Ивана Фёдоровича эта блестящая победа порадовала несравненно меньше, чем Сталина, так как именно тогда он второй раз попал в плен, только теперь в английский. Ничего приятного это ему не давало. Пленных власовцев англичане обычно передавали нам, что сулило верную смерть. Но и здесь был найден выход. Недолго думая, Иван Фёдорович использовал своё знание английского языка и назвал себя рождённым в России англичанином, насильно мобилизованным немцами.
   Это помогло. Ивана Фёдоровича освободили и после краткого допроса зачислили во вспомогательные войска. Кто-то затем, оценив его тренированность, физические и другие данные, перевёл в десантный батальон. Так при открытии второго фронта в июле 1944 года Иван Фёдорович был сброшен на парашюте на французскую землю. Однако столь неудачно, что угодил прямо в расположение противника. Зная, что парашютистам-десантникам у немцев может не поздоровиться, Иван Фёдорович быстро расстался с английской формой и тут же надел другую, стащив её с мёртвого. Этим мертвецом оказался русский военнопленный, один из многих, строивших укреплённый район на побережье Ла-Манша и в числе многих там же и погибший при высадке англо-американцев. Так Иван Фёдорович в третий раз попал в плен, и опять к немцам.
   Вот как удивительно складывались некоторые судьбы в эту бурную эпоху. И, право же, Бухгалтер и Иван Фёдорович прожили эти годы настоящей жизнью, достойной человека, а не его бледной тени, и не жизнью духовного раба. Да они и считали эти годы лучшими в своей жизни, считали их какими-то озарёнными. Должно быть, человек и делается по-настоящему свободным, когда ведёт азартную игру, ставкой в которой является собственная жизнь.
   Выходной день нам даётся раз в две недели - через воскресенье. Так как в этот день мы не работаем, то вполне логично, что уменьшается и наш паёк. Мы называем выходной день голодным и не любим его. Всё же после обеда начинается гулянье. Гулянье обычное, деревенское, так как большинство из нас - жители деревни и ничего другого не видели. Нет среди нас женщин, но это не помеха, так как их отсутствие вполне компенсируется прирождёнными артистами.
   Сейчас столы и скамьи отодвинуты к стенам, и посреди образовавшейся площадки ставится табуретка, на которую садится гармонист. Гармонист играет и сам себе подпевает, упорно глядя вниз. Вскоре по бокам его становятся два парня, одетые под женщин. Они без брюк, и их голые ноги обвязаны наподобие юбок. В рубахи набиты тряпки, что должно изображать бюст, а на голове такие же тряпки, подвязанные под подбородком. Хотя всё это грубо, но прирождённый артистизм при весьма похожих ужимках создаёт впечатление, что стоят ухарские и пьяноватые девки. Парни громко поют или, по их терминологии, "кричат" непристойные и не совсем хорошо зарифмованные частушки. Нас это веселит, и мы, собравшись тесной толпой, взрывами хохота выражаем своё одобрение. Когда вокальная часть иссякает, мы под музыку той же гармошки парами начинаем ходить по кругу. Наше медленное хождение постепенно переходит в танец. Танцуем мы кадриль, по большей части, как два партнёра, но иногда второй танцует под даму.
   Нередко пение и танцы происходят по землячествам и носят местный колорит. Тамбовские поют и танцуют "Тимоню" - красивый, поэтичный и, вероятно, старинный танец с пением. Своеобразен также саратовский и новгородский фольклор. Последний, увы, испорчен влиянием Петербурга-Ленинграда и имеет черты так называемого городского романса. Вся эта простая, неловкая, грубоватая, немного наивная, но идущая прямо от сердца народная самодеятельность оставляет чувство прикосновения к чему-то милому и родному. Как она далека от той вымуштрованной и холодной официальной самодеятельности, от всех этих ансамблей песни и пляски, в которых ничего нет от народной души, а есть дрессировка, акробатика и пение по всем правилам музыкальных наук.
   В дальнем углу нашей большой подвальной столовой под самодельную дудочку стройно поют кавказцы. Они собираются всегда отдельно, держатся дисциплинированно и неукоснительно подчиняются своему вожаку Шалве Дадиани - потомку древних менгрельских царей. Шалва - стройный, высокий грузин лет 30, он тяжело ранен в ногу, которая у него окончательно не зажила. Но он никогда на это не жалуется и работает наравне со всеми. Шалва интеллигентный, душевно мягкий человек, и в то же время с какой-то царственной осанкой и душой царя. Мне ранее приходилось видеть грузин-торгашей, шутов-анекдотчиков, свирепых сталинских живодёров, но такого, как Шалва, я вижу впервые. В наше время, когда всё принизилось, не говорят "Из хама не сделаешь пана". Такого вот не сделаешь; для этого должно миновать не одно поколение.
