У нас обокрали крепкую артель горьковчан - как на подбор здоровых молодых мужиков, деловитых и хозяйственных. Горьковчане, как я не раз замечал, люди обстоятельные и с коммерческой жилкой. Так и эти артельщики живут не бедно, умело кустарничают и удачно торгуют. Подозрение пало на юркого смуглого паренька, немного цыганского вида, по прозвищу Печёнка. Сначала его артельщики с пристрастием и с выворачиванием рук допрашивали. Тот указал ещё на двоих. Потом били всех троих, но только Печёнку насмерть. Все семеро, собравшись в кружок, гулко били по телу руками, завёрнутыми в мокрые тряпки. Старшина артели красавец атлет Зорин, по прозвищу Зорька, бил маленьким мешочком с песком. По их словам, Печёнке отбивали печёнку, но так, чтобы не было ни синяков, ни кровоподтёков. Самосуд был такой же деловитый и серьёзный, как и всё, что они делали. Происходило это на глазах у всех сначала под одобрение, а затем при безучастном молчании. Недели через две Печёнка умер. Воровство, однако не прекратилось.
   Однажды Рафик не вышел на работу. Я уже давно замечал, что он выдыхается и, как здесь говорят, "доходит". Вместо него пришёл нескладный медлительный парень, который совсем не справлялся с работой в лаве. Тогда немцы, невзирая на мой высокий рост, послали в лаву меня.
   Я и раньше замечал, что Рафик работает, нерационально высыпая камень из ящиков против уклона лавы - снизу вверх. Сыпать камень против уклона почти в 25 градусов тяжело, и особенно трудно забивать зазор у кровли. Впрочем, немцы требуют работать именно так, опасаясь, что фронт забутовки внутри будет неровным и кровля даст неравномерную осадку.
   Я вскоре плюнул на их опасения и попросил Жана выложить мне стенку с опережением. Тот понял, что я хочу, и хитро подмигнув, похлопал меня по плечу. Теперь я стал сыпать камень к стенке сверху вниз, чем сильно облегчил себе работу. Я лишь слегка наклоняю Fischkasten, и камень сам сползает в нужное место. Много легче стало и заделывать зазор у кровли. Немцы не сразу заметили такое нарушение заведенного порядка, а заметив, растерялись и подняли крик. Напарник Фрица, сдвинув каску на затылок, стучал себе кулаком по лбу и воздевал руки не к небу - неба здесь нет, - а к кровле. Выручил меня Жан; подняв палец кверху, он строго и деловито объяснил немцам, что худого в этом ничего нет. Те успокоились и стали работать дальше. Когда пришёл штейгер, то немцы, должно быть, испугались, но опять француз спас положение. Он с ним поговорил и даже вместе с ним слазил ко мне в лаву. Штейгер молча пожал плечами, но возражать не стал.
   У меня было превратное мнение о французах, почерпнутое из литературы. По Толстому я представлял их легкомысленными болтунами, по Дюма - этакими забияками. А в действительности - это серьёзные, дельные люди с огромным чувством собственного достоинства. Вот этого-то чувства маловато у нас. Мы очень амбициозны, когда это можно, и покорно пресмыкательны, когда нельзя. Не этой ли чёрточкой нашего характера объясняется присутствие в нашей истории Ивана Грозного и Иосифа Сталина? Немцев сейчас все мы внутренне считаем выше себя, а французы, несмотря на одинаковость наших положений, считают ровней. Любим мы и, даже когда в этом нет нужды, прикидываться дураками, чего французы никогда не делают ни при каких обстоятельствах.
   Опять вербовка в РОА. Под вечер нас выводят из подвала и собирают в большом зале первого этажа. Патефон играет власовский гимн - мелодию из оперы "Тихий Дон" Дзержинского, а солдаты подгоняют нас прикладами, чтобы мы побыстрее входили и рассаживались. Мне за мешкотню больно достается прикладом по ляжке. Они, не снимая винтовок с плеча, незаметно, но больно дерутся прикладами.
   Говорит русский офицер, как видно, фронтовой и побывавший в боях. На груди у него орден РОА в виде многолучевой серебряной звезды и две медали такие же звезды, но только поменьше, на зелёных муаровых ленточках. Офицер бодро, с подъёмом читает сначала бравурную сводку немецкого военного командования, а потом, как бы от себя, рассказывает об успехах немцев. Говорит он о Курляндской группировке, преимущественно состоящей из РОА и Латвийского Легиона, о которую как о гранитную скалу разбиваются волны советских атак. На западе немцы гонят англо-американцев и вот-вот сбросят их в море. По всему видно, что победа Германии близка.
