На складах горы обуви - мужской, женской и детской. Обувь изящная, дорогая, но побитая. Должно быть, ногам в этой обуви пришлось походить и по каменоломням, и по шпалам за вагонетками с глиной и песком, и побегать часами на главном плацу лагеря. Мужской обуви маловато, но это, пожалуй, уже вторичное явление. Её растащили новые питомцы этого лагеря, то есть мы. Это и видно: сейчас многие из нас, должно быть, впервые в жизни щеголяют в узконосых замшевых или лакированных туфлях. Впрочем, каждому новому владельцу пары таких туфель хватает на неделю, много - если на две.
   Вот огромный склад до самых стропил набит одеялами. Одеяла домашние, пуховые, ватные, шелковые с вышитыми розочками. В России таких мне видеть не приходилось. Много этих одеял со своими новыми хозяевами поехало на восток.
   Вот склад зубных протезов. Золотых, конечно, нет, но другими можно залюбоваться. Пожалуй, здесь собрано искусство стоматологов всей Европы. Жаль, что никому не приходит в голову открыть такой музей. Экспонатов на этом складе было бы более чем достаточно.
   Много на этих складах и ещё всякого добра, когда-то принадлежавшего людям, улетевшим в воздух через широкие трубы крематория. А пепел от их костей пошёл на удобрение полей.
   Описывать производственную зону я не буду. Это скучно и мне не по силам. Уж слишком много здесь нагромождено и искусно спрятано разнообразных заводов и мастерских. Вот высится кирпичный завод. Вокруг штабеля кирпичей и горы красной глины. На воротах крупная надпись, чтобы было видно издалека - Ziegeibrennerei (Кирпичный завод). Однако внутри вдоль всего корпуса несколько поточных автоматических линий для изготовления мин среднего калибра. Здесь я после многолетнего перерыва снова становлюсь инженером и тщательно рассматриваю и копаюсь в автоматике, не обращая внимания на понукания своих попутчиков, желающих идти дальше. Ничего подобного в тридцатых годах у нас не было. Здесь же буквально без прикосновения человеческих рук из грубой заготовки получается готовая мина с ввинченным хвостовиком и залитая тротилом. Как это делается, сейчас можно увидеть, так как на каждой промежуточной операции застыла заготовка с врезавшимся в неё инструментом.
   Но что же мы делаем в Ораниенбургском лагере? Неужели только как любознательные туристы осматриваем достопримечательности? Нет, это далеко не так. Главная цель нашего пребывания здесь - фильтрация.
   Это нечто вроде страшного суда, отделяющего грешников от праведников. Именно ей мы и посвящаем все наши утренние часы до самого обеда. Фильтрация - довольно остроумное изобретение по определению нашей лояльности. В её основе заложен принцип самодеятельности. Дескать, определяйте свою лояльность сами, а нам укажите на тех, кто служил немцам, и вообще на всех враждебно настроенных людей. Это можете публично сделать утром или потихоньку донести вечером. Для этого мы вам и предоставляем свободное время после обеда.
   Делается это вот как. С утра на огромной площади лагеря мы помногу часов ходим гуськом друг за другом. Справа и слева навстречу идут такие же вереницы, но так, что всё время видишь новые и новые лица. Между этими вереницами двухметровые интервалы, в которых стоят солдаты и офицеры НКВД в фуражках с голубым околышем и с голубыми петлицами. Вначале из-за цвета околышей и петлиц мы принимали их за лётчиков. Репродуктор всё время поясняет нам наши обязанности:
   - Указывайте работникам органов на всех тех, о ком вам известно, что они служили немцам, состояли в полиции, были во власовской армии или вели антисоветские разговоры.
   Как это сделать, репродуктор тоже подробно поясняет:
   - Можете объявить об этом сразу в строю, а можете сообщить устно или письменно дежурным офицерам после. Дежурные офицеры принимают в комендатуре круглосуточно.
   Интервалы между такими инструкциями заполнены музыкой и песнями.