   В выходной день нам даётся также прогулка. На полтора - два часа мы можем подняться из подвала и выйти на маленькую площадку, обнесённую высокой проволочной оградой. Но эту возможность мы почти не используем. После жизни взаперти снаружи нам кажется холодно и неуютно, особенно, если стоит пасмурная или прохладная погода. Кое-кто выйдет на несколько минут и спускается обратно. Многие и вообще не выходят, а предпочитают сидеть внизу. Наше поведение напоминает повадки птиц, долго живших в клетках и с неохотой их покидающих. А еще - многих горожан, выходящих из своих удобных квартир только в силу крайней необходимости.
   Немца, нашего коменданта, сместили и заменили другим. Было ли это отражением волнения французов 20 июля или чего-то другого - сказать трудно. Новый - грузный пожилой фельдфебель с мясистым злым лицом - сразу берёт круто. Первым делом он пресекает нашу торговлю с немцами, которым мы сбываем наши поделки, главным образом домашние туфли, а в обмен получаем хлеб, картофель и лук. Для этого комендант в конце каждой смены дежурит у решётки, разделяющей нашу и немецкую бани. Место у решётки служило рынком, так как ни туфли, ни продукты в шахту не пронесёшь. Это не исключило торговлю совсем, но значительно её затруднило, чем сильно ударило по нашему продовольственному бюджету. Вероятно, комендант хочет этим уменьшить расхищение и порчу шлангов, достигшую, по словам немцев, больших размеров. Должно быть, для этого же он стал проводить обыски в постелях. Он также стал контролировать врача и сильно ужесточил получение освобождений по болезни.
   Взялся новый комендант и за французов, хотя здесь у него так гладко не получилось. Среди них он нашёл двух евреев. И пока французы работали под землёй, он вывел их на двор шахты и устроил то, что немцы обычно делали с евреями. Заставлял их подолгу бегать по кругу и проделывать упражнения "ложись - вставай", выбирая для этого на дворе самые грязные места. Но когда дневная смена кончилась и французы поднялись "на гора", произошло невероятное - французы взбунтовались. Они, как были чёрные и мокрые, вместо бани побежали на двор и с громкими криками окружили коменданта. Они кричали, что это их товарищи и такие же французские солдаты, как и они. Что они не позволят так с ними поступать и бросят работу. Хотя это был явный бунт, но комендант отступил. С одной стороны, на закате 1944 года немцы были уже не те, что раньше, а с другой, несомненно, повлияла французская стойкость и сплочённость. Русские не только за еврея, но и за своего соотечественника не вступились бы никогда.
   Ретивость коменданта не имеет границ. Сейчас он напустился на самого хозяина шахты. Тот, должно быть, видя, что война идёт к концу и Гитлеру не сдобровать, задумал на этом погреть руки. Он решил попридержать уголь пригодится, дескать, и потом. А нашу даровую силу стал по возможности использовать на разных вспомогательных работах, нужных для будущего: на подготовке новых лав, пробивке штреков и бремсбергов, перекладке железнодорожных путей и т.п. Ведь за все такие работы в дальнейшем придётся платить. Комендант эти плутни раскусил и несколько вспомогательных бригад заставил распустить, а людей из них перевести в углекопы. Было ли это сделано по его настоянию или вследствие других причин, я не знаю, но в числе других была ликвидирована и наша бригада, а нас перевели в углекопы и распределили по разным лавам и сменам.
   Теперь я - навалоотбойщик - центральная фигура любой угольной шахты. К числу многих специальностей, которыми я владею, прибавилась ещё одна. Пробовал я считать, сколько же их у меня, и дошёл до четырёх десятков. И скажу без хвастовства: справлялся со всеми не хуже других. Такова моя судьба и, должно быть, это лежит в моём характере. В человеческой деятельности меня всегда привлекало новое. А когда осваивался, то становилось скучно. Тогда или сам оставлял профессию, или она уходила от меня. Люди, которые умели сузить свой кругозор, или уже обладали узеньким, становились профессорами или академиками, делались большими администраторами. Но я им не завидую - это не мой удел.
