Страница:
Он всегда был рад встретиться лицом к лицу с реальностью, какой бы неприглядной и огорчительной ни оказалась эта реальность. Но в результате мистер Сэммлер еще яснее сознавал себя исключением из числа себе подобных, как-то по особому отделенным от них — отделенным не столько из-за возраста, сколько из-за поглощенности вещами, слишком отличными от реальности, слишком далекими от земного, слишком перенасыщенными духовностью, тяготеющими к Платону, Августину, к XIII веку. Словно уличное движение протекало сквозь него, не касаясь; и ветер протекал сквозь него; и даже солнце, достаточно яркое для Манхэттена, сияя, протекало сквозь прорехи в его организме, сквозь его пустоты. Словно он был отлит Генри Муром. Весь в прорехах и зияниях. Как и в случае с карманным вором, происшедшее обострило его зрение, открыло новую сторону действительности. Вот разносчик с крестом из цветов в обеих руках, втянув голову в плечи, словно пьяный борется с ветром, пытаясь свернуть за угол. Над маленькими нечищенными башмаками короткие широкие брюки пузырятся на ветру, как женская юбка. Гардении, камелии, лилии плывут над его головой, закутанные в тонкий прозрачный пластик. А вот на автобусной остановке студент ждет автобуса; напрягая зрячий глаз, Сэммлер разглядел его расклешенные ядовито-зеленые вельветовые брюки, его шерстяное пальто морковного цвета, на котором искрились узелки голубой нитки; его бачки, двумя мощными мохнатыми колоннами вздымающиеся к черепному своду; перечеркивающие их элегантные оглобли черепаховых очков; его редеющие на лбу волосы; еврейский нос; мясистый, всеядный, брезгливый рот. Да, когда мистер Сэммлер бывал чем-то возбужден, улица становилась для него средством эстетического отвлечения. Он был исследователь, книжник, и лучшие писатели научили его развлекаться наблюдениями. Стоило ему выйти на улицу, и жизнь становилась наполненной. Вокруг него целеустремленные, напористые, деловито-торопливые, решительные существа были заняты обычной человеческой суетой.
Большинство пребывало как бы в состоянии некоего оцепенения, лунатического транса, завороженное и одержимое преследованием ничтожных, лихорадочно снедающих душу целей, тогда как индивидуумы, вроде Сэммлера, уже шагнули на следующую ступеньку, стряхнув с себя наваждение цели ради эстетического потребления окружающей действительности. Даже когда их оскорбляли, причиняли боль, ранили до крови, они не выражали гнева, не причитали, не сетовали, рассматривая душевные муки как утонченную, до пронзительности, разновидность созерцательного опыта. Пыль, которую резкий ветер гнал вниз по улице, царапала лицо как наждак. Солнце сверкало так, словно верило в бессмертие. Так продолжалось целую минуту, пока автобус, сотрясая воздух, подходил к остановке. В следующую минуту мистер Сэммлер вступил на подножку и стал, как добропорядочный пассажир, проталкиваться в хвост, надеясь, что его не пронесет мимо задней двери, — ему нужно было проехать всего 15 блоков, а в автобус вваливалась густая толпа. Знакомая вонь засиженных сидений, пропотевшей обуви, табачной крошки, сигар, одеколона, пудры. А ведь снизу, с реки, уже тянуло ранней весной, запахами первых весенних нарядов; еще несколько таких же солнечных и теплых недель, и на Манхэттене, вслед за остальной частью Штатов, тоже наступят (недолгие) дни старомодной зелени, пышное бархатисто-глянцевое, ослепительно сияющее время года — пора белоснежного цветения кизила и розового кипения диких яблонь. Ступни начнут разбухать от жары, и прохожие станут присаживаться на полированных каменных плитах Рокфеллеровского центра, разбросанных среди высаженных в клумбы тюльпанов, среди тритонов и фонтанчиков, начнут ощущать в себе брожение новой жизни. Человеческие существа в теплой тени небоскребов, внимающие своей сладостно налитой плоти, в истоме плодоношения. Мистер Сэммлер тоже будет наслаждаться весной — одной из немногих, ему оставшихся. Конечно, он был подавлен. И очень. Разумеется, при сложившихся обстоятельствах его рассуждения о Брестском мире, его заплесневелые откровения о революционерах-интеллектуалах, противостоявших германским солдафонам, выглядели донельзя нелепо. Но и эти студенты смешны. Что тут было самым отвратительным (не считая грубости)? Можно было бы более достойным образом осадить старого зануду. Если уж ему приспичило выступать перед публикой, шел бы себе читать лекции в «Космополис», старый зануда. Следовало признать, в их же интересах, что самым отвратительным было отсутствие достоинства. Этим юнцам было абсолютно неведомо аристократическое ощущение принадлежности к касте интеллектуалов, судей социального порядка. Старый Сэммлер готов был их пожалеть. Человеческое существо, правильно оценивающее свою значимость, олицетворяет и охраняет власть и порядок. Тогда система упорядочивается изнутри. Она должна быть упорядочена. Но каково остановиться на уровне клозетных отправлений? Каково попасть в ловушку психиатрических толкований? (Винить за это, по мнению мистера Сэммлера, следовало немцев с их психоанализом). Кто первый поднял туалетную бумагу как знамя? Кто создал культ экскрементов? Что это за литературно-психологическое движение? Стоя в переполненном автобусе, держась за поручень, совершая свой недолгий путь в нижнюю часть города, мистер Сэммлер пребывал в чрезвычайно раздраженном состоянии духа.