   Здесь я впервые не выдерживаю. Вероятно, сказывается длительное нервное напряжение. Сначала меня начинает бить дрожь, а потом, стуча зубами, я порываюсь сказать: "Врёшь! Этого не может быть". Вологодский, сидящий рядом, одной рукой зажимает мне рот, а другой с силой пригибает мою голову вниз. При этом горячо шепчет в ухо: "Да успокойся. Врёт, конечно. Это их самих разбили везде".
   Но вот начинается запись. То, что происходит сейчас, не умещается в голове. Ведь уже в воздухе носится, что война проиграна и конец её близок. К столу подходит Петька - голубоглазый двадцатидвухлетний парень с ещё по-детски пухлыми губами. Он общий любимец, славный, добрый мальчишка. Офицер с радушной улыбкой протягивает ему пачку сигарет и дружески хлопает по плечу. Петька тоже улыбается и пожимает протянутую руку.
   Хочется крикнуть: "Что ты делаешь? Остановись!" Но крикнуть этого некому и нельзя. К тому же поднимается незримая стена отчуждения.
   Какую же ты делаешь ошибку! Ведь войны осталось совсем немного, а тебя потом, после победы, если не останешься на Западе, навечно отправят в лагерь. Латышей из того легиона подержали лет двенадцать в лагерях и отпустили, а тебя не отпустят никогда.
   Подходит Михаил, стройный поджарый брюнет лет 30 с тяжелым злым взглядом. Он уже был в РОА, но или дезертировал, или был за что-то разжалован и отправлен в шахту, а теперь вербуется снова. Подходит ещё кто-то, один или двое.
   Что же такое русский народ? Ведь чуть не до последних дней войны вы вербовались на немецкую службу, и вербовались до 800 000 человек, почти до миллиона? Были, конечно, и у других народов люди, добровольно потянувшие солдатскую лямку на немецкой службе. Были усташи-югославы, были бельгийские фашисты, была голубая испанская дивизия. Но все они были люди, убеждённые в необходимости борьбы против коммунизма. А ты, Петька, имел ли такие убеждения? Думаю, что нет. По крайней мере, насколько я тебя знал, убеждений за тобой не водилось. Так зачем же вы это сделали? Боюсь ответить, но думаю, что многими это сделано от равнодушия своей души и характера. Образно говоря - просто так. Как и многое из того, что мы делаем.

Глава 12.
Перед рассветом

   Пока солнце взойдет, роса глаза выест.
Пословица

   Работа в бригаде по подготовке и забутовке лавы по сравнению с добычей угля имеет кое-какие достоинства, но зато и большой минус, который я не сразу заметил. В ней нет сменности, и она только ночная. Немцам это не так страшно, они отсыпаются у себя дома. У нас же обстановка иная: в казарме всегда шумно, и поспать днем удается совсем немного. Сначала еще было терпимо, а потом совсем не стало сна. Это, пожалуй, похуже недоедания бессонница изнуряет сильнее. Должно быть, поэтому ночники болеют и мрут чаще. Стал и я, как здесь говорят, "доходить", но не физически - мышцы у меня теперь стальные, - а как-то внутренне опускаться. К чему это вело, я знал, но выхода не видел. Смерть опять зашагала рядом.
   Появился еще один грозный признак - вши. Чтобы знать, что это такое, нужно почувствовать их самому. Живут они только на истощенном человеке, когда нет подкожного жира. Кровососущие органы у них короткие, и если есть подкожный жир, то до сосудов им не добраться. Об этом говорится и в литературе, но есть у вшей еще одно странное и таинственное свойство. Они массами приходят и беспричинно уходят в зависимости от самочувствия человека. Когда он погибает, впадает в прострацию или в отчаяние, вши покрывают его сплошным шевелящимся ковром. Этого в литературе нет, потому что литератор, сам никогда не кормивший вшей, заметить этого не мог.