   Сейчас мне, как ни странно это покажется, очень интересно вжиться в мою новую специальность навалоотбойщика. Вот наступает первый день. Он у меня всегда начинался одинаково. И когда в ранней молодости я был рабочим на копке канала, и на лесопилке, и потом, когда был заводским конструктором и технологом, и когда работал научным сотрудником и преподавателем - всё повторялось до мелочей. Всегда мне в двух словах говорили, что я должен делать, и показывали моё рабочее место. На этом инструктаж и заканчивался. Дальше, дескать, соображай сам - тебе виднее.
   Так и здесь. Штейгер привёл меня на место и отрывисто бросил:
   - Der Hammer und... (Отбойным молотком и...)
   Что именно было und, я из-за шума транспортёра не расслышал, но догадался, что речь шла о лопате. Затем, сделав на пласте зарубку, дескать отсюда и дальше, тем же тоном добавил: Du! Die Kohle hackst! (Ты! Уголь руби!) - и пополз по лаве дальше. Вероятно, не будучи вполне уверен в том, что инструктаж достаточен и верно ли всё понято, он повернулся и посветив мне в глаза своей сильной штейгерской лампой, так же отрывисто бросил: Verstehst du? (Понял ты?)
   Теперь я остался один. Правда, везде, справа и слева от меня работают люди и сквозь пыль поблёскивают огоньки их ламп. Но о чём-либо спросить мне всё равно не у кого, так как из-за грохота транспортёра и треска молотков ничего не слышно. При свете моей несильной лампы перед собой я вижу фронт угольного пласта толщиной 70-80 сантиметров, а позади вибрирующий и сильно шумящий транспортёр - рештак. В лаве при таком тонком пласте я могу только сидеть, да и то упираясь головой в кровлю, или, скорчившись, стоять на коленях.
   Но вот отбойный пневматический молоток в моих руках задрожал и стал уходить в пласт. Наклонив его, я отвалил первые куски угля. Выковыривать уголь не нужно, так как пласт предварительно прорезан врубовой машиной. Уголь обрушивается легко. Понемногу нахожу более удобные приёмы и положения, но всё же от тяжёлой работы, да ещё в скорченном виде, быстро покрываюсь потом. Хотелось бы раздеться, но вдоль лавы режет струя холодного воздуха, подаваемого с поверхности. Шахта сильно загазована, и воздуха подается много.
   "В мои обязанности вошло еженедельное печениехлеба " (стр. 109)
   "Офицер очень внимателен. След операционного ножа раннего детства не удастся скрыть никому" (стр. 146)
   "... Сашка ухитрялся не только продавать туфли, но и даже торговаться с покупателями " (стр. 163)
   "Работа сейчас идет в поистине сумасшедшем темпе." (стр. 165)
   Нарубив порядочную груду угля, берусь за лопату и бросаю уголь на транспортёр. Раньше уголь отбрасывал подручный, но мне его не дали, так как рабочих не хватает. Задание большое: каждый, говорят, за смену должен нарубить и отбросить по 20 тонн. Незадолго перед паузой появляется штейгер. Он недовольно качает головой и кричит мне в ухо, что сделано мало, и указывает своим посошком на мои ошибки, то есть на неровности вдоль стены забоя и на кровле. Разумеется, вся его речь до меня не доходит, но суть её я улавливаю, а вернее, догадываюсь. Закончив решительным - Arbeitest du weiter - штейгер исчезает. Хорошо, что обошлось без затрещин, других эта чаша не миновала, - штейгер нашей смены считается злым.
   Но вот смена закончилась, и мы все гурьбой уходим. Сначала вверх по наклонному штреку - бремсбергу - нас везут навалом в вагонетках. Затем километра полтора - два нужно идти по горизонтальному главному штреку. Здесь, если нет попутного электровоза, стараемся захватить пустую вагонетку и, толкая её перед собой, попарно идти по рельсе. Так легче идти, чем по скользким шпалам или по неровному грунту, ступая в выбоины и лужи. Вот мы у цели - в большом подземном зале - рудном дворе, откуда нас двухэтажной вместительной клетью будут поднимать "на гора". Но сначала поднимают шахтёров немцев, затем французов, а нас после всех. На рудном дворе холодно, все мы промокли и дрожим. Один наш пытался влезть в клеть вместе с немцами, но те дружно выталкивают его обратно, хотя место есть. Когда клеть трогается, обиженный показывает кулак и обзывает немцев фашистами. В ответ следует гневное восклицание' "Фашьист? Wer ist das Фашьист? (Что значит фашист?)" Нужно заметить, что немцы пока еще не знают этого прозвища, которое мы относим к ним и которое рекомендовал нам И. Сталин [7].