   Сначала так ходить весело. Встречаешь много знакомых. Слышны радостные возгласы - встретились боевые друзья или друзья по плену. Вот меня окликает плечистый румяный парень. Боже мой, это Ваня Петрушков - солдат из моей полубатареи. Он из щуплого семнадцатилетнего мальчика теперь вымахал в рослого бравого детину. Сразу даже не заметно, что у Вани один глаз. Но всё же шрам от пули, пронизавшей лицо, остался. Нарушая дисциплину, бросаемся друг другу в объятья. Однако голубой околыш строгим окриком возвращает обоих на места в вереницах. Вот вижу ещё двух хороших друзей из Саласпилского лагеря. Но теперь выражаем свои эмоции не так бурно. Голубые петлицы этого не одобряют и смотрят на это с подозрением.
   А вот и первая ласточка. Из ряда, идущего нам навстречу, слышу резкий выкрик:
   - Лейтенант, задержите этого. Он из лагерной полиции.
   Передо мной впереди человек за шесть офицер берёт за рукав широкоплечего сутулого человека, и вопросительно глядя на указавшего, спрашивает:
   - Которого? Этого?
   Указавший - худощавый веснушчатый парень - как-то истерически вскрикивая и тряся протянутой рукой, частит:
   - Да, да, да! Этого, этого.
   Теперь офицер крепко стискивает руку сутулого повыше локтя и решительным жестом подзывает автоматчика. Задержанный ещё больше ссутуливается, бледнеет и растерянно молчит. Однако и веснушчатого не оставляют в его ряду. Лейтенант манит его пальцем, и вдоль прохода автоматчик уводит обоих. Вереницы продолжают движение. Конвейер фильтра останавливать нельзя.
   Итак, возмездие состоялось. Ни сочувствия, ни жалости к пойманному, вероятно, нет ни у кого. Но после этого все как-то сникли, и прежнее оживление исчезло. Что-то смутное легло на душу.
   После обеда мы свободны, и каждый может заниматься тем, чем ему вздумается. Одни предпочитают поспать, другие побродить по лагерю и окрестностям, но многие спешат на ту же площадь встретиться и поговорить с друзьями и знакомыми. Пожалуй, только здесь в задушевных беседах узнаешь о таких удивительных судьбах, о которых не прочтёшь ни в каком романе. Не ленись только слушать. Сейчас, в такое переходное время, людей просто распирает от желания поделиться перипетиями своей судьбы с понимающим тебя человеком, близким тебе по судьбе. Скоро этого уже не будет, всё поблекнет, спрячется в глубине души, а на губах повиснет прочный замок.
   Однажды мои саласпилские знакомцы сообщают новость:
   - Ты только подумай, кто живёт в нашем бараке.
   - Кто?
   - Васька Крылов. Тот самый пропагандист РОА.
   - Не может быть. Зачем он здесь?
   - Сходи посмотри сам.
   Не откладывая в долгий ящик, тотчас же отправляюсь. В бараке почти никого нет, так как погода хорошая и все на дворе. У стола в темноватом углу сидит человек, обликом похожий на Крылова. Подхожу ближе и пристально вглядываюсь. Несомненно, это он - Василий Крылов.
   - Здорово, Василий.
   Человек, не оборачиваясь ко мне и глядя в сторону, нехотя цедит сквозь зубы:
   - Вы ошибаетесь. Меня зовут не Василием.
   - Что ты говоришь? Неужели забыл, как мы с тобой по соседству работали в Саласпилсе: я на постройке, а ты у Коваленковой.
   И снова он, не поворачиваясь и глядя в сторону, твердит:
   - Вы принимаете меня за кого-то другого. В Саласпилсе я никогда не был.
   Я пожал плечами, молча постояли вышел. И вдруг я почувствовал, что он смотрит мне вслед. Однако когда я повернулся, он сидел в прежней безучастной позе и глядел в сторону.
   На другой день саласпилцы меня спросили:
   - Это ты сказал на Ваську?
   - Нет, я никому ничего не говорил.
   - Ночью за ним пришли.
   А как же могло быть иначе? Человек, бывший на немецкой службе и носивший немецкую форму, не мог проскочить фильтрацию благополучно. Его знал весь саласпилский лагерь и тысячи людей, проезжавших через этот лагерь. Он выступал перед ними и вербовал их на немецкую службу. У него не было ни одного шанса остаться незамеченным. Вот так последний раз судьба столкнула меня с Василием Крыловым. Злосчастная твоя судьба. Был ты недальновиден и заблудился в вихрях военной бури. Или так на роду тебе было написано?
   За обедом возбуждённый Геннадий объявляет:
   - Видел сегодня на фильтре Отца народов из пересыльного лагеря, не человек был, - зверь. Завтра же укажу на него. Сходил бы в комендатуру и сейчас, да не знаю, из какого он барака.