   И вот из этого, как мне показалось, безвыходного положения мой организм или моя судьба сами нашли выход, хотя голова выхода не видела. Возвращаясь со смены, как раз в новогоднюю ночь, я почувствовал жжение в стопе. На вторые сутки нога болела уже сильно, а на третьи я едва приковылял в казарму. О причине хромоты меня спросил наш известный ловкач Ваня по прозвищу Прокурор. Когда я разулся и показал покрасневшую и сильно опухшую стопу, Прокурор обозвал меня дураком и поставил диагноз: шахтерский карбункул. По его словам, с таким наглядным заболеванием безусловно освобождают от работы; здесь это считается лучше всякого туберкулеза.
   Прокурор - молодой, мордастый парень с лицом монгольского типа. Он почти никогда не работает и вечно сидит, скрестив ноги, на своей постели в самом темном углу казармы, похожий на восточного божка. Из полумрака на его круглом лице загадочно блестят белки глаз. По здешней профессии Прокурор антимедик. На свете все имеет альтернативу, существуют антимиры и антиподы - отчего бы не быть антидоктору? Прокурор имеет обширную клиентуру и досконально изучил порядки освобождения от работы. Знает, какие болезни котируются, а какие - нет. При желании каждому может устроить такую болезнь, по которой его пациент получит освобождение от работы как минимум на три дня. Разумеется, как и всякий практикующий врач, за услуги антидоктор получает вознаграждение. Как и у всякого врача, у антидоктора тоже бывают неудачи. Одного пациента он пользовал так энергично, что долечил до газовой гангрены. Но авторитет антидоктора от этого не упал, и клиентура от него не отвернулась. Прокурор - непревзойденный мастер устраивать карбункулы, грандиозные флегмоны и рожистые воспаления. Он это делает или непосредственным втиранием гноя и другой дряни в кожу, или прокалывает мышцу большой иглой и протягивает нитку, предварительно смазанную гноем. Нитку после получения нужного эффекта, обычно через сутки, удаляет. Первый способ, как не оставляющий следов, считается лучшим и более профессионально квалифицированным и оценивается поэтому дороже.
   Дело к вечеру, и переводчик Василий кричит:
   - Кранки, к врачу!
   Кранки - это мы, больные, но не в обычном понимании. "Кранк" - это специфический местный термин, обозначающий больного, жаждущего отнюдь не исцеления, а лишь избавления от работы. По этому зову нас собирается довольно много: не менее, чем человек 30. Здесь преимущественно опытные кранки, уже не впервые взывающие к медицине. Старшим над нами Василий назначил Зорьку, знающего порядки и умеющего каждого заставить слушаться. Зорька всех нас, особенно двух новичков, придирчиво осматривает. Я чем-то вызываю у него подозрение и он заставляет меня разуться. Посмотрев мою опухоль и подавив ее пальцем, кратко резюмирует:
   - Такое пойдет. Вставай в строй.
   И вот, гремя деревянными колодками, мы поднимаемся по лестнице из подвала, а потом длинными извилистыми коридорами шествуем в медпункт. И без нас там уже народа немало. У двери ожидают несколько шахтеров немцев, позади толпится дюжина французов и поляков и последними - русские. Все оживление здесь слетело, и у всех скорбный и понурый вид. Врач сегодня очень скуп, и выходящие французы по большей части как-то совсем по-русски безнадежно машут рукой, приговаривая: - "Travail (работай)". Даже тот известный теперь всей шахте неудачник, раскативший тяжело нагруженную вагонетку и подложивший на рельс конец мизинца, тоже не избег участи многих. Потерял только фалангу пальца и с повязкой снова отправился на работу. Известность он получил благодаря русским, которые, возвращаясь со смены, увидели корчащегося и охающего француза с рукой, зажатой вагонеткой: колесо остановилось как раз на раздавленном мизинце. Вагонетку откатили, а неудачника подняли на смех. Да он, бедный, потом и сам смеялся над своей бедой и неудачей.
   Вот моя очередь. Хромая, подхожу к врачу и ставлю босую ногу на табурет. Врач - маленький сухонький старичок старомодного вида, словно выскочивший из прошлого века. Он и одет в табачного цвета пиджак, похожий на те сюртуки, в которых на старинных фотографиях были одеты мужчины с красиво подстриженными бородками и завитыми кверху усами. Стоячий воротничок его накрахмаленной сорочки повязан узеньким черным галстуком. Доктор, сидя на низенькой скамеечке, внимательно осматривает мою стопу, ощупывая воспаленное место. Затем, должно быть для измерения температуры, прикладывает к опухоли тыльную сторону руки. Эту же руку затем сует мне под рубаху и держит у груди. Другой рукой одновременно измеряет пульс. Градусником, к которому все мы приучены, он не пользуется. Все это кажется чем-то старинным, добрым и милым.