   Наверху при свете дня видны наши негритянские физиономии, на которых сверкают только зубы и белки глаз.
   Так пошёл день за днем. Постепенно выработались правильные приемы, появился нужный ритм, и всё пошло гладко. Если бы ко всему этому было достаточное питание, то работу шахтёра можно было бы считать далеко не худшей из тех, которые мне на моём веку пришлось перепробовать.
   Информация о мировых событиях у нас есть. Мы подбираем газеты, в которые немцы заворачивают свои завтраки, а очкарик Андрей - аспирант Ленинградского университета - нам их читает в переводе. Разумеется, эта информация, как во всяком несвободном обществе, односторонняя. Но всякая диктатура, как гитлеровская, так и наша, советская, учит читать между строк, хотя и против своего желания. И всякие уловки пропаганды нам знакомы ещё по нашим отечественным газетам. Поэтому мы, в общих чертах, конечно, понимаем, что происходит в действительности.
   Сейчас, осенью 1944 года, немцы катятся назад везде, где на них давят.
   На подземных работах в шахте, где лёгкого труда, по крайней мере для нас, нет совсем, питание недостаточное. Поэтому имеется и смертность. В пище отсутствуют белки, ничтожно мало жиров и почти нет витаминов. Кроме того, мы не бываем на воздухе и нацело лишены естественного света.
   Умирает Бухгалтер. Работать он уже не может и ждёт отправки в лагерь, расположенный где-то поблизости.
   Этот лагерь предназначен для больных, ослабших, а, проще сказать, для умирающих. Сейчас Бухгалтер сидит на койке. Лицо его посинело, а глаза лихорадочно горят. Когда он, надрываясь кашляет, то в уголках его рта под усиками появляется кровь. Говорят, что это туберкулёз, которым здесь, увы, болеет не он один. Очень плох Мишка, хотя кашля у него нет, но, по его словам, горит все внутри и трясёт лихоманка. Мишка ещё ходит на работу, но, должно быть, последние дни. Плох и Сергей Рязанский. У него что-то желудочное или язвенное. Здесь это не лечат и по таким скрытым внутренним признакам от работы не освобождают.
   Я тоже высох; таким тощим я не был никогда. Живот у меня стал впалым и втянулся почти к позвоночнику. Но мышцы, особенно на руках, стали как железные. Когда я смотрю на себя и на других в бане, то вижу, что все мы напоминаем макеты, разумеется, без разрезов, для анатомического театра. На нас студенты могут наглядно изучать все наружные, рельефно выступающие мышцы, не скрытые больше ни подкожным жиром, ни другими мягкими и дряблыми тканями. Организм полностью перестроился. Вероятно, он использует каждую калорию нашего скудного пайка и посылает её только тем мышцам и органам, которые работают. Другим органам, должно быть, не даётся ничего. Поучитесь жить вот так, люди благополучные. Думать о каких-либо диетах или истязать себя физзарядками вам наверняка не придётся.
   Всё же, как мне кажется, по большей части гибнут люди маложизнеспособные, ленивые или незадачливые. Может быть, всё это одно и то же. Те, кто стремятся выжить, борются за жизнь изо всех сил и находят к тому средства. Один из путей - это кустарные промыслы, которые, несмотря на все запреты, преграды и обыски, продолжают жить. Вологодский даже как будто немного раздобрел. Его всегда широкое румяное лицо словно ещё раздалось вширь, а маленькие весёлые глазки залиты маслом. Все свободное от работы время он шьёт обувь.
   Говорят, что сапожник и художник это антиподы, а вот в Сергее они живут вместе. Каждая пара туфель, сделанная им Бог знает из какого хлама, это художественное произведение. По образцам, принесенным немцами, он вырезает каблучки для дамских туфелек. Лакирует их какой-то дрянью, сцарапанной с насосов в шахте и затем проваренной на кухне с какими-то специями. Чудесные воздушные помпоны цвета свежевыпавшего снега приготовляются из размочаленных ниток, выщипанных из моих кальсон и потом отбелённых хлорной известью, добытой мною из ячеек нашего общего туалета. Всё, что он изобретает, перечислить невозможно, но любую пару сшитых им туфелек можно выставлять в салоне дамской обуви чуть ли не в Париже. Немудрено, что среди немцев у него создалась большая и устойчивая клиентура.
