Страница:
— Ну, где же она?
— Папочка!
— Нет уж, это я — пострадавший, а не ты! Где эта несчастная рукопись, которую ты украла уже два раза?
— Это не была кража.
— Возможно, некоторые люди способны создавать новые правила и следовать им, но я не из них, и тебе не удастся меня переубедить. Я уже устроил все, чтобы вернуть рукопись доктору Лалу, но ты унесла ее с моего стола. Это все равно, как если б ты унесла ее прямо из рук доктора Лала. Никакой разницы.
— Зачем толковать это таким образом? И вообще не перевозбуждайся из-за этого.
— После всего, что случилось, не притворяйся, что ты заботишься о моем сердце, и не намекай, что я — старик, который может умереть от апоплексического удара. Тебе это все равно не поможет. Ну, так где этот злополучный предмет?
— Он в полной безопасности. — Она заговорила по-польски. В ярости он запротестовал против этого. Она нарочно старалась напомнить ему о том ужасном времени, когда она скрывалась от немцев, — втянуть в это дело монастырь и больницу, инфекционную палату, куда нацисты явились с обыском.
— Нет уж, оставь. Отвечай по-английски. Ты привезла ее сюда?
— Я сняла копию, папочка. Я пошла в контору мистера Видика.
Сэммлер подавил свой гнев. Раз уж ей не разрешили говорить по-польски, она пустилась на другую уловку, прикинулась ребенком. С ужимкой маленькой девочки она склонила набок свое вполне взрослое, даже немолодое лицо. Она теперь смотрела на него сбоку, одним прищуренным детским глазом, а подбородок ее застенчиво терся о шерстяной воротник халата.
— Ах, вот как? Что же ты делала в конторе мистера Видика?
— У него там есть копировальная машина. Я иногда делала там копии для кузена Элии. И я знаю, что мистер Видик никогда не уходит домой. Наверное, он ненавидит свой дом. Он всегда сидит в своей конторе, так я ему позвонила и спросила, можно ли воспользоваться машиной, и он сказал: «Конечно, можно». Ну, тогда я поехала туда и сняла копию…
— Для меня?
— Или для доктора Лала.
— Ты что, думала, что я предпочту оригинал?
— Мне казалось, для тебя это будет удобнее.
— А что же ты сделала с рукописью и с копией?
— Я спрятала их в камере хранения на Центральном вокзале.
— О Господи, на Центральном вокзале! У тебя есть ключи, или ты их потеряла?
— Конечно, есть, отец.
— Где они?
У Шулы все было приготовлено. Она протянула ему два запечатанных конверта с наклеенными марками. Один был адресован ему, другой — доктору Лалу.
— Ты что, собиралась отправить их почтой? Ты же знаешь, что в камере хранения можно хранить вещи только двадцать четыре часа. А конверты могли идти по почте целую неделю. Что бы тогда было? Ты хоть записала номера ящиков в камере хранения? Нет, конечно. Тогда, как бы можно было их отыскать, если бы конверты затерялись? Тебе пришлось бы писать заявления, заполнять анкеты и доказывать свои права на собственность. С ума сойти можно!
— Ну, папочка, не бранись так, я сделала это все ради тебя. Ведь краденое имущество находилось в твоей квартире. Детектив сказал, что это краденое имущество и всякий, у кого оно находится, является укрывателем краденого.
— Больше никогда не делай мне таких одолжений. Да что с тобой говорить! Ты ведь даже не понимаешь смысла того, что ты натворила!
— Я принесла тебе эту рукопись, чтобы доказать мою преданность твоей работе. Я хотела напомнить, какой это важный труд. Потому что ты сам часто об этом забываешь. И ведешь себя так, будто Герберт Уэллс — это так, ничего особенного. Может быть, для тебя Герберт Уэллс ничего не значит, но для очень многих людей он представляет огромный интерес! Я все жду, жду, когда ты закончишь свой труд и рецензии наконец появятся в газетах. Я мечтаю увидеть в витринах книжных магазинов портрет своего отца, вместо всех этих дурацких рож с их дурацкими незначительными книжонками.
В конвертах лежали нечищеные, захватанные сотнями рук ключи. Мистер Сэммлер задумчиво смотрел на них. Да, кроме раздражения и беспокойства, она, несомненно, вызывала в нем грустное восхищение. Если, конечно, она сунула в ящик камеры хранения рукопись, а не стопку обесцвеченной бумаги. Нет, он надеялся, что с рукописью все в порядке. Она ведь только слегка тронутая. Его бедное дитя. Существо, им зарожденное и уплывающее в бесформенный беспредельный мир. Как она стала такой? Может быть, всякая внутренняя, интимная, единственно ценная пружинка жизни — та самая сущность, которая и есть Я с самого зарождения, с первых дней, — часто теряет рассудок, осознав неотвратимость смерти. Тут могут помочь, утешить, примирить с неизбежным только некие магические силы, и для женщины эти магические силы чаще всего связаны с мужчиной. Так, когда Антоний умирал, Клеопатра кричала, рыдая, что она не желает оставаться в этом скучном мире, который «без тебя хуже хлева!». И что же? Хлев, так что же? Сегодня он вспомнил конец монолога, так подходящий к этой ночи: «Ничего не осталось достойного внимания под мимолетным светом луны». И от него она ожидала, что он окажется достойным внимания, он, сидящий перед ней в кресле, покрытом глянцевитым чехлом, нагоняющим тоску россыпью красных роз на персиковом фоне. Такие чехлы, словно специально созданные, чтобы угнетать и утомлять душу. Неплохо справлялись со своей задачей. Он, значит, все еще уязвим, все еще чувствителен к мелочам. И все еще воспринимает подсознательные импульсы. И сиюминутный главный импульс сообщал ему, что этой женщине с ее очевидно женскими формами, столь явственно обрисованными эластичной тканью шерстяного халата (особенно ниже пояса, где было нечто, предназначенное для того, чтобы у любовника захватывало дух), что этой вполне зрелой женщине не следует сейчас требовать от своего папочки, чтобы он сделал подлунный мир достойным внимания. Во-первых, потому, что он никогда не был властелином этого мира. Колоссом, посылающим в бой армию и флот, роняющим короны из карманов. Он всего только старый еврей, которому выбили глаз, которого расстреляли, но как-то умудрились не добить до конца, в то время как все остальные погибли. Убийцы были преображены особым образом: они были переодеты в униформу, замаскированы одинаковой армейской одеждой, обезличены шлемами, они пришли с оружием, чтобы убивать мальчиков и девочек, мужчин и женщин, проливать кровь, хоронить, а затем выкапывать из земли и сжигать разложившиеся трупы. Человек по природе своей убийца. Природа человека — моральна. Это противоречие можно разрешить только безумием, безумными галлюцинациями, при которых заблуждения совести поддерживаются с помощью организации, в государствах, где взбесившийся строй скрывается за личиной делового администрирования. Там это — дело правительства. И все в таком роде. И вот в этом-то мире он — именно он, о Великий Боже! — должен обеспечить свою нравственно неустойчивую и умственно неуравновешенную дочь какими-нибудь высшими целями. Конечно, с Шулиной точки зрения, он слишком деликатен для земной жизни, слишком поглощен своими, исключающими ее, вселенными. Она жаждала вернуть его себе, связать с собой и сохранить его в своем мире, и все годилось для этого: экстравагантность, нелепая театральность поведения, кража чужих бумаг, бестолковая суета с хозяйственной сумкой, неврастеническая беготня по свалкам и даже экзотическая, вызывающая изжогу стряпня. О Боже, ее мир! Она сама! Чтобы его высокие идеалы были их общими высокими идеалами. Она вернет его себе, и он наконец завершит свой замечательный труд, новый вклад в историю культуры. Ибо она была Культурная. Шула была такая Культурная! Только это мещанское русское слово и годилось тут. Культурная. И сколько бы она ни простаивала на коленях, сколько бы ни похвалялась перед отцом своим христианством, сколько бы ни бегала по темным исповедальням, сколько бы ни просила патера Роблеса, чтобы христиане защитили ее от гнева ее еврейского отца, — ее безумная приверженность к культуре была истинно и неоспоримо еврейской.
