Для того, чтобы хорошо вести крестьянское хозяйство, нужно ежедневно хорошо, заботливо и ответственно работать, по меньшей мере часов по 12, а летом и больше, да в придачу и без полных выходных дней - скот не позволяет. Раньше в хозяйстве Спире работали трое: он, жена и мать. Теперь жены нет, и он постоянно держит одного батрака. Пробовал держать двоих, но это оказалось невыгодно: и работали плохо, и крали много. Батраки, по словам Спире, всегда тащили зерно, муку, картофель и все, что возможно, в поселок при станции и меняли там это на водку. Василия он якобы ловил на этом не раз. Меня, как оказалось впоследствии, он очень ценил за то, что я не воровал. При этом в душе удивлялся: как это может быть, русский - и вдруг не вор?
   Крестьянство Спире считает неблагодарным занятием. Труда тратится много, ответственность большая - рискуешь своим карманом. Инвентарь, ядохимикаты и удобрения стоят дорого, а прибыль невелика. В удачный год, по его словам, может остаться не больше тысячи лат (по курсу 1940 года один лат равен одному рублю). Как он думает, столько же за год может скопить и небольшой чиновник в Риге.
   Сейчас Спире один, и поэтому ему очень трудно. Матери 82 года, и она слабая помощница, да и то только по кухне. Раньше у Спире была жена и было два хозяйства. Второй хутор в Курляндии, за Двиной. Но когда в 1940 году пришли русские, то они на одну семью оставили только одно хозяйство. Для того, чтобы не было потерь, был найден выход - развод. Спире остался здесь, а разведенная жена переехала жить во второе хозяйство за Двину. Я с небольшой иронией сказал Спире, что поскольку здесь сейчас немцы, то не следует ли ему опять жениться на прежней жене - и жить будет легче, и имений будет два.
   - Ну нет, - не уловив иронии, возбужденно воскликнул разведенный супруг. - А если ваши, возможно, снова вернутся? Так что же мне, опять разводиться? Нет, уж пусть остается, как есть. Поищу себе жену помоложе, и не такую злую и строптивую.
   - Так вот в чем дело, - подумал я. - Не было ли последнее и истинной причиной развода? Кто знает? Чужая душа потемки.
   Прошел месяц-другой моего проживания, и начались энергичные поиски супруги. Сначала хозяин подавал в газету объявления о желании обзавестись подругой жизни, а затем на несколько дней отлучался. Никаких указаний на время отлучек мне не давалось, дескать, делай, что нужно, сам. Старуха тоже меня не инструктировала, тем более, что она по-русски не говорила. Бывало, укажет на то или иное ведро или на лохань с пойлом и скрипучим глухим голосом выдавит: "Цукам" (свиньям) или "Алме" (отелившейся корове). Вот и весь инструктаж. Естественно, я должен был решать, что нужно делать, так сказать, единолично.
   От хозяйского сватовства мне одни неприятности. Теперь поздно вечером приходится ездить за девять километров на станцию Огре встречать хозяина с очередной невестой-претенденткой. Иногда приходилось часа по два ждать на морозе. Или поезд опоздает, или хозяин заходит к знакомым, а я, как и полагается кучеру, ожидаю господ. Мне это надоедает, и я делаюсь с невестами не очень любезен. Так, однажды, уже весной, я приехал встречать хозяина с очередной невестой на навозной телеге. Пусть читатель представит себе негодование хозяина, рассчитывавшего блеснуть собственным выездом с импозантным кучером.
   Наконец сватовство увенчалось успехом. Женой Спире стала крупная, белая, чистющая, но скуповатая латышка. В доме сразу все переменилось. Вывелась грязь, а с ней и приволье. Теперь завтрак и обед стали подавать мне отдельно от хозяев на чистеньких тарелочках, но, увы, маленькими порциями. Да, это не старуха, которая ставила на стол большую глиняную корчагу отварной картошки, большую плошку подливы, кувшин молока и каравай хлеба. И клади в свою немытую миску, сколько душа пожелает. Я, разумеется, заворчал, чем опять вызвал недовольство хозяина.