О негре он, разумеется, позабыл. В его сознании вор ассоциировался с кольцом Колумбус. Он всегда попадался ему в автобусах, шедших не вниз, а вверх. Но тем не менее вор был здесь, в хвосте, заполняя весь угол своим массивным телом в пальто из верблюжьей шерсти. Вопреки внутреннему сопротивлению, мистер Сэммлер тотчас его узнал. Он сопротивлялся узнаванию, ибо в этот момент душевного смятения ему меньше всего хотелось его увидеть. Господи! Только не сейчас! Сэммлер мгновенно ощутил внутри знакомую слабость; сердце его оборвалось и покатилось вниз. С неотвратимостью судьбы, закона природы, падающего камня, расширяющегося глаза. Он понимал, что вор выбрался не на прогулку. На прогулку, на свидание с женщиной — чем еще он развлекался между дел? — он, несомненно, ездил в такси. Ему это было по карману. Но сейчас, возвышаясь над всеми в автобусе (кроме самого вора), мистер Сэммлер, опустив глаза, видел прямо перед собой его плечи. Ему было видно, что негр зажал в угол какого-то человека на длинной задней скамье. Мощная спина заслоняла жертву от посторонних взглядов. Один лишь Сэммлер, благодаря своему росту, мог видеть происходящее. Впрочем, благодарить рост или остроту зрения было не за что. Втиснутый в угол человек был стар и тщедушен; близорукие глазки слезились от страха; седые ресницы, покрасневшие веки и голубоватые комочки слизи в уголках глаз; беззвучно распахнутый рот с отклеившейся от присосков верхней вставной челюстью. Пальто и пиджак тоже распахнуты, выдернутая из-за пояса рубаха топорщится на груди пузырем, как отклеившиеся от стены зеленые обои; подкладка пиджака распорота. Вор деловито копался в его одежде, точно хирург во внутренностях пациента. Отодвинув в сторону шарф и галстук, он извлек из одежды старика синтетический, под кожу, бумажник. Шляпа ему мешала, он сдвинул ее слегка на затылок (не более чем инстинктивное движение), приоткрыв лоб, наморщенный от сосредоточенности — не от страха. В бумажнике оказалось несколько долларов. В одном из отделений торчали банковские карточки. Вор извлек их, положил на ладонь. Прочел, вскинув голову. Небрежно отбросил. Внимательно исследовал зеленоватый, официального вида листок — похоже, пенсионный чек. Мистеру Сэммлеру не удавалось как следует сфокусировать взгляд за темными очками. Видимо, слишком много адреналина с облегченной, беспрепятственной, пугающей быстротой прокачивалось через сердце. Он не ощущал страха, но перебои сердца подтверждали его присутствие. Эти перебои были ему знакомы — иными словами, он знал, как они называются: тахикардия. Ему было трудно дышать. Недоставало воздуха. Ему показалось, что он вот-вот потеряет сознание. Ничего хуже нельзя было придумать. Негр сунул чек в карман. Любительские фотоснимки высыпались из растопыренных пальцев вслед за банковскими карточками. Покончив с бумажником, он сунул его за серую, поношенную, растерзанную подкладку и поправил на старике шарф. Двумя пальцами, иронически-невозмутимо, взял узел галстука и вернул его в прежнее — но лишь приблизительно прежнее — положение. Именно в эту минуту, быстро оглянувшись назад, он перехватил взгляд мистера Сэммлера. Мистер Сэммлер, все еще занятый судорожными попытками укротить собственное сердце, был застигнут врасплох. Сердце напоминало ускользнувшего из капкана зверька, удирающего от погони. Горло болело до самого корня языка. В незрячем глазу сверлила боль. Тем не менее он еще сохранил некоторое благоразумие. Ухватившись за полированный поручень, он наклонился к окну, будто хотел разглядеть название улицы. Девяносто шестая. Иными словами, он попытался избежать какой-нибудь неосторожной встречи глаз, еще одного взгляда, который можно было случайно перехватить. Ему это удалось. Сохраняя свое преимущество, он стал проталкиваться к выходу — вежливо, настойчиво, слегка наклоняясь вперед. Пробравшись к двери, он нащупал шнурок, дернул его, протиснулся на ступеньку, выскользнул через приоткрывшуюся дверь и оказался на тротуаре, держа зонтик за ткань, возле кнопки.