— Прекрасно, значит, мои портреты в витринах книжных магазинов? Отличная идея. Потрясающе. Но при чем тут воровство…
— Это, по сути, не было воровство.
— А какое слово для этого предпочитаешь ты, и что это меняет? Это напоминает мне старую шутку: что нового я узнаю о лошади, если выучу, что по-латыни она называется equus?
— Но я не воровка.
— Отлично. Ты не воровка в своем представлении. Только в реальной жизни.
— Я-то думала, ты серьезно относишься к своей работе об Уэллсе и тебе будет интересно узнать, правильно ли он предсказал насчет Луны или Марса, и что ты готов заплатить что угодно, чтобы получить самые последние, самые современные научные данные об этом. Творческая личность не должна останавливаться ни перед чем. Преступление ради творчества — это не преступление. Или ты не творческая личность?
Сэммлеру начало мерещиться, что где-то в нем faute de mieux [5], в его воображении было поле, где множество охотников с противоречивыми намерениями стреляли в оперенный призрак, принятый ими за настоящую птицу. Шула была намерена устроить ему настоящий тест. Был ли он тем, за кого она его принимает? Был ли он созидателем, оригинальным мыслителем, или не был? Да, это был американский тест, и Шула вела себя вполне по-американски. Существует ли американец с недидактическим мышлением? Совершалось ли в Америке когда-либо преступление, жертва которого не была бы наказана ради высших идеалов? Встречался ли там когда-либо грешник, который не грешил бы pro bono publico? [6] Так велико было зло полезности и так всеобъемлющ вольный дух объяснения всего сущего. И к тому же такова была психопатология обучения в Соединенных Штатах. Итак, возникал вопрос — был ли Папа действительно творческой личностью, способной на кражу ради Герберта Уэллса? Способен ли он был рискнуть всем ради мемуаров?
— Скажи мне честно, дочка, читала ли ты хоть одну книгу Герберта Уэллса?
— Читала.
— Ты скажи честно — между нами, действительно, читала?
— Одну книжку читала.
— Одну? Прочесть одну книгу Уэллса — все равно что поплавать в одной волне океана. Что это была за книга?
— Что-то насчет Бога.
— «Бог и невидимый король»?
— Да, эта.
— Ты дочитала ее до конца?
— Нет.
— Я тоже.
— О, папа, и ты?
— Я просто не мог ее читать. Эволюция человечества с Богом в качестве интеллекта. Я понял суть очень быстро, а остальное было так скучно и банально.
— Но все там так умно! Я прочла несколько страниц и была совершенно потрясена. Я ведь понимаю, что он великий человек, даже если я не способна дочитать книгу до конца. Ты же знаешь, я никогда ничего не могу дочитать до конца. Я слишком нервная. Но ты-то читал все остальные его книги.
— Никто не способен прочесть все его книги. Но я прочел многие. Пожалуй, слишком много.
Улыбаясь, Сэммлер вскрыл конверты, вытряхнул из них содержимое и выбросил скомканные бумажные шарики в мусорную корзинку Анджелы, изящную вещицу из золоченой флорентийской кожи. Купленную ее матерью во время путешествия. Ключи он опустил в карман, сильно склонившись набок в кресле, чтобы засунуть их поглубже.
Шула, молча наблюдавшая за ним, тоже улыбнулась, цепко сплетя пальцы вокруг кистей и прижав локтями отвороты шерстяного халата, чтобы он не распахивался на груди, несмотря на полотенце. Сэммлер видел в ванной пурпурно-коричневые соски, заплетенные узором выпуклых вен. А сейчас, после этой выходки, в уголках ее губ таилось простодушное удовольствие от победы. Ее жидкие вьющиеся волосы были туго стянуты, скрыты полотенцем, и только пейсы, как обычно, курчавились над ушами. Она улыбалась так, словно ей довелось отведать запретной волшебной похлебки, и приходилось примириться с тем, что так оно и было. Затылок у нее белый, крепкий. Биологическая сила. Пониже шеи начинался мощный спинной бугор. Спина зрелой женщины. Но руки и ноги не были пропорциональны телу. Единственное зачатое им дитя. Он никогда не сомневался, что ее поступки были продиктованы импульсами из далекого прошлого, наказами предков, хранящимися в подсознании. Он сознавал, что то же можно было сказать и о его поступках. Особенно в религиозных вопросах. Она была помешана на молитвах, но ведь и он, если сознаться честно, тоже молился, он тоже нередко обращался к Богу. Вот только что он спрашивал Бога, за что так любит эту глупую женщину с плотной, бесполезно чувственной, кремовой кожей, с накрашенным ртом и с дурацким тюрбаном из полотенца на голове.
— Шула, я понимаю, ты сделала это ради меня…
— Ты для меня важнее, чем этот человек, папа. И тебе это нужно.
— Но с этого дня не пользуйся мной как оправданием. Для своих штучек…
— Мы чуть не потеряли тебя в Израиле во время этой войны. Я так боялась, что ты не завершишь труд своей жизни…
— Глупости, Шула! Какой еще труд жизни? А быть убитым? Там? Да это лучший конец, который можно себе вообразить! Кроме того, там не было ни малейшей опасности. Смешно!
Шула встала.
— Я слышу, шины шуршат, — сказала она. — Кто-то подъехал.
Он ничего не слышал. У нее было чуткое ухо. Глупое животное, дитя природы, у нее был слух, как у лисы. Вот пожалуйста: вскочила и стоит, напряженно вслушиваясь, — полоумная королева, воплощенная тревога. И эти белые ноги. Ноги, не изувеченные модной обувью.