   Объявлен всеобщий трехдневный траур по ударной шестой немецкой армии, погибшей под Сталинградом.
   Наконец кончилась зима и наступила ранняя весна. К концу марта земля просохла, и на меня легли все весенние работы - пахота и прочая обработка земли. Теперь на моем попечении только лошади, за которыми я ухаживаю и которых вдоволь кормлю. Даже встаю ночью, чтобы засыпать им в кормушки овса.
   Со двора выезжаю часа в четыре, как чуть рассветает. Свежо, тихо, всюду роса. Поле рядом. Пока вожусь с подгонкой плуга да с упряжкой, всходит солнце. Ну, поехали - начали борозду. С утра старички Мика и Анцы идут ходко. Мика крупный, флегматичный конь; Анцы помельче, но попроворнее. Пароконный плуг они тянут дружно, сказывается многолетняя проработка. В руках у меня рукоятки плуга, на шее вожжи, но подергивать ими почти не приходится, так как кони бывалые и борозду держат хорошо. Грудь распирает радость молодого здорового тела от здоровой, нудной, вековечной работы, от настоящего общения с природой. Лошади идут сами - подгонять не приходится. Ненадолго останавливаются на поворотах, где отдыхаю и я. Делаем короткий перерыв на завтрак, и снова за работу.
   Теперь солнце поднялось выше. Лошадей начинают беспокоить мухи. Это заметно по их фырканью и отмахиванию хвостом и головой. Мухи лезут всюду: садятся лошадям под брюхо, на губы, лезут в глаза. Сейчас участие в работе принимают и скворцы. Их стайка скачет впереди, перед самыми мордами лошадей. Они склевывают мух и слепней на лету и чуть ли не прямо с морд и из-под брюха лошадей. Лошади, должно быть, понимают дружелюбие этих птиц и не отгоняют их. Больше мух - активнее и скворцы.
   Позади меня шаг в шаг идут грачи. Эти подбирают червей, копошащихся в жирных пластах земли, которые отваливает плуг. Наберет один полный клюв, так что червяки висят и свиваются по обе стороны клюва, и отлетает кормить птенцов. Его место тут же занимает следующий. Самые нетерпеливые клюют меня в пятки, дескать, иди поскорей и червей давай больше. Так и трудимся все вместе до самого обеда: лошади, птицы и я.
   Зовут обедать. Отпрягаю лошадей и иду домой. Обед теперь сытный: мясной суп, картошка с салом, и всего досыта. После обеда часа два сон на сеновале - хорошо. Отдохнули на славу и лошади, и я. После отдыха лошади идут резво, да и мух стало меньше.
   Приходит Спире и сначала немного ворчит, указывая на мои промахи кое-где сделаны огрехи. Но в общем он доволен и настроен миролюбиво, работу хвалит, говоря:
   - Батрак не хозяин. Мало огрехов, и на том спасибо.
   Собираюсь вспахивать новый участок. Хозяин говорит, что его нужно пахать "в свал", и показывает, как это делать. Он пропахивает борозду посередине участка, а потом, повернув назад, следующую, опрокидывает на первую. И так далее от середины поля к его краям. Чтобы пахать "в свал", нужно правильно провести первую борозду. Иначе в конце вспашки задашь себе много лишней работы.
   Поэтому здесь нужен хороший глазомер, особенно, когда участок поля не прямоугольный.
   Первый участок я пахал "в развал", то есть от краев поля к середине. При пахоте "в развал" земля уходит с поля, а посередине остается проплешина без почвы. Самое лучшее - ту и другую вспашку ежегодно чередовать. По словам Спире, батраки всегда пашут в развал - работы меньше и думать не надо.