   Сашка в работе не участвует, но зато он коммерческий директор артели по снабжению и сбыту. Украсть в шахте любой нужный нам материал и пронести его буквально под носом коменданта могут немногие - и один из них Сашка. Я не раз поражался, как за спиной и чуть ли не на глазах того же коменданта, вырывающего из рук наши поделки и продукты у шахтёров немцев, Сашка ухитряется не только продавать туфли, но даже торговаться с покупателями.
   В этой артели кормлюсь и я. Мне поручаются простые и грубые работы, которых тоже требуется немало. Впрочем, если заказ неспешный, или если возникают перебои, то в целях обучения, под строгим надзором, я делаю и главные операции.
   Немало здесь кустарей и кроме нашей артели. Шьют туфли, изготовляют портсигары, кольца, трубки, ножи и всякую дребедень. Покупатели находятся на всё. Есть в этих, казалось бы, безвыходных условиях и другие пути борьбы за жизнь. Но об этом после.
   Опять меня переводят на другую работу. Теперь в бригаду по подготовке лавы. За сутки обе смены углекопов проходят лаву вперёд на два метра; на столько же наша бригада должна пробить вперёд и главный нижний штрек, из которого вывозится уголь. Работаем мы исключительно по ночам и обязаны всё сделать в промежутке от ухода вечерней смены до прихода утренней.
   В бригаде нас семеро: двое немцев, из которых один тот же самый Фриц, француз Жан и четверо русских. Русские - это тридцатилетний стройный, высокий донской казак Михаил, маленький, щуплый, весь и на лице, и на теле заросший густыми чёрными волосами азербайджанец Рафак, насупленный, всегда держащийся в темноте, постоянно молчащий Прокофий и я.
   За ночь нам полагается вырубить 8 кубометров породы, то есть камня, и эти 25 тонн уложить в выработанную лаву вдоль стенок подземного коридора.
   Наша работа начинается с того момента, как только откатят последнюю вагонетку с углем и уйдёт вечерняя смена. Мы тотчас же хватаем пневматические дрели и длинными двухметровыми бурами сверлим в камне отверстия под заряды. Каждую дрель держим по двое. Работа эта нелёгкая, тяжёлая: дрель грохочет, дрожит и прыгает в руках. На неё нужно сильно давить, чтобы буры шли вперёд. От декомпрессии сжатого воздуха дрели покрываются инеем, отчего руки мёрзнут, а спина покрывается потом. Часа за два, как раз ко времени прихода взрывника, - его зовут Иозеф - мы с этой работой справляемся.
   Пока Иозеф закладывает заряды и возится с установкой взрывной машины, немцы в глубине штрека жуют бутерброды, а мы, выбрав место посуше, спим. Спать в шахте на холодном камне при пронизывающем ледяном ветре опасно, можно нажить множество болезней. Но к этим опасностям мы равнодушны, тем более, что днём в казарме не высыпаемся. Стараемся, конечно, лечь на рассыпанный уголь, на котором всегда тепло, но если его нет, то спим и на холодном и мокром камне. Бутербродами немцы с нами теперь не делятся; вероятно, боятся Иозефа. По осторожным словам Фрица, он Partei, то есть член партии. Правда, иногда в начале работы нам удаётся украсть продукты из немецких сумок. Особенно ловко это делает Рафик. Но прибыли ему от этого немного, так как, заметив, что он отягощён добычей, мы тут же её отнимаем.
   На это у нас имеются и моральные основания. Мы считаем, что отнимать и красть то, что выдано или заработано, бесчестно, и укравший это считается вором. А краденое, по нашим понятиям, принадлежит всем и должно быть разделено на всех. Разумеется, всё это не распространяется на немцев, воровать у которых предосудительным не считается.
   Пауза длится долго. Иозеф, всё приготовив для взрыва, садится к немцам поговорить. Иногда я не сплю, и тогда из-за отсутствия других впечатлений наблюдаю за немцами. Лежу я в темноте с зарытой лампой, и они меня не видят, а если и видят, то внимания на меня не обращают. Немцы считаются только с французом, но тот во время паузы уходит к своим соотечественникам, работающим неподалёку.
   Всего, что они говорят, я не понимаю, но кое-что улавливаю. Обычно Иозеф говорит об успехах немецкого оружия, так сказать, проводит индивидуальное политзанятие. А я с некоторым удивлением вижу, как в зеркале, эпизод из жизни советского общества, из нашей советской повседневности.