— Наверное, это Эмиль.
— Нет, это не Эмиль. Придется пойти одеться.
Она выбежала из комнаты.
Сэммлер спустился вниз, недоумевая, куда подевался Уоллес. В дверь звонят и звонят. Марго никогда не умела звонить, никогда не знала, когда следует оторвать палец от кнопки. Сквозь длинную узкую стеклянную панель он увидел ее: на ней была соломенная шляпа, рядом с ней стоял профессор Лал.
— Мы взяли машину напрокат, — сказала она. — Профессор больше не мог ждать. Мы поговорили по телефону с патером Роблесом. Он не видел Шулу несколько дней.
— Профессор Лал. Империал-колледж. Биофизика.
— Я — отец Шулы.
За этим последовали легкие поклоны, рукопожатия.
— Можно пройти в гостиную. Приготовить кофе? Шула здесь? — сказала Марго.
— Здесь.
— А моя рукопись? — сказал Лал. — «Будущее Луны»?
— В целости и сохранности, — сказал Сэммлер. — Она не здесь, но заперта в надежном месте. Ключи у меня. Профессор Лал, пожалуйста, примите мои извинения. Моя дочь поступила очень плохо. Причинила вам столько неприятностей.
В неярком свете прихожей Сэммлер разглядывал встревоженное и огорченное лицо доктора Лала — коричневые щеки, черные волосы, аккуратно разделенные элегантным пробором, огромная веерообразная борода. Как не адекватны слова — как необходимы несколько одновременно употребляемых языков, обращенных к различным участкам мозга в одно и то же время, особенно к участкам, не вступающим в заурядное общение и яростно функционирующим вне связи с остальными. Вместо того чтобы выкуривать десятки сигарет, при этом потягивая виски, при этом вступая в сексуальные отношения с тремя-четырьмя присутствующими, при этом слушая всплески джазовой музыки, при этом получая научную информацию, — и так до полного насыщения… вот как беспредельны сегодняшние требования.
Лал воскликнул:
— Это невыносимо! Невыносимо! За что мне послано такое наказание?
— Принеси бренди доктору Лалу, Марго.
— Я не пью! Я не пью!
Зубы его были стиснуты где-то в черной гуще бороды. Затем, осознав, что кричит, он сказал более спокойным голосом:
— Обычно я не пью.
— Но, доктор Лал, вы сами рекомендуете пить пиво на Луне. Впрочем, я нелогичен. Давай, давай. Марго, не смотри так озабоченно. Иди и принеси бренди. Если он не захочет, я выпью один. Принеси два стакана. Профессор, поверьте, ваша тревога скоро пройдет.
В гостиную нужно было, так сказать, «погружаться», как в колодец, пруд, бассейн, заполненный ковром. Она была меблирована и убрана с профессиональной полнотой, не оставлявшей места ни для чего другого. С такой полнотой, что если дать себе волю, то сидеть тут становилось невыносимо. Сэммлер был знаком с декоратором покойной миссис Гранер. Крозе был маленький человечек, но он принадлежал к людям искусства, и в том была его сила. У него была осанка дрозда. Его маленькое брюшко выступало далеко вперед и приподнимало его брюки гораздо выше щиколоток. У него был очаровательный цвет лица, волосы, складно уложенные вокруг небольшой головки, рот — бутоном розы; после его рукопожатия ваша рука целый день пахла духами. Он был творческой личностью. Вероятно, вполне способной на преступления. Вся здешняя обстановка — его творчество. Много скучных часов протекло в этой гостиной, особенно после семейных обедов. Было бы, пожалуй, неплохо перенять у древних египтян их обычай — отправлять в склеп вместе с покойником всю его мебель. Однако она осталась здесь — все эти отбросы шелка, стекла, кожи и старинного дерева. Сюда мистер Сэммлер и привел волосатого доктора Лала, маленького, очень темного человечка. Не совсем черного, остроносого долихоцефала дравидического типа, но с округлыми чертами лица. Похоже, он родом из Пенджаба. Тонкие волосатые кисти, щиколотки, лодыжки. Он франт. Макаронник (Сэммлер не мог удержаться от употребления старых выражений, он когда-то в Кракове получал такое удовольствие, отыскивая их в книгах восемнадцатого века). Да, Говинда щеголь. Но он при всем при том — человек чуткий, интеллигентный, умный, нервный — красивая, элегантная птица в человечьем облике. Главное несоответствие — круглое лицо, сильно увеличенное мягкой густой бородой, и острые лопатки торчат сзади, оттопыривая ткань холщового пиджака. Он сутул.
— Разрешите спросить — где ваша дочь?
— Сейчас придет. Я попросил Марго привести ее. Ваш детектив испугал ее.
— Он молодец, что сумел найти ее. Нелегкая работа — он хорошо знает свое дело.
— Не сомневаюсь, но к моей дочери пинкертоновские методы неприменимы. Потому что в Польше, знаете, во время войны — ну, полиция… Ей пришлось прятаться. Поэтому она так испугалась. Это ужасно, что вам причинили такие огорчения. Но что поделаешь, если она слегка…
— Психопатична?
— Это, пожалуй, слишком сильно. Нельзя сказать, что она полностью неконтактна. Она сняла копию с вашей рукописи, а потом заперла копию и оригинал в двух отдельных ящиках камеры хранения на Центральном вокзале. Вот ключи.
Ключи исчезли в тонкой продолговатой ладони Лала.
— Как я могу быть уверен, что моя книга действительно там? — сказал он.
— Доктор Лал, я знаю свою дочь. И я не сомневаюсь в своей правоте. Надежно, как за каменной стеной. Честно говоря, я даже рад, что она не потащила рукопись с собой. Она ведь могла и потерять ее — например, забыть на скамье. Центральный вокзал хорошо освещен, его охраняет полиция, и если даже один ящик взломают воры, всегда остается второй. Так что нет никаких оснований для тревоги. Я вижу, что ваши нервы на пределе. Вы можете считать, что с этим неприятным происшествием покончено. Рукопись в полной безопасности.
— Сэр, я хочу надеяться, что это так.
— Выпьем бренди. Нам обоим пришлось пережить нелегкие дни.
— Ужасные. Знаете, у меня было предчувствие каких-то ужасов в Америке. Ведь я в Америке первый раз. Мне сердце подсказывало что-то.
— И что, все в Америке показалось вам ужасным?
— Не все, но многое.
Марго с грохотом орудовала на кухне: открывала консервные банки, звонко ставила на стол тарелки, хлопала дверцей холодильника, лязгала ножами и вилками. Хозяйничанье Марго всегда напоминало затянувшуюся радиопередачу.
— Я бы мог поехать поездом до Нью-Йорка, — сказал Лал.
— Но Марго не водит машину. Как же быть с этим автомобилем?
— О, черт побери! Совсем забыл! Проклятые машины!