   На следующий день прохожу поле культиватором, разбивающим крупные комья земли, а затем - бороной. Теперь поле красивое, ровное, приятно смотреть. Работается весело, так что не очень и устаешь. Лошади привычны к пахоте; очень удобна крестьянская обувь для пахоты - пастолы. Это лапти, но из цельного куска кожи. Пробовал пахать я и в лаптях, тоже очень удобно, так как для ходьбы по вспаханной земле нужна широкая обувь, меньше вдавливающаяся в землю. Так проходит несколько дней. Можно сказать, что я не надрываюсь и лошадей особенно не погоняю, и не устаю чрезмерно, а поглядишь - сделано много.
   Начинаем сеять. Сначала Спире мне не доверяет и сеет сам. Вешает на шею большую корзину с пшеницей, ячменем или овсом и идет по полю, ритмично, под каждый шаг попеременно правой и левой рукой разбрасывая горсть зерен, каждый проход отмечает колышком. После него я бороную засеянное, а затем прикатываю деревянным катком. Потом как-то само собой выходит, что и сев поручается мне. Поначалу хозяин за мной наблюдает, но вскоре, убедившись, что все идет хорошо, уходит.
   К концу апреля пахота и сев закончены. Готова земля и под картофель. Сажать картофель и работать в саду будем в мае. Но недаром говорят, "человек предполагает, а Бог располагает". Ничего этого делать у Спире мне уже не пришлось.
   Наступает 1 мая. Здесь это не праздник, а обычный будничный день. Мы со Спире едем в лагерь для продолжения прописки. Спире волнуется и недоволен, зачем я побрился. Небритый выглядит и старше, и болезненнее. Пожалуй, он прав. В подарок везет немцам половину зарезанного накануне увесистого поросенка. На всякий случай сует мне в мешок окончательный расчет: половину каравая, кусок сала, пачку доморощенного табаку и... "маленькую".
   Вот и Саласпилс, вот и комендатура. Хромаю больше, чем надо. Часовой у входа с нашивкой на рукаве "РОА" мрачно роняет:
   - Там похромай. Мне здесь можешь не показывать.
   "Там" немцы очень любезны, с улыбками принимают от хозяина поросенка и увесистый кусок масла. Мило его благодарят. Небольшая пауза, пока дежурный уносит подарки. Затем легким взмахом руки, со словами "Raus, Mensch! Ad!", офицер показывает мне на дверь, выходящую в ....лагерь.

Глава 7.
Лагерь-43

   В этой песне спою вам, родные,
   Как живем мы теперь в лагерях...
Народная песня

   Опять я иду главной дорогой лагеря, в котором не был почти полтора года. Со мной такой же бывший батрак Ефрем - крупный сорокалетний мужчина с грубыми и тяжелыми чертами лица. Позади немец-конвоир, годящийся нам обоим в отцы, да к тому же кособокий.
   За эти полтора года здесь все переменилось. Сейчас, весной 1943 года, весь лагерь высокими проволочными заборами разделен на отсеки, или, как здесь говорят, на блоки. Блоки для команд по обслуживанию, для лазарета, для складов, для вновь прибывших и транзитных, для завербованных в РОА и прочих, и прочих. Все блоки соединяются между собою чисто подметенными и посыпанными песком дорожками. Все очень чисто, очень аккуратно, только вот пленных совсем не видно. Конечно, сейчас все команды на работах, но в общем бывшего ранее многолюдья нет и в помине.
   Наш путь лежит в блок, где размещаются рабочие команды, обслуживающие лагерь. Это обнесенный проволочной оградой участок, посередине которого стоит одноэтажное кирпичное, но высокое здание своеобразной архитектуры. Называется оно, как и все здания здесь, барак. Ворота открывает дежурный полицейский, одетый почти в русскую форму, с несомненными признаками творчества лагерных портных. Дальше нас сопровождает дежурный, а немец идет обратно.