   При этом он вопросительно смотрит на нас, как бы ожидая одобрения. Иван Фёдорович, глядя себе под ноги, долго молчит, а затем по своей привычке вязко тянет:
   - И без тебя разберутся. А то, смотри, ещё самого зацепят.
   Я молча пожимаю плечами, дескать, делай как хочешь. Мне кажется, что сейчас обстановка слишком накалена, и некоторых берут и по взаимному указанию. Дескать, раз ты указал на меня, то я укажу на тебя. Забирают при этом обоих. А ведь впереди предстоит, должно быть, не одна ещё проверка, и наверняка более обстоятельная и в более трезвой обстановке. Но пересматривать дела тех, кого взяли сейчас, пожалуй, уже не будут.
   На следующий день Геннадий, идущий за несколько человек впереди меня, неожиданно громко вскрикивает:
   - Вот он - старший полицай из пересыльного. Задержите его.
   Высокий человек с круглым и странно детским лицом злым, колючим взглядом вполоборота молча смотрит на указавшего на него Геннадия. Но молчание длится лишь мгновение. Теперь уже круглолицый вскрикивает пискливым голосом, так не вяжущимся с его крупной фигурой:
   - Врёт он, врёт. Он сам вербовался во власовцы, я это знаю. Его задержите.
   Невысокий коренастый офицер молнией бросается на крик и сразу пытается схватить обоих. Высокий, однако, вырывается и бежит по соседнему проходу. Офицер протяжно свистит и выхватывает пистолет. Двое солдат наперерез догоняют высокого и тащат обратно, ловко загнув ему назад руки. Третий солдат хватает Геннадия. Обоих уводят, а немного помятый конвейер фильтра выпрямляется и продолжает монотонно двигаться. К обеду Геннадий не вернулся, не пришёл он и после и исчез совсем.
   Всем уличённым, а было их много, давались длительные сроки наказания, по большей части 25 лет. Как тогда говорили, "на полную железку". Бывали и расстрелы. Военный суд лагеря решал эти дела без промедлений и без излишнего разбирательства. Достаточно было двух или даже одного свидетеля, которые бы сказали: "Такой-то у немцев делал то-то и то-то". Никаких иных доказательств не требовалось. Да и какие могли быть другие доказательства. Вероятно, бывали и оговоры, но выпутаться оговорённому практически было невозможно. Вообще в те дни считалось, что в известной мере виновны все побывавшие в плену. Поэтому и грань, разделяющая виновного от невиновного, была нечёткой.
   Но, в общем, как мне казалось, метод фильтрации, придуманный каким-то генералом министерства внутренних дел, себя оправдал. Это генерал, несомненно, хорошо зная низменность человеческой души, смело ввёл метод самообслуживания на ниве отделения злаков от плевел и добился успеха. Примите же моё скромное поздравление. А если при такой прополке вместе с сорняками и выдернули кого-нибудь невинного, то с кем не бывает ошибок. К тому же государство при этом всё равно не в ущербе. Что же касается Геннадия, то мне неизвестно, был он действительно виновен или стал жертвой оговора. Наше с ним знакомство было непродолжительным.
   Проходит недели полторы, и считается, что первая фильтрация нами пройдена. Сюда всё время присылают партии новых, а тех, чьи физиономии примелькались, отправляют дальше на восток. Как говорят, здесь одновременно меньше шестидесяти тысяч не бывает.
   Мне Ораниенбургский лагерь запомнился звуками, а именно песней того времени "Огонёк": "На окошке у девушки все горел огонёк..." Здесь эту песню постоянно пели и репродукторы, и люди. Только репродукторы придерживались текста точно, а народ сочинял свой. Сладкий сентиментальный мотив этой песни пришелся по душе русскому человеку, но отнюдь не сама песня. Слова её были выдержаны в рамках казённого патриотизма и официальной морали. Вероятно, эта казёнщина претила русскому духу. Поэтому, должно быть, и возникло множество более жизненных текстовых вариантов, не всегда, впрочем, цензурных.