   Иозеф, как член партии да ещё пропагандист, держится несколько свысока, с апломбом излагая непререкаемые партийные истины. Оба беспартийных шахтёра перед ним немного заискивают, отмалчиваются или по необходимости поддакивают. Я это замечаю не по словам, которые здесь только мешали бы, а по каким-то неуловимым жестам и интонациям, всегда более правдиво раскрывающим внутренний мир человека.
   Если я всё же засыпаю, то вскоре сквозь сон чувствую, как меня подбрасывает взрывом, а потом приходит хлопок. Подождав, пока осядет пыль и уйдут газы, Фриц весело кричит - Absteen! На его широком блестящем, словно смазанном жиром лице добродушная улыбка. Всегда он весел, хотя всё же чувствуется, что побаивается разделить судьбу Вилли, отправленного на фронт.
   Мы выкапываем зарытые лампы и, кряхтя, поднимаемся, разминая закоченевшее тело. Сейчас начнётся аврал, и до конца смены отдыха уже не будет. Теперь впереди нас огромная куча дроблёного серого камня. Оба немца, согнувшись, нагребают камень в большие железные ящики без четвёртой стенки. Ящики почему-то называются Fischkasten (рыбные), хотя никакой рыбы там нет.
   Мне обычно достаётся относить ящики с камнем и поднимать их в левую лаву. Прокофий длинным шестом толкает их в глубину лавы и пустые относит обратно. Рафик, сидя скорчившись в лаве, камень высыпает и плотно, без зазора, укладывает его под самую кровлю. Справа камня кладётся мало и неглубоко, с этим справляется один Михаил. Обязанность Жана состоит в выкладке из крупных камней лицевых стенок вдоль штрека.
   Каждую ночь к нам раз или два приходит штейгер. Он лезет в лаву и тычет палкой под кровлю. Если там обнаруживается зазор, то достаётся и Рафику, и обоим немцам. Штейгер громко кричит, а иногда для пущей убедительности пускает в ход палку. Бывает, что за какие-нибудь упущения или за медлительность перепадает и мне с Прокофием и Михаилу. Единственный, кому никогда не достаётся ни палки, ни крика, это Жан. Вообще в шахте на французов не кричат. И не только, как мне кажется, потому, что французы аккуратно работают, но и, что тоже немаловажно, они всегда готовы к отпору. Однажды и я из-за чего-то поссорился с Жаном и громко стал его бранить, разумеется, пуская в ход всю нашу обычную терминологию. Он повернулся ко мне боком и, рассматривая меня через плечо с ног до головы, тихо и отчётливо произнёс: La quene! (Хвост). Потом, должно быть для лучшего моего восприятия, перевёл: Der Schwanz!
   Может быть, вместо хвоста здесь подразумевалось нечто иное.
   Работа сейчас идёт в поистине сумасшедшем темпе. Оба немца, не разгибая спин, как одержимые гребут камень. Я только-только успеваю подхватывать тяжеленные ящики, относить их на несколько шагов и поднимать их почти на полтора метра в лаву. В глубине её при неярком свете лампы мелькает блестящее лицо Рафика с каплями и грязными струйками пота. Мокрый и напарник Прокофий, шестом толкающий ящики вверх по уклону лавы и бегом относящий пустые назад. Я тоже не сухой - пот заливает глаза, и роба липнет к телу. Подбадривающе покрикивает Фриц. Человек он не злой, просто у них так заведено - работать без остановок, или, как у нас говорят, без перекуров. Нам это непривычно и поэтому вдвойне тяжело.
   У нас процветает воровство. Я уже не говорю о такой, по нашим понятиям благородной экспроприации, как кражи разных материалов в шахте и бутербродов из сумок у немецких рабочих, а заодно и у французов.
   Это за воровство нами не считается. Но больше всего мы воруем друг у друга, хотя казалось бы, у нас ничего нет. Если не носишь что-нибудь всё время с собой, то это сейчас же исчезает. Ничего нельзя оставить ни в индивидуальном шкафчике, ни в постели, ни в казарменной одежде, которая во время работы хранится на вешалке в бане. Крадут не только съедобное и одежду, но и разные, казалось бы, никчёмные вещи. У меня, например, украли остатки сильно порезанной для пошива тапочек фланелевой рубашки и обломок истёртой зубной щетки, подаренной мне ещё Бланкенбургом.