   Посередине большой комнаты полиции стоит стол, за которым сидит сам начальник, Иван Иванович. Вдоль одной из стен на длинной скамейке человек шесть его помощников - молодых крепких ребят нагловатого вида. Одеты чисто и аккуратно, но кто во что. Один похлопывает по сапогу резиновой дубинкой. Сам Иван Иванович - красивый тридцатилетний брюнет в советской военной форме, хорошо сшитой по фигуре. Однако и здесь что-то не так. По-видимому, сказываются элементы фантазии тех же местных портных. Иван Иванович из Луганска и, как говорят, до войны был старшим лейтенантом госбезопасности. Я не раз замечал, что профессия - это вторая натура человека; она не оставляет его и здесь. Врач остается врачом, повар - поваром, а работник органов или милиции - и здесь тот же. Название полицейский ничего не изменяет, служба ведь та же.
   Иван Иванович с усмешкой нас оглядывает, и сделав приличную паузу, с первым вопросом обращается ко мне:
   - Кто такой? Откуда?
   Кратко, по возможности без лишних подробностей, отвечаю. Следующий вопрос, как мне кажется, более существенный:
   - Ну как, дал хозяин что-нибудь с собой?
   Суть вопроса схватываю быстро. Здесь глупостей делать нельзя. И в то же время стараюсь держаться солидно, без угодничества. Поэтому неторопливо развязываю мешок и, взявшись за нижние углы и вскинув кисти рук, вытряхиваю содержимое на стол. Оттуда валится хлеб, сало, табак, какие-то тряпки, трубка и ... "маленькая".
   - Не побрезгуйте, Иван Иванович, - мой жест производит благоприятное впечатление. Улыбается сам, улыбаются помощники. Некоторые привстают, чтобы заглянуть, что на столе.
   - Ну, ну, это у нас все есть, - Иван Иванович тыльной стороной руки отодвигает хлеб и сало. - А это, если не жаль, оставь, - той же рукой прибирает маленькую.
   Я молча киваю головой.
   - Впрочем, за нами не пропадет, - и прибавляет: - Ну, иди. Однако смотри, не задавайся и порядок соблюдай. А то ведь понимаешь сам, - при этом слегка показывает на своих помощников.
   Я сгребаю свое добро со стола в мешок и выхожу за дверь.
   В казарме, очень большом и высоком помещении, четыре ряда высоких нар, на которых можно даже сидеть. Просторно кажется еще и потому, что нет потолка, а наверху сразу крыша на деревянных фермах. Сейчас еще рабочее время, однако в казарме многолюдно. Человек тридцать сидят на нарах и за длинным дощатым столом посередине.
   Имея уже опыт лагерной жизни, подхожу к столу, вынимаю хлеб и сало и режу на куски. Это привлекает общее внимание, люди спускаются с нар и окружают стол. Так же раскладываю кучками и табак. Все пристально смотрят, но пока никто ничего не берет, однако прицеливаются. Закончив раздел, предлагаю брать, кто что хочет. В один миг исчезает все. Может быть, кому-то и не досталось, но никто не ворчит. Впрочем, за звуками еды ничего не слышно.
   Закон лагеря таков: имеешь - поделись. Будешь хранить для себя украдут или отнимут. Да мне и самому всегда претило чавканье ночью на темных нарах, когда рядом лежат голодные. Здесь чувствуешь себя лучше и свободнее, когда не имеешь ничего.
   День кончается, и возвращаются рабочие, обслуживающие лагерь: дровосеки, дорожники, ассенизаторы и всякие другие. Всего собирается человек сто. Почти у всех есть какая-то добыча: картошка, тресковые головы с немецкой кухни, корки хлеба и сыра от немцев, хлеб, суп и все, что сумели раздобыть за день предприимчивые головы и руки. Сейчас самое лучшее время дня, настроение почти у всех благодушное и общительное. И я как-то сразу вошел в общую семью и стал ее членом. Как будто я давно здесь живу, а жизнь у хозяев потускнела и отошла куда-то далеко назад.
