у мертвых силы говорить, то свое слово вы бы получили.
   — Будь у мертвых силы говорить, то никаких торжественных похорон и не было бы… Прах развеяли в поле… и все…
   Оглядывается, сжимает крепко локоть:
   — А вот с этого момента — подробнее. Нарушение прямой воли усопшего?
   Киваю. Как же от него разит одеколоном!
   — На это им были даны недвусмысленные указания? В здравом уме и трезвой памяти? Или в ходе… э-э-э… неформального резвлечения на любовном ложе?
   — Не боитесь пощечины?
   — Фи! Пощечина! Как театрально! Вы ведь не из тех, кто закатывает пощечины и истерики, а, Виктория? Виктория значит «победа»?
   Все же хочется шипеть разъяренной кошкой. Вцепиться в морду Падшему ангелу.
   — Не обижайтесь, не обижайтесь, — примирительная гримаска, стылые глаза — грязные льдинки под нечистым осенним небом. — Мы теперь по одну сторону баррикад. Мы оба пали…
   Сил возразить — нет. Старость — это когда умирают мужчины, которых любила. Вечная молодость — вообще не помнить их лиц. Смешать в ночном коктейле продажной страсти, поставить экзистенциальный опыт над собственной душой и телом, выторговать у Искусителя вечной жизни, потому что уже точно знаешь, что мгновения, которое было бы достойно остановки, не существует.
   Мимо бредет жуткий кладбищенский бомж — точно оживший мертвец, прячуший под чудовищной рваниной распухшее от трупных газов тело. Сердце екает, но не от страха или отвращения, а от непонятного узнавания, от чувства сродства. Искуситель продолжает искушать, но смотрю на вымазанное в глине, а может и в дерьме лицо, обвисшие сосульками космы, спутанную бороду, спрятанные под морщинистые веки глаза…
   — Забавная картинка, — усмехается Искуситель. — Вы замечаете как в жизни часто соседствует самое высокое и самое низкое?
   Ни облачка пара не вырывается из раззявленного рта, лишь всхлипы и переливы лимфы в сгнивших легких…
   — Ритуал похорон — наиболее жесткий ритуал, который невозможно ни избежать, ни изменить даже в самой, казалось бы, малозначительной детали. Последний долг, так сказать, перед усопшим, как будто усопший может восстать из своего последнего пристанища и потребовать возместить недоданенное.
   Из обшлагов изодранного пальто торчат скрюченные, распухшие в суставах пальцы. Что-то черное стекает по ним и капает на асфальт…
   — И рядом — могильщики, презреннейшая профессия, парии, отверженные. Может быть они и зарабатывают больше академика только за то, что выкопали яму, но сути дела деньги не меняют.
   Калоши привязаны к огромным ступням грязными бинтами…
   — Знавал я нескольких могильщиков… Любопытные личности… Вот уж у кого стоит поучиться философии смерти.
   Суетливо копаюсь в карманах. Достаю бумажку и шагаю наперерез…
   — Вика! — каркает Люцифер, певец падших.
   Стою, ощущаю напряжение надвигающегося нечто, качаюсь в нарастающих волнах кислого зловония, самой отвратительной смеси запахов тела, экскрементов, грязи, гнили, распада. Шарканье и клокотание все ближе. Лишь цветной фантик в руке — жалкая подачка Смерти.
   Страшно. Невыносимо страшно. Кажется, что чудовищный голем пройдет даже не мимо, а — сквозь. Процедится через тело, пропитывая его своими миазмами, оставит стоять в скорбном бесчувствии — грязную, испачканную, отравленную.
   Шаги замирают. Осмеливаюсь поднять глаза. Тычу куда-то в живот жалкой подачкой.
   Безумный взор. Рычание — недовольно-вопросительное.
   — Тебе… вам… — объясняю самой себе. — Покушать… Примите.
   — Мертв мой товарищ, — бормочет чудище. — Было бы трудно уговорить его поесть… Манда, — выплевывает напоследок.
   Люцифер поддерживает за талию, почти волочит к скамейке. Беззвучно хихикает.
   — Вам еще рано туда, — убеждает. — Не стоит так отчаянно погружаться в их мир. Поверьте.