   Дальше нас везут на открытых платформах по кольцевой дороге в объезд Берлина. Очень интересно ехать на открытой платформе, так как при этом получается хороший обзор. Едем мы очень медленно и постоянно подолгу стоим. Повсюду идут работы по ремонту и перешивке железнодорожных путей. Временами хорошо виден Берлин, во всяком случае, его окраины. К наш ему удивлению, несмотря на сильные бомбардировки и последний штурм, он не очень сильно разрушен. Может быть, такое впечатление складывается потому, что мы не видим центра города, а видим только окраины. Или просто Берлин так велик, что разрушить его полностью не по зубам авиации, даже вкупе с артиллерией. Нужно что-то более могучее.
   Часть домов - с пробоинами, наряду с развалинами есть и совсем неповреждённые, на их окнах стоят горшки с цветами и висят занавески. Множество высоченных фабричных труб, частично пробитых снарядами. Однако совсем обрушенных мало. В общем, как мне кажется, Берлин пострадал меньше, чем, например, Ганновер, который никто не штурмовал. Вдоль путей наставлено множество различных машин и станков, демонтированных на немецких заводах и предназначенных для отправки в СССР. Местами ими заставлены целые поля. Всё это стоит открытым, без всякой обшивки, и навалено друг на друга. Кое-что тяжёлое погрузилось в землю. Нередкие здесь дожди поливают все эти железные массы, постепенно обращая их в лом и ржавчину.
   Во Франкфурте-на-Одере нас высаживают, и мы ожидаем эшелон для отправки в Россию. Не следует, однако, думать, что ожидание поезда - это минуты или часы. Здесь это дни, а, вернее, недели, и когда подадут наш эшелон - никто не знает. На окраине города нам отвели небольшие домики, множество которых пустует. Этим и были исчерпаны все заботы о нас.
   Нас никто не кормит, так как мы живём не в лагере и не идём походом. Вероятно, это потому, что нет такой организации, которая была бы обязана кормить людей, ожидающих поезда. Поэтому все мы, а нас здесь скопилось немало, целые дни проводим в поисках хлеба насущного. Одни целыми днями околачиваются на станции и там или торгуют всякой дребеденью с солдатами проходящих эшелонов, или нищенствуют в одной компании с немецкими ребятишками. Более ловкие подворовывают с различных складов и кухонь, которых немало вблизи станции. Другие предпочитают кормиться дарами природы и сельского хозяйства: обирают то, что осталось на опустошенных полях и огородах, или ловят рыбу. Мы с Иваном Фёдоровичем промышляем раков. Раки здесь красивые, крупные, и их много, особенно если отойти от города на несколько километров вниз по реке.
   Ловим раков мы огромной бельевой корзиной. Подведя корзину, просто выгребаем раков из их нор, а особо упрямых выбрасываем на берег. Иногда в корзине оказывается и мелкая рыбёшка.
   Обычный улов - это ведро, а иногда и два. Ведра раков нам двоим вполне хватает на целый день. Но съедобного в раках мало: только шейки и клешни. Когда же нам сопутствует удача, то часть раков мы продаём, а вернее, меняес на хлеб, тушёнку и табак. В покупателях недостатка не бывает: варёных раков разбирают солдаты проходящих эшелонов, а живых сдаём в офицерскую столовую.
   Некоторые предпочитают рыбный промысел. Но это совсем не та рыбная ловля, как её понимают в мирной жизни. Рыбная ловля, как и всё здесь, военизирована. Никто не сидит с удочкой, чтобы поймать две - три плотички. Вблизи Франкфурта еще недавно шли сильные бои. Как это всегда бывает, на местах боёв разбросано множество всевозможного оружия - и нашего, и немецкого. Рыболовов больше всего устраивают фауст-патроны, предназначенные для борьбы с танками. Такие "фаусты" и аналогичные наши валяются здесь повсюду. Если таким фауст-патроном выстрелить в рыбный садок или в маленький пруд для разведения рыбы, которые здесь имеются в каждом крестьянском хозяйстве, то мешок рыбы обеспечен. При этом можно даже не лазить в воду; взрыв получается таким сильным, что рыбу выбрасывает на берег, и её нужно только собирать.
   На Одере, однако, так ловить рыбу нельзя, Одер - река пограничная. За всякие взрывы там крепко достанется. Поэтому в Одере ловят рыбу бреднями, и улов получается гораздо меньшим.