   Поужинали, чем Бог послал, и запели. Поют здесь хорошо и много. Вот на верхних нарах рыжеватый парень лет двадцати семи, Леонид. Фамилий ведь здесь нет ни у кого. Он в разорванной гимнастерке, очень узких брюках и босиком. У него превосходный тенор. Голос заполняет все помещение, берет за душу. Он поет и народные песни, но главным образом песни советских лагерей. Пел и еще кто-то, и, наконец, на дворе хор человек из двадцати поет украинские народные песни: "Хмелю, хмелю", "Галя молодая", "Ты гуляй, мой конь". Поют без регента, однако не сбиваются. Широко, красиво, вольно льется песня. Вот, кажется, ты и свободен, и улетаешь куда-то, где все прекрасно. Хороши в исполнении хора и песни сибирских советских лагерей тридцатых годов "Колыма" и другие. Раньше их в таком многообразии слышать мне не приходилось.
   Но вот что удивительно. Сколько я здесь пробыл, почти каждый вечер пели. Но ни разу я не слышал песен ни Дунаевского, ни других официальных композиторов - Блантера, Прицкера, Соловьева-Седого, хотя, несомненно, их песни знали все. Ведь перед войной и в войну радио, которое чуть ли не круглосуточно передавало эти песни, было везде. Никто здесь и не запрещал их петь. Но, вероятно, их официальная радостность, лжегероическая слащавость и одновременно внутренняя холодность и обеспеченность были чужды народу и не задевали душу. И когда люди оставались одни, они их не пели. Русский человек любит песни про разбойников, заключенных, бунтовщиков.
   Кроме того, протяжные и заунывные песни похожи на русскую природу и протяженность. Конечно, после войны народную песню почти полностью вытеснила официальная. И издревле поющий народ перестал петь, предоставив это занятие динамикам, проигрывателям и другим поющим машинам.
   Свисток. Крик. Это утро. Подъем. Одеваться не нужно - все на себе. Ноги в деревянных колодках уже обуты. Постель можно не заправлять - ее нет. Подушка - это вещевой мешок, но он сам висит за спиной на лямках. И умываться не нужно - здесь это не принято. Кажется, одно мгновение, и выскочил из казармы? Ан нет. Все уже по своим командам стоят в шеренгах. Выбегают только опоздавшие под укоризненными взглядами немца, полицейских и своих собратьев. Ну, что ж, к порядку нужно привыкать. Это не у хозяина, где подниматься можно было в развалку. Сейчас, в 1943 году, не бьют, а в 1941 за опоздание в строй досталось бы дубинкой как следует.
   Кстати, лет двадцать спустя, когда я в этом же лагере рассказывал солдатам расположенной здесь воинской части об обстоятельствах жизни в лагере при немцах, замполит тут же меня прервал и попросил повторить это место. Когда я повторил, то очень довольный замполит, подняв палец кверху, воскликнул:
   - Вот, слушайте! Вот она, настоящая дисциплина! Вот как нужно выходить на построение!
   На утренней поверке Иван Иванович выкрикивает номера по командам: развозчиков пищи - суповозов, ассенизаторов, дровоколов и всяких других. Иногда производит замены и по своему усмотрению переставляет людей из команды в команду. Вообще судьба каждого здесь зависит только от него. Он может послать на этап в Германию, а может оставить в лагере; может поставить в хорошую команду, а может в плохую. Правда, этим же ведает и немец, но как-то всегда получается, что последнее слово остается за Иваном Ивановичем.
   Человек пять прибывших вчера стоят в конце шеренги, Иван Иванович подходит к нам и некоторое время в раздумье нас разглядывает. Потом, грызя ноготь, кивком головы посылает меня и Ефрема в лучшую команду суповозов, а остальных в команды похуже. Наверное, эти поскупились.
   Вся эта поверка и расстановка тянется долго. Впрочем, временем здесь никто не дорожит. Да только ли здесь? И в вольной жизни я нечасто встречал людей, дорожащих временем. Чувство это в нашем народе развито слабо.