— Мне очень жаль, что я не умею водить машину, — сказал Сэммлер. — Говорят, что не уметь править — это крайний снобизм. Но я в снобизме не повинен. Все дело в моем зрении.
— Мне придется приехать за миссис Эркин.
— Вы можете вернуть машину в Нью-Рошели, но я думаю, что по ночам там закрыто. Где-то, наверное, есть расписание поездов до Пенсильванского вокзала. Но в любом случае скоро полночь. Можно, конечно, попросить Уоллеса подвезти вас на станцию, если он не улизнул от нас через заднюю дверь. Уоллеса Гранера, — объяснил он. — Мы сейчас в доме Гранера. Это мой родственник — племянник, сын сводной сестры. Но сначала давайте поужинаем. Марго там уже что-то стряпает. Меня очень заинтересовало то, что вы только что сказали, насчет вашего впечатления от Соединенных Штатов. Когда двадцать два года назад я приехал сюда, это было большим облегчением.
— Конечно, в каком-то смысле весь мир сейчас — это Соединенные Штаты. Это неизбежно, — сказал Говинда Лал. — Они словно большая ворона, которая выхватила наше будущее из гнезда, а мы, все остальные, как маленькие зяблики, гоняемся за ней, стараясь хоть разок клюнуть. Как бы то ни было, полеты «Аполло» — это достижение Америки. Я приглашен работать в НАСА [7]. Над другими исследованиями. Это — единственное место, где могут пригодиться мои идеи, если они, конечно, чего-то стоят… Если я говорю сбивчиво, простите. Я действительно очень расстроен.
— У вас были для этого все основания. Моя дочь нанесла вам жестокий удар.
— Сейчас мне уже легче. Я надеюсь, все это скоро забудется и горечь пройдет.
Разглядывая гостя сквозь затененные стекла очков, затуманенные парами бренди, мистер Сэммлер все больше проникался симпатией к нему, ибо что-то в нем напоминало Ашера Эркина. Очень часто, гораздо чаще, чем он сам это осознавал, он представлял себе Ашера там, под землей, в той или иной позе, в том или ином цвете различных физических состояний. Так, как он представлял себе иногда Антонину, свою жену. В той огромной могиле, которую, по-видимому, никто не тронул. Из которой он, почти захлебнувшись в крови, выполз когда-то на брюхе, продираясь через грязь, расталкивая трупы. Стоит ли удивляться, что он так часто думает о могиле.
Сейчас Марго на кухне резала лук в большой деревянной плошке. Еда. Жизнь в своих капельных, наполненных светом клетках продолжает функционировать. Бедный Ашер, оказавшийся в этом самолете в аэропорту Цинциннати. Сэммлеру очень недоставало его, и он признавался себе, что поселился в квартире Марго, только чтобы не потерять окончательно связь с Ашером.
Однако он заметил ашеровские черты у этого, совсем не похожего на Ашера Лала — у этого смуглого, бородатого, низкорослого Лала, с узкими, как линейки, запястьями.
И вот наконец на лестнице появилась Шула-Слава. На лице Лала, который увидел ее первым, появилось такое выражение, что Сэммлер немедленно обернулся. Она была одета в сари или в некоторое подобие сари — отыскала, видно, в шкафу кусок индийской ткани. Но она не смогла обернуть ее вокруг тела надлежащим образом. Частью этой же ткани она обернула голову. Главный непорядок был в области бюста. (Сегодня вечером Сэммлера почему-то особенно заботила чувствительность этой области — вдруг откроется, вдруг заболит? — и страх немедленно отзывался во всем теле.) Он не был уверен, что на ней было нижнее белье. Нет, конечно, бюстгальтера она не надела. Какая она белая — плотная, как кожура лимона, кожа, кремовые щеки, а губы ее, сегодня более полные и мягкие, чем обычно, были накрашены какой-то необычной оранжевой помадой. Цвета неаполитанского цикламена, которым Сэммлер восхищался как-то в ботаническом саду. Кроме того, она наклеила искусственные ресницы. На лбу она намалевала губной помадой индийский кастовый знак. Точно на том месте, где когда-то был синяк от молитв. Главной задачей было обворожить и успокоить этого сердитого Лала. Глаза ее, когда она торопливо, не глядя, спускалась в колодец гостиной, уже горели, выдавая (так старик определил это для себя) ее безумие, ее чувственную покорность. У нее были хорошие манеры, но все-таки она слишком много жестикулировала, слишком торопилась, слишком много спешила сказать сразу.
— Профессор Лал.
— Моя дочь.
— Ну да, так я и думал.
— Мне очень жаль. Мне ужасно жаль, доктор Лал. Произошло недоразумение. Вас окружало столько людей. Вы, наверное, подумали, что я прошу рукопись на минутку, чтобы что-то посмотреть. А я подумала, что вы разрешили мне взять ее домой, чтобы показать отцу. Как я у вас просила, вы помните? Помните, я вам сказала, что он пишет книгу о Герберте Уэллсе?
— Об Уэллсе? Нет, не помню. Но мне кажется, что Уэллс уже сильно устарел.
— И все-таки во имя науки — да, да, науки! — во имя литературы и истории, поскольку то, что мой отец пишет, исключительно важно для истории, а я помогаю ему выполнить его интеллектуальную и культурную миссию. У него нет больше никого, кто бы мог ему помочь. Я совершенно не намеревалась причинить вам неприятность.
Нет, нет, никакой неприятности. Всего лишь вырыть яму, покрыть ее ветвями, а когда человек в нее свалится, лечь на землю у края этой ямы и завести с ним нежный разговор. Ибо только сейчас Сэммлер начал подозревать, что она утащила «Будущее Луны» специально, чтобы создать обстоятельства, способствующие этой встрече. Выходит, он и Герберт Уэллс были не столь существенны? Было ли все это сделано, просто чтобы привлечь к себе внимание? Не было ли это испробованной стратегией? Раньше когда-то, вспомнил он, некоторые женщины вели себя с ним вызывающе, чтобы возбудить его интерес, и говорили ему всякие колкости в надежде, что это придаст им больше очарования. Не с этой ли целью Шула убежала с чужой рукописью? Чтобы привлечь к себе внимание мужчины? Люди — это один род, но представители разного пола — как два совершенно непохожих диких племени. В полной боевой раскраске подстерегают друг друга в засаде, чтобы удивить и поразить. Этот Говинда, этот хрупкий, проворный, чернобородый живчик, своего рода летающий человек — интеллектуал. А она всегда была без ума от интеллектуалов. Только они и достойны внимания под мимолетным светом луны. Только они и способны воспламенить ее. Даже Эйзен, вероятно, бросил свое литейное ремесло и превратился в художника среди многих других причин для того, чтобы вернуть ее уважение. Он и сам, возможно, подозревает о своих истинных мотивах, но ему понадобилось доказать, что и он — служитель культуры, как ее отец. И вот он стал художником. Бедный Эйзен!