   Некоторым нравится стрелять фауст-патронами в подбитые танки, которые ещё не убраны и стоят здесь повсюду. Фауст - очень сильное оружие, так как кумулятивный взрыв прожигает большое отверстие в толстой танковой броне. Не думаю, чтобы такое было по зубам тем пушкам, что были у меня в начале войны в Гатчине.
   На сжатом пшеничном поле немки из города подбирают оброненные колоски. У каждой к поясу подвязан небольшой мешочек, а в руках ножницы, которыми они обрезают соломину, а колос кладут в мешочек. Поле убрано аккуратно, упавших колосков мало, и добыча невелика. Иван Фёдорович, движимый чувством человеколюбия или просто из озорства, подводит одну из женщин к снопам, стоящим в копне. Женщина, не понимая в чём дело, изумлённо на него глядит, однако идёт не сопротивляясь. У копны Иван Фёдорович берёт у немки ножницы и, взяв в руку пук колосьев, деловито отстригает их от снопа. За несколько таких движений мешочек наполняется. Немка же, отрицательно качая головой и махая руками, говорит, что так поступать нельзя. Иван Фёдорович серьёзным тоном объясняет, что теперь можно. К нам подходят другие собирательницы колосьев и молча смотрят на происходящее. Когда мы отошли подальше, я оглянулся и увидел, что немки усвоили преподанный им урок.
   Иногда мы отправляемся в город. Он, конечно, имеет разрушения, но продолжает жить. На дверях городской библиотеки плакат с курьёзной надписью на русском и немецком языках: "Эта библиотека подарена городу Франкфурту прогрессивной еврейской семьёй Ротшильдов". Гитлер, должно быть, крепко вбил немцам в головы, что большевики и евреи - это одно и то же. Поэтому, вероятно, предполагалось, что этот плакат польстит новым московским хозяевам.
   В городском саду квартет скрипачей в котелках и сюртуках по моде XIX века, немного фальшивя, исполняет русские мотивы. Должно быть, самый старый из музыкантов, белый как лунь старичок, объявляет:
   - Русский песнь "В поле стоял один берёз".
   Русскому военному патрулю сопутствуют двое штатских немцев с красными повязками на рукавах. Это и есть новая немецкая власть, строящая под нашей эгидой новую Германию. Вид у этих немцев гордый и неприступный. Вдруг у майора - начальника патруля - возникли подозрения относительно Ивана Фёдоровича и меня, когда мы шли по другой стороне довольно широкой улицы. Он решил нас подозвать к себе, но для пущей важности не стал этого делать сам, а использовал немцев. Когда майор отдавал им этот приказ, немецкая гордость мгновенно обратилась в угодливость и немцы чуть не бегом кинулись исполнять распоряжение. Но стоило им пересечь улицу, как на их лицах появилась суровость, в тоне зазвучали резкие и начальственные нотки. Майор, будучи, должно быть, в хорошем настроении, отнёсся к нам благосклонно. Спросив, кто мы такие, заулыбался и сказал, что теперь уже скоро нас отправят в Россию. Сейчас, глядя на нас, в тон ему сладко заулыбались и немцы.

Глава 17.
Прощание с армией

   С адского грохоту, свисту оглох,
   С русского голоду чуть не подох.
Некрасов. Пир на весь мир

   Подали эшелон, и мы в него лезем. Вагончики старинные, маленькие, в них, вероятно, ездил ещё Достоевский, путешествуя по Германии. Мест в эшелоне, должно быть, впятеро меньше, чем нас. Впрочем, для того времени посадка обычная. Вагоны набиваются битком, а кому не хватает места, располагаются на площадках, сидят на подножках или лезут на крыши. Я, глядя на других, оборудовал себе плацкартное место, только не внутри, а снаружи вагона. Для этого положил на перекладины под навесом крыши над площадкой широкую доску и на неё улёгся. Пока поезд не тронулся, так лежать великолепно. Мешают, правда, крышные пассажиры: они всё время через меня лазают и толкают ногами в бока. Однако всё-таки здесь лучше, чем стоять в тесно набитом вагоне.
   Ночью просыпаюсь от сильной качки. Моя плацкартная доска елозит из стороны в сторону, вот-вот выскочит из перекладин. Тогда я с ней вместе полечу прямо под колёса. Хватаюсь руками за перекладины и кое-как держусь. Надо было бы на остановке прибить какие-нибудь упоры. Однако пересилила беспечность и надежда на авось. Сейчас поезд, который еле-еле тащился, несётся как бешеный. На дороге всё время уклоны и повороты; свистит тёплый ветер. Не спят и крышные пассажиры, охают и ворочаются. Чтобы не свалиться, привязывают себя ремнями и верёвками к вентиляционным трубам или держатся друг за друга и за что придётся.