   Закончив поверку, Иван Иванович подходит к немцу и как-то запросто, даже не вытягиваясь, отдает ему рапорт. Немец, колонновожатый нашей команды, тоже держится не как на службе, а просто и безучастно. Его прозвище "Бомбовоз" удивительно к нему подходит. Это невысокий пожилой человек, широкий, тяжелый и неуклюжий, с грубым крестьянским лицом. К тому же он гудит низким басом, как тяжелый бомбардировщик.
   Теперь начинается работа нашей команды. Почти бегом мы спешим на кухню, где уже залита чаем походная кухня. Лошади нам не полагается, но мы сами ничем не хуже ее. Ввосьмером беремся за оглобли и весело, с шуточками катим. У всех на ногах колодки - деревянная долбленая обувь, но никто не спотыкается и не замедляет шага. К деревянной обуви привыкаешь и ее не чувствуешь. Она имеет достоинства: суха, тепла и гигиенична.
   Сначала мы едем в блок рабочих команд. На облучке восседает с половником в руке наш бригадир - красивенький, на вид лет пятнадцати мальчик Саша. Вероятно, он старше, но выглядит совсем мальчиком. Саша любимец Бомбовоза и при всем своем детском виде очень властолюбив.
   Ловко, озорно подкатили кухню. Саша отбрасывает крышку и сноровистыми быстрыми движениями опрокидывает поллитровый черпак в подставляемые котелки. Кажется, что чай - эта теплая, зеленоватая, чуть-чуть подслащенная водица - и не представляет большой ценности, но немец, да и сам Саша зорко следят, чтобы кто-нибудь не полез за второй порцией. Напоив чаем рабочие команды, так же проворно катим в блок транзитных, в лазарет и в другие.
   Обед - дело уже более серьезное. И опять мы саврасые, по четверо впрягшись в каждую оглоблю, весело вкатываем кухню в рабочий отсек. Теперь Саша меня и Ефрема поставил впереди. Сам он, пока кухня еще полна и может его заплеснуть, на облучок не садится, а важно шествует рядом, с половником на плече. Однако в оглобли не впрягается.
   В рабочем блоке Саша разливает справедливо. Каждый получает свой литр с равным количеством жижи и гущи. Последняя, состоящая из сильно разваренного картофеля, гороха, брюквы и каких-то круп, ценится, разумеется, больше. Никаких претензий обычно здесь не бывает.
   Совсем не так у транзитных. В лагере они птицы перелетные и больше нескольких дней не задерживаются. Их привозят из восточных лагерей, комплектуют этапы и отправляют дальше на запад - в Германию. Здесь Саша немного плутует, а иногда и кухня наливается для транзитных пожиже. Зачастую попрошайки, или, по-здешнему, "шакалы" ноют и канючат. Они еще не знают характера Саши. С виду он ангел, но в душе зол как черт и терпеть не может попрошаек.
   Очередь идет быстро, Саша работает по-деловому и сноровисто. За порядком смотрит Бомбовоз, двое полицейских, да и мы - саврасые стеной стоим у повозки. Вдруг кто-нибудь из очереди протягивает Саше налитый котелок и плачущим голосом говорит, что ему налили мало или жидко. Тут начинается спектакль. Саша приостанавливает раздачу, медленно кладет черпак, берет злополучный котелок и внимательно его рассматривает. Иногда даже обнюхивает или копается в нем пальцами. Затем, смотря по настроению, выливает на землю или половину, или все, и с любезной улыбкой, иногда и с шуткой, возвращает нытику полупустой или совсем пустой котелок. Жаловаться бесполезно. Немец делает вид, что ничего не видит, а полицейские смотрят так, что язык присыхает к гортани. Кроме того, как мне пришлось не раз видеть, такое представление всем нравится. Очередь сейчас же или из злорадства, или из подхалимства, думая, что теперь остальным будут наливать получше, поднимает обиженного на смех. Его бранят, ему угрожают, справедливо или несправедливо считая виновником задержки раздачи. Не встретив ни в ком сочувствия, нытик умолкает, и, отойдя в сторону, доедает остатки, если Саше угодно было что-нибудь оставить.