— Папочка!
— Нет уж, это я — пострадавший, а не ты! Где эта несчастная рукопись, которую ты украла уже два раза?
— Это не была кража.
— Возможно, некоторые люди способны создавать новые правила и следовать им, но я не из них, и тебе не удастся меня переубедить. Я уже устроил все, чтобы вернуть рукопись доктору Лалу, но ты унесла ее с моего стола. Это все равно, как если б ты унесла ее прямо из рук доктора Лала. Никакой разницы.
— Зачем толковать это таким образом? И вообще не перевозбуждайся из-за этого.
— После всего, что случилось, не притворяйся, что ты заботишься о моем сердце, и не намекай, что я — старик, который может умереть от апоплексического удара. Тебе это все равно не поможет. Ну, так где этот злополучный предмет?
— Он в полной безопасности. — Она заговорила по-польски. В ярости он запротестовал против этого. Она нарочно старалась напомнить ему о том ужасном времени, когда она скрывалась от немцев, — втянуть в это дело монастырь и больницу, инфекционную палату, куда нацисты явились с обыском.
— Нет уж, оставь. Отвечай по-английски. Ты привезла ее сюда?
— Я сняла копию, папочка. Я пошла в контору мистера Видика.
Сэммлер подавил свой гнев. Раз уж ей не разрешили говорить по-польски, она пустилась на другую уловку, прикинулась ребенком. С ужимкой маленькой девочки она склонила набок свое вполне взрослое, даже немолодое лицо. Она теперь смотрела на него сбоку, одним прищуренным детским глазом, а подбородок ее застенчиво терся о шерстяной воротник халата.
— Ах, вот как? Что же ты делала в конторе мистера Видика?
— У него там есть копировальная машина. Я иногда делала там копии для кузена Элии. И я знаю, что мистер Видик никогда не уходит домой. Наверное, он ненавидит свой дом. Он всегда сидит в своей конторе, так я ему позвонила и спросила, можно ли воспользоваться машиной, и он сказал: «Конечно, можно». Ну, тогда я поехала туда и сняла копию…
— Для меня?
— Или для доктора Лала.
— Ты что, думала, что я предпочту оригинал?
— Мне казалось, для тебя это будет удобнее.
— А что же ты сделала с рукописью и с копией?
— Я спрятала их в камере хранения на Центральном вокзале.
— О Господи, на Центральном вокзале! У тебя есть ключи, или ты их потеряла?
— Конечно, есть, отец.
— Где они?
У Шулы все было приготовлено. Она протянула ему два запечатанных конверта с наклеенными марками. Один был адресован ему, другой — доктору Лалу.
— Ты что, собиралась отправить их почтой? Ты же знаешь, что в камере хранения можно хранить вещи только двадцать четыре часа. А конверты могли идти по почте целую неделю. Что бы тогда было? Ты хоть записала номера ящиков в камере хранения? Нет, конечно. Тогда, как бы можно было их отыскать, если бы конверты затерялись? Тебе пришлось бы писать заявления, заполнять анкеты и доказывать свои права на собственность. С ума сойти можно!
— Ну, папочка, не бранись так, я сделала это все ради тебя. Ведь краденое имущество находилось в твоей квартире. Детектив сказал, что это краденое имущество и всякий, у кого оно находится, является укрывателем краденого.
— Больше никогда не делай мне таких одолжений. Да что с тобой говорить! Ты ведь даже не понимаешь смысла того, что ты натворила!
— Я принесла тебе эту рукопись, чтобы доказать мою преданность твоей работе. Я хотела напомнить, какой это важный труд. Потому что ты сам часто об этом забываешь. И ведешь себя так, будто Герберт Уэллс — это так, ничего особенного. Может быть, для тебя Герберт Уэллс ничего не значит, но для очень многих людей он представляет огромный интерес! Я все жду, жду, когда ты закончишь свой труд и рецензии наконец появятся в газетах. Я мечтаю увидеть в витринах книжных магазинов портрет своего отца, вместо всех этих дурацких рож с их дурацкими незначительными книжонками.
В конвертах лежали нечищеные, захватанные сотнями рук ключи. Мистер Сэммлер задумчиво смотрел на них. Да, кроме раздражения и беспокойства, она, несомненно, вызывала в нем грустное восхищение. Если, конечно, она сунула в ящик камеры хранения рукопись, а не стопку обесцвеченной бумаги. Нет, он надеялся, что с рукописью все в порядке. Она ведь только слегка тронутая. Его бедное дитя. Существо, им зарожденное и уплывающее в бесформенный беспредельный мир. Как она стала такой? Может быть, всякая внутренняя, интимная, единственно ценная пружинка жизни — та самая сущность, которая и есть Я с самого зарождения, с первых дней, — часто теряет рассудок, осознав неотвратимость смерти. Тут могут помочь, утешить, примирить с неизбежным только некие магические силы, и для женщины эти магические силы чаще всего связаны с мужчиной. Так, когда Антоний умирал, Клеопатра кричала, рыдая, что она не желает оставаться в этом скучном мире, который «без тебя хуже хлева!». И что же? Хлев, так что же? Сегодня он вспомнил конец монолога, так подходящий к этой ночи: «Ничего не осталось достойного внимания под мимолетным светом луны». И от него она ожидала, что он окажется достойным внимания, он, сидящий перед ней в кресле, покрытом глянцевитым чехлом, нагоняющим тоску россыпью красных роз на персиковом фоне. Такие чехлы, словно специально созданные, чтобы угнетать и утомлять душу. Неплохо справлялись со своей задачей. Он, значит, все еще уязвим, все еще чувствителен к мелочам. И все еще воспринимает подсознательные импульсы. И сиюминутный главный импульс сообщал ему, что этой женщине с ее очевидно женскими формами, столь явственно обрисованными эластичной тканью шерстяного халата (особенно ниже пояса, где было нечто, предназначенное для того, чтобы у любовника захватывало дух), что этой вполне зрелой женщине не следует сейчас требовать от своего папочки, чтобы он сделал подлунный мир достойным внимания. Во-первых, потому, что он никогда не был властелином этого мира. Колоссом, посылающим в бой армию и флот, роняющим короны из карманов. Он всего только старый еврей, которому выбили глаз, которого расстреляли, но как-то умудрились не добить до конца, в то время как все остальные погибли. Убийцы были преображены особым образом: они были переодеты в униформу, замаскированы одинаковой армейской одеждой, обезличены шлемами, они пришли с оружием, чтобы убивать мальчиков и девочек, мужчин и женщин, проливать кровь, хоронить, а затем выкапывать из земли и сжигать разложившиеся трупы. Человек по природе своей убийца. Природа человека — моральна. Это противоречие можно разрешить только безумием, безумными галлюцинациями, при которых заблуждения совести поддерживаются с помощью организации, в государствах, где взбесившийся строй скрывается за личиной делового администрирования. Там это — дело правительства. И все в таком роде. И вот в этом-то мире он — именно он, о Великий Боже! — должен обеспечить свою нравственно неустойчивую и умственно неуравновешенную дочь какими-нибудь высшими целями. Конечно, с Шулиной точки зрения, он слишком деликатен для земной жизни, слишком поглощен своими, исключающими ее, вселенными. Она жаждала вернуть его себе, связать с собой и сохранить его в своем мире, и все годилось для этого: экстравагантность, нелепая театральность поведения, кража чужих бумаг, бестолковая суета с хозяйственной сумкой, неврастеническая беготня по свалкам и даже экзотическая, вызывающая изжогу стряпня. О Боже, ее мир! Она сама! Чтобы его высокие идеалы были их общими высокими идеалами. Она вернет его себе, и он наконец завершит свой замечательный труд, новый вклад в историю культуры. Ибо она была Культурная. Шула была такая Культурная! Только это мещанское русское слово и годилось тут. Культурная. И сколько бы она ни простаивала на коленях, сколько бы ни похвалялась перед отцом своим христианством, сколько бы ни бегала по темным исповедальням, сколько бы ни просила патера Роблеса, чтобы христиане защитили ее от гнева ее еврейского отца, — ее безумная приверженность к культуре была истинно и неоспоримо еврейской.