   Но вот, закончив осмотр, врач обращается к главному лицу, от которого, должно быть, зависит конечный результат. Это фельдфебель - наш комендант, сидящий здесь же за столиком и контролирующий врача. Комендант, повернув голову, с застывшим лицом молча выслушивает пояснения доктора и, по-видимому, с мнением его соглашается; во всяком случае, не спорит и не возражает. Комендант, должно быть, человек не злой, и хотя многими своими действиями он сильно утяжелил нашу жизнь, но это не со зла. Просто он неукоснительно соблюдает данные ему инструкции, стремясь заставить нас работать больше и лучше. Этот фельдфебель не больше не меньше как сухой, формальный исполнитель-винтик, которым держится любое государство. И за работой врача он следит, вероятно, потому, что тот профессионально гуманен, а мы, пользуясь этим, подсовываем ему всякие наши хитрости. О них комендант, может быть, и догадывается. Советские военные врачи, во всяком случае, фокусы эти сразу бы раскусили.
   Теперь доктор знаком подзывает Виктора, стоящего поодаль. Виктор - это фельдшер - стройный, изящный бельгиец. Он подает врачу прокипяченный ланцет, а мою ногу протирает спиртом и подставляет под нее эмалированное корытце. Врач делает разрез, после чего Виктор выдавливает гной, накладывает ихтиоловую повязку и плотно бинтует.
   Встретивший меня в казарме Прокурор рекомендует тампон с ихтиолом тотчас же снять и хранить его три дня до следующего прихода к врачу. На разрез он советует насыпать какой-нибудь дряни, лучше - жеваного хлеба или просто пыли с пола, и завязать. По его словам, если карбункул доктор разрезал, то освобождение не получишь.
   - Но учти, - добавляет он, - здесь все заживает как на собаке, и за три дня заживет. А лазать в шахту тебе сейчас нельзя, ты и так почти дошел и навряд ли протянешь больше месяца.
   Вообще, как нам всем известно, Иван человек прозорливый и обладает даром предсказывать конец земного существования.
   - Когда пойдешь снова к доктору, - заключает он, - ногу застуди. Подержи ее под краном; так, с полчаса или поболее. Вода здесь, как сам знаешь, ледяная.
   Через час в столовой на скамейку встает Василий, а вокруг него плотная толпа всех ходивших и неходивших к доктору. В руках у Василия ведомость, по которой он выкрикивает номер, а за ним заветное слово. Таких слов только два: кранк или арбайт, других не бывает. Увы, последних больше. Наконец кричит и мой номер, но в это время что-то его отвлекает. Он делает паузу, а у меня замирает сердце. Но вот оно - огромное лучезарное слово - krank, равносильное сейчас для меня слову жизнь. В жизни у меня было не так уж много счастливых мгновений. И вот он наступил - сверкающий радостный миг. Сейчас наша смена собирается на работу. А я никуда не иду, я ложусь спать. Спать с большой буквы, после многих бессонных ночей и дней.
   Началась счастливая жизнь. На этом свете все относительно, все познается в сравнении. После многих тягот избавление от них и есть, пожалуй, истинное счастье. И право, не так уж важно, большими или малыми благами это счастье определяется.
   Утром я, бодрый, выспавшийся и довольный, иду в столовую. Там после завтрака уже целая биржа труда. Не желает ли кто из кранков добровольно поработать, как теперь говорят, "в сфере обслуживания"? Мыть термосы, колоть лучину на растопку, мыть полы в столовой и в комнатах немецких солдат из охраны? Люди, которые все это обязаны делать, есть. Но зачем же трудиться самим, если всегда найдутся добровольные слуги? В отличие от тяжелого казенного труда в шахте, все это добавочно оплачивается. За работу на кухне наливают побольше и погуще, разумеется, за счет работающих внизу; немцы платят хлебом и табаком. Паек при этом, конечно, выдается полностью.
   Такова уж жизнь, что тому, кто тянет основную лямку, всегда хуже, чем идущему позади.
   В заводских условиях работа в цехе хлопотливая, неблагодарная и тяжелая, а во всяких вспомогательных службах и отделах - спокойная. Под землей работать хуже, чем на поверхности. Солдат на фронте валяется в грязи и на снегу, его калечат и убивают, а такому же солдату в ближнем и дальнем тылу живется вполне терпимо.