   Но вот все раздачи окончены. По пути на кухню мы где-нибудь за углом делим остатки. Выходит обычно от половины до целой порции. Ничего предосудительного в этом не видит никто. Так поступают в лагере все, кто имеет такую возможность.
   Проходит несколько дней. Впечатление такое, что жить в лагере можно. Голода особого нет, работа, не в пример хозяйской, невелика и на людях не соскучишься. Что будет дальше, это никого не интересует - все живут только одним днем.
   Однажды утром немец, проходя вдоль строя, внезапно нацеливается на меня и на стоящего рядом Ефрема. Раздув щеки и тряся около них ладонями, тычет в нас корявым пальцем и на лагерном воляпюке произносит:
   - Один - гольцкоманда, цвайтер - ландринкоманда!
   Мы, конечно, не толстые, но после жизни у крестьян выглядим здоровыми и загорелыми. За несколько дней мы еще не приобрели бледного и запущенного вида, характерного для давних обитателей лагеря. Спорить и возражать нельзя. Нельзя даже показать недовольство, иначе немец придумает что-нибудь похуже, вроде отправки с транзитными на этап, и свои поднимут на смех. Поэтому с веселым видом перехожу в конец шеренги и становлюсь в команду дровоколов, или по-здешнему - гольцкоманду. Плутни русской полиции немцу известны, и он, где может, старается внести справедливость. Мне от этого, однако не легче.
   Ефрем, правда, не внакладе. Команда ассенизаторов, или, как здесь говорят, ландринкоманда, плоха только по понятиям немцев. Видите ли, от них плохо пахнет. На самом же деле, это одна из зажиточных команд. Они, так же как суповозы, вдесятером возят бочку, только не с супом, а с фекалиями. Они объезжают все блоки и немецкие казармы. Полную бочку вывозят за лагерь на земли окрестных крестьян. По пути содержимое плещется, обдавая ароматными брызгами и бочку, и возчиков. Разумеется, нехорошо от них пахнет всегда. Мне даже кажется, что они иногда не очень аккуратно закрывают люк, чтобы больше выплескивалось и хуже от них же пахло. И вот почему: немцы с их повышенной нетерпимостью к нечистоте и дурным запахам воротят от них носы и никогда не обыскивают. А напрасно - ассенизаторы ведут широкую торговлю. Посредничают они и между блоками, и торгуют с населением. У них никогда не переводятся и деньги, и продукты. Последние, должно быть, с запахом, но кого это здесь останавливает?
   Вот дровосеки - гольцкоманда, куда я попал, - команда нищая. Работают они всегда в одном месте - сразу за оградой лагеря - и ни с кем не общаются. На их продукцию не разживешься, да и сами дрова кусать не будешь. Дровосеков много - человек тридцать, и их команда все время пополняется разными разжалованными. Например, сегодня рядом со мной становится разжалованный из лазарета фельдшер Алексей.
   Окончены утренняя поверка и завтрак. Стоя, съедена дневная порция хлеба - одна буханка на шестерых и пол-литра морковного, желудевого или мятного чая. И вот, в строю по трое, со своей новой командой иду на работу.
   С точки зрения штатского человека произошло огромное событие - он переменил работу. У него возникает множество мыслей, тревог, опасений: что будет, как это отразится на его благосостоянии, как к нему отнесется новый коллектив и новый начальник? Все это и делает человека жалким и трусливым рабом - рабом своего достатка, рабом условностей, рабом семьи и прочее. А у меня, как у каждого здесь, ничего нет, и поэтому никаких мыслей, тревог и опасений не возникает. Я просто рад, что хорошая погода, что я куда-то иду, что я позавтракал, то есть полностью подобен птице небесной, а потому и счастлив, и по-настоящему свободен.