— Прекрасно, значит, мои портреты в витринах книжных магазинов? Отличная идея. Потрясающе. Но при чем тут воровство…
— Это, по сути, не было воровство.
— А какое слово для этого предпочитаешь ты, и что это меняет? Это напоминает мне старую шутку: что нового я узнаю о лошади, если выучу, что по-латыни она называется equus?
— Но я не воровка.
— Отлично. Ты не воровка в своем представлении. Только в реальной жизни.
— Я-то думала, ты серьезно относишься к своей работе об Уэллсе и тебе будет интересно узнать, правильно ли он предсказал насчет Луны или Марса, и что ты готов заплатить что угодно, чтобы получить самые последние, самые современные научные данные об этом. Творческая личность не должна останавливаться ни перед чем. Преступление ради творчества — это не преступление. Или ты не творческая личность?
Сэммлеру начало мерещиться, что где-то в нем faute de mieux [5], в его воображении было поле, где множество охотников с противоречивыми намерениями стреляли в оперенный призрак, принятый ими за настоящую птицу. Шула была намерена устроить ему настоящий тест. Был ли он тем, за кого она его принимает? Был ли он созидателем, оригинальным мыслителем, или не был? Да, это был американский тест, и Шула вела себя вполне по-американски. Существует ли американец с недидактическим мышлением? Совершалось ли в Америке когда-либо преступление, жертва которого не была бы наказана ради высших идеалов? Встречался ли там когда-либо грешник, который не грешил бы pro bono publico? [6] Так велико было зло полезности и так всеобъемлющ вольный дух объяснения всего сущего. И к тому же такова была психопатология обучения в Соединенных Штатах. Итак, возникал вопрос — был ли Папа действительно творческой личностью, способной на кражу ради Герберта Уэллса? Способен ли он был рискнуть всем ради мемуаров?
— Скажи мне честно, дочка, читала ли ты хоть одну книгу Герберта Уэллса?
— Читала.
— Ты скажи честно — между нами, действительно, читала?
— Одну книжку читала.
— Одну? Прочесть одну книгу Уэллса — все равно что поплавать в одной волне океана. Что это была за книга?
— Что-то насчет Бога.
— «Бог и невидимый король»?
— Да, эта.
— Ты дочитала ее до конца?
— Нет.
— Я тоже.
— О, папа, и ты?
— Я просто не мог ее читать. Эволюция человечества с Богом в качестве интеллекта. Я понял суть очень быстро, а остальное было так скучно и банально.
— Но все там так умно! Я прочла несколько страниц и была совершенно потрясена. Я ведь понимаю, что он великий человек, даже если я не способна дочитать книгу до конца. Ты же знаешь, я никогда ничего не могу дочитать до конца. Я слишком нервная. Но ты-то читал все остальные его книги.
— Никто не способен прочесть все его книги. Но я прочел многие. Пожалуй, слишком много.
Улыбаясь, Сэммлер вскрыл конверты, вытряхнул из них содержимое и выбросил скомканные бумажные шарики в мусорную корзинку Анджелы, изящную вещицу из золоченой флорентийской кожи. Купленную ее матерью во время путешествия. Ключи он опустил в карман, сильно склонившись набок в кресле, чтобы засунуть их поглубже.
Шула, молча наблюдавшая за ним, тоже улыбнулась, цепко сплетя пальцы вокруг кистей и прижав локтями отвороты шерстяного халата, чтобы он не распахивался на груди, несмотря на полотенце. Сэммлер видел в ванной пурпурно-коричневые соски, заплетенные узором выпуклых вен. А сейчас, после этой выходки, в уголках ее губ таилось простодушное удовольствие от победы. Ее жидкие вьющиеся волосы были туго стянуты, скрыты полотенцем, и только пейсы, как обычно, курчавились над ушами. Она улыбалась так, словно ей довелось отведать запретной волшебной похлебки, и приходилось примириться с тем, что так оно и было. Затылок у нее белый, крепкий. Биологическая сила. Пониже шеи начинался мощный спинной бугор. Спина зрелой женщины. Но руки и ноги не были пропорциональны телу. Единственное зачатое им дитя. Он никогда не сомневался, что ее поступки были продиктованы импульсами из далекого прошлого, наказами предков, хранящимися в подсознании. Он сознавал, что то же можно было сказать и о его поступках. Особенно в религиозных вопросах. Она была помешана на молитвах, но ведь и он, если сознаться честно, тоже молился, он тоже нередко обращался к Богу. Вот только что он спрашивал Бога, за что так любит эту глупую женщину с плотной, бесполезно чувственной, кремовой кожей, с накрашенным ртом и с дурацким тюрбаном из полотенца на голове.
— Шула, я понимаю, ты сделала это ради меня…
— Ты для меня важнее, чем этот человек, папа. И тебе это нужно.
— Но с этого дня не пользуйся мной как оправданием. Для своих штучек…
— Мы чуть не потеряли тебя в Израиле во время этой войны. Я так боялась, что ты не завершишь труд своей жизни…
— Глупости, Шула! Какой еще труд жизни? А быть убитым? Там? Да это лучший конец, который можно себе вообразить! Кроме того, там не было ни малейшей опасности. Смешно!
Шула встала.
— Я слышу, шины шуршат, — сказала она. — Кто-то подъехал.
Он ничего не слышал. У нее было чуткое ухо. Глупое животное, дитя природы, у нее был слух, как у лисы. Вот пожалуйста: вскочила и стоит, напряженно вслушиваясь, — полоумная королева, воплощенная тревога. И эти белые ноги. Ноги, не изувеченные модной обувью.