   Верю. Слеза. Не могу сдержаться. Стискиваю очки и рыдаю как студентка-отличница завалившая экзамен после ночи первой любви. Утираюсь платком, сморкаюсь распухшим носом. Смесь отчаяния, облегчения, жалости, радости, ненависти…
   — Что с вами, голубушка? — Нинель Платоновна. — Ах, это… Но ведь это было так ожидаемо, вы должны были подготовиться…
   Утыкаюсь в ее плечо. Вот когда нужна мама, но вокруг лишь чужие, далекие, малознакомые и неприятные люди. Отчаяние схлынуло, оставив пустоту. Звенящую ледяную пустоту.
   — Извините, ради бога, извините, — смотрюсь в зеркальце. Так и есть, глаза покраснели, нос и губы распухли, щеки — не щеки, а стена плача. Надеваю очки. Немного получше.
   — Будут ли по мне так убиваться? — задумчиво вопрошает Нинель Платоновна, теребит вуаль.
   — На такое способны лишь наивные юные любовники.
   — Учту, милочка, учту. Где вот только найти их- наивных и, заметьте, бескорыстных? В моем возрасте их надо соблазнять интеллектом или карьерой, ха-ха.
   — Странная тема для похорон, — признаюсь. Медленно движемся среди цветов и венков.
   Нинель закуривает.
   — Отнеситесь по-философски.
   — Профессионально?
   — Мы живем во время нескончаемых похорон философских идей и эксгумации философских трупов. Выбирайте сами, что лучше — копать могилы или рыдать в толпе. По мне так и то, и другое — пошло.
   Пошло. Пошло играет оркестр. Пошло рыдает толпа. Пошло опускается в яму гроб. Пошло летят комки мокрой глины из рук, затянутых в перчатки. Пошлые речи — начало великой битвы за приватизацию идей. Ваша покорная слуга пошла до невозможности, ибо ничего не отыскивается в сердце, что не превратилось бы в ложь под воздействием магистерия брезгливо-скользкого интереса толпы. Так почему бы не отдать им на растерзание чужие мысли, чужие чувства, бросить обломок кости гения, в которую они вцепятся сворой голодных собак:
   — И если вы интересуетесь биографиями, то требуйте не тех, в которых повторяется припев «имярек и его эпоха», но только таких, на заглавном листе которых должно значиться: «Борец против своего времени»…
   Прости, Великая тень.
   И еще, и еще. Хлесткие, обидные, невозможные слова, вбрасываемые в жесткий ритуал избавления от мертвичины. Жуются губы, переглядки, махание украдкой рукой, чье-то неловкое цепляние за локоть, а затем и вовсе безобразная сцена стаскивания истеричной дамочки с подмостков мещанского интереса к скандалам. Всегда любопытно посмотреть на бабенку, которую поябывал великий.
   — Как? Вы не знаете…?
   — Ну, дорогуша, это всем известно…
   — И что он в ней нашел?
   — В том возрасте и положении уже не ищут…
   — Знавал я одного председателя совета, так у него ни одна соискательница не миновала…
   — Да-да, он называл данный ритуал весьма забавно: «право первой диссертационной ночи»…
   — А я слышал…
   — Дура истеричная.
   Люцифер похлопывает в ладошки. Одобряет. Пэр бледнеет, синеет, зеленеет, пытаясь сохранить свински-интеллегентное выражение лица — гнилая привычка избегать проблем. И ведь слушают! Давятся, обсасывают косточки, но слушают — напитываются новых впечатлений в скучнейшей жизни. Телевизионное «мыло» в прямом эфире. Где здесь скрытая камера?!
   Не мечите бисер перед свиньями — схавают и не подавятся.
   А затем пойдут на поминки — пить водку, есть пироги с капустой и судачить. Присягать надувшемуся от собственной значимости пэру, в душе хихикая над тем, как его обмазали дерьмом над могилкой родного папашки. Успокаивать последние конвульсии совести тем, что «этого давно ожидали», «все так делают», «я же не враг самому себе», «а что я с того поимею».
   Полноте, по кому рыдать из стоящих в толпе? А ему уже все равно. Вот и выходит, что вся ненависть, презрение, отвращение — лишь к самой себе, сладострастное самобичевание, ведь так было приятно, когда он позволял себе шлепнуть по попке: «Глубже, милый, глубже… ну шлепни меня, шлепни, как в той порнухе…»
   — Вы забываетесь, — шипит пэр. Скандал переходит дозволенные рамки.
   — Kyss mig i arslet! — как можно вежливее отвечаю. Жаль, что в шведском пэр не силен. Сжимаю жалкий кулачишко и бью. С жалкой силой до боли в пальцах. Неуклюжий поворот, падаю, но никто не бросается помочь.