   Пропаганда, конечно, распинается на все лады, расхваливая идущих впереди и тянущих основную лямку. Но это для дураков, которых в общей массе человечества больше. Люди поумнее понимают это и вперед обычно не лезут. Впрочем, и себя я не отношу к прозорливцам. Эту истину я понял поздно.
   Разболелся зуб. Вообще в шахте зубы портятся быстро, то ли от маляссы - отхода патоки, пополам с кислотой, то ли от других причин - не знаю. Чистить их нечем, да и сама обстановка не располагает к заботам о гигиене и о своем здоровье. В случае острой зубной боли больных раз или два в неделю водят в город к врачу. Обслуживают нас два стоматолога: один для французов, второй для нас. Французам зубы лечат, пломбируют и даже ставят коронки. За них платит международный Красный Крест. Они подданные своего государства, и их правовое положение узаконено соответствующими конвенциями. За нас никто ничего не платит, так как наше государство нас не признает и конвенции подписывать отказывается. Подписаны они были только Хрущевым в 1954 году. Поэтому зубы нам не лечат, а только рвут.
   До городка Штатгаген, где живут зубные врачи, не более пяти-шести километров. Мы идем пешком, нас шестеро русских и двое французов. Какое это огромное счастье - идти по дороге, видеть небо, распускающиеся весной деревья, дома, людей. Всего этого мы лишены нацело. Людей, конечно, мы видим и у себя, но в каком-то неестественном виде.
   Выходим на центральную площадь Штатгагена; я с открытым ртом застываю от восторга, впервые в жизни увидев средневековый город. Прямо передо мной здание ратуши. Массивные гранитные стены, как бы вросшие в землю. Гранит темно-лилового цвета. Замшелая темная черепичная крыша. Химеры на дымовых и водосточных трубах. Площадь кругом обрамляют такие же старые здания с завитушками над фасадами и над коньками крыш.
   Увидеть своими глазами подлинную архитектуру средневековья в натуре было всегдашней моей мечтой.
   Так бы и стоял часами и созерцал бы эту сказку в камне. Но легкий толчок в спину выводит меня из экстаза, и мы идем дальше.
   В приемной зубного врача - небольшой комнатке - несколько стульев, круглый столик с журналами, у окна на тумбочке пальма в горшке, украшенном бумажными кружевами. В общем, обычная приемная не особенно процветающего врача.
   Врач - крупный немолодой человек с сердитым, надменным выражением лица. Должно быть, наш приход не вызывает у него радостных эмоций. Сколько ему за нас платят, я не знаю, но, вероятно, не много. Про него говорят, что он фашист, что в нашем понимании отождествляется со словом злой. Может быть, это и так, а, может быть, просто мы для него невыгодные или слишком уж грязные пациенты. Вообще, его можно понять: лечить своего недруга или навязанного ему невыгодного пациента - это лицемерие, обычный человек на это неспособен.
   Сейчас немец по очереди сажает нас в кресло и каждому делает укол, после чего окриком, а иногда и пинком выпроваживает в переднюю. Обращается он с нами грубо. Но, к удивлению, я ни у кого не вижу ни малейших признаков неудовольствия или обиды. Наоборот, впечатление такое, что все это нас радует и что иного обращения с собой мы и не мыслим. Амбицию свою мы прячем подальше и когда-нибудь, когда это будет можно, каждый из нас выдает ее сполна.
   Я не сторонник ласкательного обращения в медицине и особенно в хирургии. Как мне кажется, всевозможные уговоры, вроде "Потерпите, голубчик", только больше заставляют больного сосредоточить внимание на своих болях и тем тяжелее их переносить. Грубое обращение врача, напротив, отвлекает внимание больного и, в итоге, оказывается более милосердным.
   Больной зуб у меня далеко позади. Ухватив его клещами, врач делает рывок, но зуб не поддается. Доктора это сердит; он раскачивает мне голову, топает ногами и всячески выражает свое возмущение. Попутно портит и соседний зуб, на который опирает клещи. Наконец все же удача наступила. Зуб оглушительно треснул, после чего удалось извлечь обломки. Один корень, правда, остался и был извлечен лишь несколько месяцев спустя.
   Уже два дня я работаю внизу на различных случайных работах в утреннюю смену. В шахте я не был почти месяц, и теперь ее трудно узнать. Нарушены строгий ритм и организация. Пути забиты вагонетками с углем, который некуда везти. Главный выход, где уголь поднимают "на гора", разбит с воздуха.