   Утром Познань - большой и оживлённый город. Посередине красная кирпичная крепость постройки, должно быть, середины прошлого века. Это огромное круглое сооружение с бойницами, смотрящими во все стороны.
   Мы, однако, не туристы, и любоваться здешними достопримечательностями не собираемся. К тому же нет у нас и гидов. Впрочем, несколько своеобразные экскурсоводы, пожалуй, у нас есть: это наши пустые желудки. Они-то и зовут нас походить по городу. Ведь, как всегда, нас кормят только в расчёте на дорогу, а всякие стоянки, разумеется, при этом не учитываются. А стоянка в Познани, говорят, продлится не менее суток.
   У нас с Иваном Фёдоровичем сохранилось немного немецких и русских денег. Немецкие были получены за работу в шахте, а русские - за погрузку автомашины. По нашим представлениям, это целый капитал. Поэтому мы чувствуем себя солидными людьми и уверенно входим в первый же встретившийся на пути магазин. Пожалуй, это не магазин, а мелочная лавочка, в которой всего понемногу. Лежит хлеб, в бочонке селёдки, на полках какие-то бутылки и тут же различная хозяйственная утварь. За прилавком в клеёнчатом переднике высокий немолодой поляк. Он перекидывается словами с тремя посетителями, сидящими тут же за столиком с кружками в руках. Хозяин нас как бы не замечает и продолжает говорить со своими.
   Ждём минуту, две, может быть, и больше. Поляк по-прежнему нас игнорирует. Тогда я, вынув деньги, прошу его продать нам буханку хлеба, за русские или за немецкие. Поляка как током ударило. Он, резко вздёрнув голову и презрительно глядя на нас, принял гордый и надменный вид. Могло показаться, что перед нами не мелочной торговец, а ясновельможный пан. Тут же, кивая на нас, он стал быстро что-то говорить своим соотечественникам, в его тоне звучала то угроза, то насмешка. Слышалось: "москали", "пся крев" и другие, вероятно, не менее сильные и неблагозвучные эпитеты. Всё это явно направлялось в наш огород. Затем, быстро выхватив у меня из рук трёхрублёвку, он стал издали её внимательно рассматривать. Секунду подержав, смачно плюнул в эту зелёную бумажку и, скомкав, бросил мне в лицо.
   Такого обращения с покупателями видеть мне не приходилось. Бывало, и у себя на родине продавцы держатся грубо и заносчиво, но там это можно объяснить их задёрганностью, низкой культурой и другими обстоятельствами. Здесь же изливалась лютая злоба и ненависть. Естественно, оба мы стали протестовать и отругиваться. Тогда, выскочив из-за прилавка, поляк с помощью своих троих соотечественников вытолкал нас из лавочки взашей.
   Зашли ещё в такую же мелочную лавочку, благо их здесь множество. Входная дверь оповестила о нашем приходе звоном колокольчика. В лавочке было несколько покупателей, за прилавком стояла толстая полька, бросившая на нас вопросительный, но явно недобрый взгляд. Дождавшись, пока она отпустила покупателей и поболтала с ними, мы, как и в первой лавочке, попросили её продать нам на немецкие или на русские деньги хлеба и немного соли. Обратились мы к ней по-русски, а потом по-немецки. Я не думаю, чтобы она нас не поняла, однако, вместо ответа хозяйка отвернулась и слегка приподняв юбку, похлопала себя по широкому заду. Потом, мешая польскую, русскую и немецкую речь, крикнула, что она нам ничего не продаст и чтобы мы убирались прочь. Тут же добавила, что и мы, и немцы - вшистко едно (одно и то же).
   Такая метаморфоза нас прямо ошарашила. Ведь только что перед нами она была так доброжелательна и любезна с покупателями, которые частично расплачивались такими же марками.
   Везде было то же самое. Когда мы что-либо спрашивали у прохожих, те, не отвечая, отворачивались и шли дальше. На станции у себя в эшелоне нам рассказали, что и у других получалось не лучше. Некоторые не смогли ничего купить даже на новые польские деньги.