— Наверное, это Эмиль.
— Нет, это не Эмиль. Придется пойти одеться.
Она выбежала из комнаты.
Сэммлер спустился вниз, недоумевая, куда подевался Уоллес. В дверь звонят и звонят. Марго никогда не умела звонить, никогда не знала, когда следует оторвать палец от кнопки. Сквозь длинную узкую стеклянную панель он увидел ее: на ней была соломенная шляпа, рядом с ней стоял профессор Лал.
— Мы взяли машину напрокат, — сказала она. — Профессор больше не мог ждать. Мы поговорили по телефону с патером Роблесом. Он не видел Шулу несколько дней.
— Профессор Лал. Империал-колледж. Биофизика.
— Я — отец Шулы.
За этим последовали легкие поклоны, рукопожатия.
— Можно пройти в гостиную. Приготовить кофе? Шула здесь? — сказала Марго.
— Здесь.
— А моя рукопись? — сказал Лал. — «Будущее Луны»?
— В целости и сохранности, — сказал Сэммлер. — Она не здесь, но заперта в надежном месте. Ключи у меня. Профессор Лал, пожалуйста, примите мои извинения. Моя дочь поступила очень плохо. Причинила вам столько неприятностей.
В неярком свете прихожей Сэммлер разглядывал встревоженное и огорченное лицо доктора Лала — коричневые щеки, черные волосы, аккуратно разделенные элегантным пробором, огромная веерообразная борода. Как не адекватны слова — как необходимы несколько одновременно употребляемых языков, обращенных к различным участкам мозга в одно и то же время, особенно к участкам, не вступающим в заурядное общение и яростно функционирующим вне связи с остальными. Вместо того чтобы выкуривать десятки сигарет, при этом потягивая виски, при этом вступая в сексуальные отношения с тремя-четырьмя присутствующими, при этом слушая всплески джазовой музыки, при этом получая научную информацию, — и так до полного насыщения… вот как беспредельны сегодняшние требования.
Лал воскликнул:
— Это невыносимо! Невыносимо! За что мне послано такое наказание?
— Принеси бренди доктору Лалу, Марго.
— Я не пью! Я не пью!
Зубы его были стиснуты где-то в черной гуще бороды. Затем, осознав, что кричит, он сказал более спокойным голосом:
— Обычно я не пью.
— Но, доктор Лал, вы сами рекомендуете пить пиво на Луне. Впрочем, я нелогичен. Давай, давай. Марго, не смотри так озабоченно. Иди и принеси бренди. Если он не захочет, я выпью один. Принеси два стакана. Профессор, поверьте, ваша тревога скоро пройдет.
В гостиную нужно было, так сказать, «погружаться», как в колодец, пруд, бассейн, заполненный ковром. Она была меблирована и убрана с профессиональной полнотой, не оставлявшей места ни для чего другого. С такой полнотой, что если дать себе волю, то сидеть тут становилось невыносимо. Сэммлер был знаком с декоратором покойной миссис Гранер. Крозе был маленький человечек, но он принадлежал к людям искусства, и в том была его сила. У него была осанка дрозда. Его маленькое брюшко выступало далеко вперед и приподнимало его брюки гораздо выше щиколоток. У него был очаровательный цвет лица, волосы, складно уложенные вокруг небольшой головки, рот — бутоном розы; после его рукопожатия ваша рука целый день пахла духами. Он был творческой личностью. Вероятно, вполне способной на преступления. Вся здешняя обстановка — его творчество. Много скучных часов протекло в этой гостиной, особенно после семейных обедов. Было бы, пожалуй, неплохо перенять у древних египтян их обычай — отправлять в склеп вместе с покойником всю его мебель. Однако она осталась здесь — все эти отбросы шелка, стекла, кожи и старинного дерева. Сюда мистер Сэммлер и привел волосатого доктора Лала, маленького, очень темного человечка. Не совсем черного, остроносого долихоцефала дравидического типа, но с округлыми чертами лица. Похоже, он родом из Пенджаба. Тонкие волосатые кисти, щиколотки, лодыжки. Он франт. Макаронник (Сэммлер не мог удержаться от употребления старых выражений, он когда-то в Кракове получал такое удовольствие, отыскивая их в книгах восемнадцатого века). Да, Говинда щеголь. Но он при всем при том — человек чуткий, интеллигентный, умный, нервный — красивая, элегантная птица в человечьем облике. Главное несоответствие — круглое лицо, сильно увеличенное мягкой густой бородой, и острые лопатки торчат сзади, оттопыривая ткань холщового пиджака. Он сутул.
— Разрешите спросить — где ваша дочь?
— Сейчас придет. Я попросил Марго привести ее. Ваш детектив испугал ее.
— Он молодец, что сумел найти ее. Нелегкая работа — он хорошо знает свое дело.
— Не сомневаюсь, но к моей дочери пинкертоновские методы неприменимы. Потому что в Польше, знаете, во время войны — ну, полиция… Ей пришлось прятаться. Поэтому она так испугалась. Это ужасно, что вам причинили такие огорчения. Но что поделаешь, если она слегка…
— Психопатична?
— Это, пожалуй, слишком сильно. Нельзя сказать, что она полностью неконтактна. Она сняла копию с вашей рукописи, а потом заперла копию и оригинал в двух отдельных ящиках камеры хранения на Центральном вокзале. Вот ключи.
Ключи исчезли в тонкой продолговатой ладони Лала.
— Как я могу быть уверен, что моя книга действительно там? — сказал он.
— Доктор Лал, я знаю свою дочь. И я не сомневаюсь в своей правоте. Надежно, как за каменной стеной. Честно говоря, я даже рад, что она не потащила рукопись с собой. Она ведь могла и потерять ее — например, забыть на скамье. Центральный вокзал хорошо освещен, его охраняет полиция, и если даже один ящик взломают воры, всегда остается второй. Так что нет никаких оснований для тревоги. Я вижу, что ваши нервы на пределе. Вы можете считать, что с этим неприятным происшествием покончено. Рукопись в полной безопасности.
— Сэр, я хочу надеяться, что это так.
— Выпьем бренди. Нам обоим пришлось пережить нелегкие дни.
— Ужасные. Знаете, у меня было предчувствие каких-то ужасов в Америке. Ведь я в Америке первый раз. Мне сердце подсказывало что-то.
— И что, все в Америке показалось вам ужасным?
— Не все, но многое.
Марго с грохотом орудовала на кухне: открывала консервные банки, звонко ставила на стол тарелки, хлопала дверцей холодильника, лязгала ножами и вилками. Хозяйничанье Марго всегда напоминало затянувшуюся радиопередачу.
— Я бы мог поехать поездом до Нью-Йорка, — сказал Лал.
— Но Марго не водит машину. Как же быть с этим автомобилем?
— О, черт побери! Совсем забыл! Проклятые машины!