   Вот смена кончилась, и мы все вместе стоим на рудном дворе в ожидании подъема. Но клети нет, и никто за нами не едет. Наконец спустя час или больше, штейгер объявляет, что клети не будет и кто может - пусть выбирается наверх по лестницам. Это очень трудно и опасно, так как лезть придется вверх почти на 300 метров по осклизлым и гнилым ступеням. А кое-где ступеней вообще нет, так как лестницами пользовались редко, и они не ремонтировались чуть ли не со времени пуска шахты. Слабые пускай остаются внизу, а пищу и одеяла им спустят вниз на канатах. Однако желающих жить два-три дня внизу не оказалось, и все мы полезли вверх. Лезть оказалось, действительно, очень трудно: под непрерывным душем из капель и струй ледяной воды, в темноте, при слабом мерцании индивидуальных тяжелых ламп. В двух или в трех местах пришлось подтягиваться на руках. Сверху иногда валились камни, а раза два пролетели сорвавшиеся у кого-то лампы.
   Тем не менее, эта передряга никого не огорчает и даже наоборот, радует. Нам хорошо известно, отчего так случилось; это происходит уже не впервые. Прежде, однако, вывозили через главный выход, километров за шесть отсюда, но теперь поврежден и он.
   Это работает американский воздушный снайпер; он уже с неделю опекает нашу шахту и ее окрестности. В воздухе он дежурит целый день и, как на учебном полигоне, то с высоты обозревает окрестности, то с ревом проносится над самыми крышами. Никакой противовоздушной обороны он не боится, по-видимому, здесь ее нет. Немцы шахтеры говорят, что это они настояли на том, чтобы от них убрали зенитные пушки, так как за стрельбу по снайперу им может не поздоровиться. Однако скорее всего просто больше нет сил бороться с несоразмерно могучей техникой Америки.
   Любимое занятие снайпера - это игра в "кошки-мышки" с любым движущимся предметом: автомобилем, поездом или колесом на вышке нашей шахты. Несколько дней тому назад я был на дворе, где человек пять русских разгружали автомашину. Вдруг из-за главного здания шахты почти над самой ее крышей вырвался "Мустанг" с белыми звездами на крыльях. Казалось, он где-то поблизости притаился и караулил подходящий момент. Летел он так низко, что его рев меня оглушил и воздушной волной сорвало с головы пилотку. Шофер и двое немцев, позабыв о нас и крича "Alarm" и еще что-то, побежали в убежище. Так как о нас позабыли и со двора нас никто не гнал, то, разумеется, мы остались. Сразу стало весело, радостно и азартно. Всей душой мы были с этим смелым американцем и не думали о вполне реальной опасности. Мы что-то кричали и махали руками.
   Началась игра. Самолет сначала пролетел вдоль поезда, длинными очередями поливая его из пулеметов. С паровоза и нескольких вагонов на полном ходу скатывались фигурки людей, вскакивали, отбегали подальше и ложились опять. Состав продолжал двигаться, но уже, должно быть, без машиниста. Самолет круто взмыл вверх и начал второй заход. Теперь он атаковал локомотив. Пробитый котел покрылся облачками пара, а при третьем заходе взорвался. Обломки паровоза и нескольких вагонов повалились за насыпь. Цистерна с горючим окуталась желтым дымным пламенем.
   Американец гонялся не только за крупными целями, он не брезговал и мелочью. Любой автомобиль и даже повозка военного образца не лишались его внимания и заботы и тут же обращались в груду лома. Пассажиры, если оказывались достаточно проворными, бросались в придорожные канавы или просто на землю.
   Любил он и огромное колесо на вышке, которое, быстро вращаясь, вытягивало трос и тем поднимало клеть. Должно быть, он знал, что повреждение троса останавливает работу шахты. Или просто ему нравилась прецизионная стрельба в трос, но делалось это искусно. "Мустанг" производил длинный заход в плоскости колеса и, постепенно снижаясь, непрерывной очередью стрелял в трос. Иногда с одного захода, а иногда с нескольких крупные пули, размером с большой палец руки, перебивали трос, и он, звеня как огромная струна, валился вниз. Так на два дня останавливалась работа шахты. Срастить трос или надеть новый - дело непростое, тем более, что вскоре все это повторялось.