— Мне очень жаль, что я не умею водить машину, — сказал Сэммлер. — Говорят, что не уметь править — это крайний снобизм. Но я в снобизме не повинен. Все дело в моем зрении.
— Мне придется приехать за миссис Эркин.
— Вы можете вернуть машину в Нью-Рошели, но я думаю, что по ночам там закрыто. Где-то, наверное, есть расписание поездов до Пенсильванского вокзала. Но в любом случае скоро полночь. Можно, конечно, попросить Уоллеса подвезти вас на станцию, если он не улизнул от нас через заднюю дверь. Уоллеса Гранера, — объяснил он. — Мы сейчас в доме Гранера. Это мой родственник — племянник, сын сводной сестры. Но сначала давайте поужинаем. Марго там уже что-то стряпает. Меня очень заинтересовало то, что вы только что сказали, насчет вашего впечатления от Соединенных Штатов. Когда двадцать два года назад я приехал сюда, это было большим облегчением.
— Конечно, в каком-то смысле весь мир сейчас — это Соединенные Штаты. Это неизбежно, — сказал Говинда Лал. — Они словно большая ворона, которая выхватила наше будущее из гнезда, а мы, все остальные, как маленькие зяблики, гоняемся за ней, стараясь хоть разок клюнуть. Как бы то ни было, полеты «Аполло» — это достижение Америки. Я приглашен работать в НАСА [7]. Над другими исследованиями. Это — единственное место, где могут пригодиться мои идеи, если они, конечно, чего-то стоят… Если я говорю сбивчиво, простите. Я действительно очень расстроен.
— У вас были для этого все основания. Моя дочь нанесла вам жестокий удар.
— Сейчас мне уже легче. Я надеюсь, все это скоро забудется и горечь пройдет.
Разглядывая гостя сквозь затененные стекла очков, затуманенные парами бренди, мистер Сэммлер все больше проникался симпатией к нему, ибо что-то в нем напоминало Ашера Эркина. Очень часто, гораздо чаще, чем он сам это осознавал, он представлял себе Ашера там, под землей, в той или иной позе, в том или ином цвете различных физических состояний. Так, как он представлял себе иногда Антонину, свою жену. В той огромной могиле, которую, по-видимому, никто не тронул. Из которой он, почти захлебнувшись в крови, выполз когда-то на брюхе, продираясь через грязь, расталкивая трупы. Стоит ли удивляться, что он так часто думает о могиле.
Сейчас Марго на кухне резала лук в большой деревянной плошке. Еда. Жизнь в своих капельных, наполненных светом клетках продолжает функционировать. Бедный Ашер, оказавшийся в этом самолете в аэропорту Цинциннати. Сэммлеру очень недоставало его, и он признавался себе, что поселился в квартире Марго, только чтобы не потерять окончательно связь с Ашером.
Однако он заметил ашеровские черты у этого, совсем не похожего на Ашера Лала — у этого смуглого, бородатого, низкорослого Лала, с узкими, как линейки, запястьями.
И вот наконец на лестнице появилась Шула-Слава. На лице Лала, который увидел ее первым, появилось такое выражение, что Сэммлер немедленно обернулся. Она была одета в сари или в некоторое подобие сари — отыскала, видно, в шкафу кусок индийской ткани. Но она не смогла обернуть ее вокруг тела надлежащим образом. Частью этой же ткани она обернула голову. Главный непорядок был в области бюста. (Сегодня вечером Сэммлера почему-то особенно заботила чувствительность этой области — вдруг откроется, вдруг заболит? — и страх немедленно отзывался во всем теле.) Он не был уверен, что на ней было нижнее белье. Нет, конечно, бюстгальтера она не надела. Какая она белая — плотная, как кожура лимона, кожа, кремовые щеки, а губы ее, сегодня более полные и мягкие, чем обычно, были накрашены какой-то необычной оранжевой помадой. Цвета неаполитанского цикламена, которым Сэммлер восхищался как-то в ботаническом саду. Кроме того, она наклеила искусственные ресницы. На лбу она намалевала губной помадой индийский кастовый знак. Точно на том месте, где когда-то был синяк от молитв. Главной задачей было обворожить и успокоить этого сердитого Лала. Глаза ее, когда она торопливо, не глядя, спускалась в колодец гостиной, уже горели, выдавая (так старик определил это для себя) ее безумие, ее чувственную покорность. У нее были хорошие манеры, но все-таки она слишком много жестикулировала, слишком торопилась, слишком много спешила сказать сразу.
— Профессор Лал.
— Моя дочь.
— Ну да, так я и думал.
— Мне очень жаль. Мне ужасно жаль, доктор Лал. Произошло недоразумение. Вас окружало столько людей. Вы, наверное, подумали, что я прошу рукопись на минутку, чтобы что-то посмотреть. А я подумала, что вы разрешили мне взять ее домой, чтобы показать отцу. Как я у вас просила, вы помните? Помните, я вам сказала, что он пишет книгу о Герберте Уэллсе?
— Об Уэллсе? Нет, не помню. Но мне кажется, что Уэллс уже сильно устарел.
— И все-таки во имя науки — да, да, науки! — во имя литературы и истории, поскольку то, что мой отец пишет, исключительно важно для истории, а я помогаю ему выполнить его интеллектуальную и культурную миссию. У него нет больше никого, кто бы мог ему помочь. Я совершенно не намеревалась причинить вам неприятность.
Нет, нет, никакой неприятности. Всего лишь вырыть яму, покрыть ее ветвями, а когда человек в нее свалится, лечь на землю у края этой ямы и завести с ним нежный разговор. Ибо только сейчас Сэммлер начал подозревать, что она утащила «Будущее Луны» специально, чтобы создать обстоятельства, способствующие этой встрече. Выходит, он и Герберт Уэллс были не столь существенны? Было ли все это сделано, просто чтобы привлечь к себе внимание? Не было ли это испробованной стратегией? Раньше когда-то, вспомнил он, некоторые женщины вели себя с ним вызывающе, чтобы возбудить его интерес, и говорили ему всякие колкости в надежде, что это придаст им больше очарования. Не с этой ли целью Шула убежала с чужой рукописью? Чтобы привлечь к себе внимание мужчины? Люди — это один род, но представители разного пола — как два совершенно непохожих диких племени. В полной боевой раскраске подстерегают друг друга в засаде, чтобы удивить и поразить. Этот Говинда, этот хрупкий, проворный, чернобородый живчик, своего рода летающий человек — интеллектуал. А она всегда была без ума от интеллектуалов. Только они и достойны внимания под мимолетным светом луны. Только они и способны воспламенить ее. Даже Эйзен, вероятно, бросил свое литейное ремесло и превратился в художника среди многих других причин для того, чтобы вернуть ее уважение. Он и сам, возможно, подозревает о своих истинных мотивах, но ему понадобилось доказать, что и он — служитель культуры, как ее отец. И вот он стал художником. Бедный Эйзен!