Теперь, когда натиск тахикардии иссякал, он снова был в состоянии двигаться, хотя и медленнее обычного. Его план состоял в том, чтобы пересечь Риверсайд-драйв и войти в первый же дом, сделав вид, будто он там живет. Своим неожиданным выходом он перехитрил вора. Теперь, быть может, этот наглый тип забудет о нем, не сочтет достойным преследования. По всей видимости, он никого не боялся. Дряблость и трусость окружающего мира были для него чем-то само собой разумеющимся. Мистер Сэммлер с трудом приоткрыл большую стеклянную дверь, окованную черной решеткой, и оказался в пустом вестибюле. Избегая лифта, он разыскал лестничный ход, взволок свое тело на первый этаж и опустился на площадку. Несколько минут блаженного отдыха — и дыхание вновь вернулось, хотя внутри все еще ощущалась какая-то затихающая дрожь. Опустошенность. Прежде чем снова выйти на улицу (в доме не было черного хода), он сунул зонтик под пальто, рукояткой под мышку, кое-как прикрепил его поясом и попытался изменить форму шляпы, растопырив ее во все стороны. Спустившись по Вест-Энду до Бродвея, он вошел в первую же закусочную, занял место в дальнем углу и заказал чай. Залпом опорожнив тяжелую чашку до самого дна, до терпкого вкуса танина, он выдавил размокший пакетик с заваркой и попросил еще горячей воды. Его мучила жажда. Он смотрел в окно. Карманник не появлялся. Больше всего ему бы хотелось сейчас оказаться в своей постели. Сейчас полагалось «залечь», он не был новичком в этой игре. Он всему выучился в Польше, во время войны, в лесах, в подвалах, в коридорах, на кладбищах. Школа, которую он прошел, не позволяла ему рассчитывать ни на какую естественную передышку, ни на минуту отдыха. Естественную, если считать естественным, что тебя не застрелят, едва ты ступишь на улицу, не забьют насмерть, едва присядешь передохнуть, не затравят, как крысу, едва окажешься в глухом переулке. Пережив один раз исчезновение этого островка гражданской безопасности, мистер Сэммлер уже не мог бы до конца поверить в его восстановление. В Нью-Йорке ему редко представлялась возможность практиковаться в искусстве запутывать следы. Сейчас он терпеливо сидел в углу над своей чашкой, хотя его кости тосковали по постели, а затылок маялся без подушки. Автобусами больше пользоваться нельзя. Оставалась только подземка. Подземку он ненавидел.
И все-таки ему не удалось запутать следы. Этот тип умел, очевидно, принимать быстрые решения. Вероятно, он растолкал людей, стоявших у двери, выскочил, не дожидаясь остановки, и бросился за Сэммлером, легко неся свое массивное тело в шляпе и пальто из верблюжьей шерсти. А скорее всего он уже раньше заприметил Сэммлера и когда-нибудь, пристроившись у него за спиной, проследил до самого дома. Да, скорее всего так оно и было. Ибо едва лишь мистер Сэммлер вошел в свой вестибюль, как негр тотчас бесшумно возник за его спиной. Даже не просто возник, а вполне ощутимо навалился на него всем телом, давя животом. Он толкал, не вынимая рук из карманов. В доме не было привратника. Швейцары, которые одновременно обслуживали лифт, большую часть времени проводили внизу.
— В чем дело? Что вам угодно? — воскликнул мистер Сэммлер.
Ему так и не пришлось услышать его голоса. Негр был не разговорчивее пумы. Все так же молча он втиснул Сэммлера в угол, за длинный, потемневший от старости резной стол — предмет в стиле Ренессанса, дополнявший унылость вестибюля с его покоробившимися обоями на обветшалых стенах, со светившими вполнакала лампочками в позеленевшей люстре. В углу негр прижал мистера Сэммлера рукой к стене. Зонтик, резко звякнув металлическим ободком, упал на пол. Негр даже не взглянул не него. Свободной рукой он расстегивал пальто. За тем Сэммлер услышал звук распускаемой молнии. Темные очки были сняты с переносицы мистера Сэммлера и брошены на стол. Мистеру Сэммлеру было безмолвно приказано глянуть вниз. Негр расстегнул ширинку и извлек из нее член. Этот орган и был предъявлен взору мистера Сэммлера, вкупе с большими овальными яичками: длинный, необрезанный, коричневато-пурпурного цвета предмет — змея! Шланг! У толстого основания щетинились отливающие металлическим блеском волоски: конец члена свисал с подставленной для демонстрации ладони, вызывая ассоциации с чем-то мясисто-подвижным, вроде слоновьего хобота. Однако кожа на нем казалась скорее переливчато-радужной, а не морщинисто-задубевшей. Негр требовал, чтобы мистер Сэммлер, скосив глаза через придерживавшую его руку, обозревал предъявленный предмет. Принуждение было излишним. Сэммлер сделал бы это в любом случае.
Последовала продолжительная пауза. Лицо негра не выражало никакой угрозы, оно было загадочно, безмятежно властным. Предмет демонстрировался с некой мистической уверенностью. Ритуально. Затем он был возвращен обратно в штаны. Quod erat demonstrandum. Сэммлер облегченно вздохнул. Ширинка была задернута, пальто застегнуто. Восхитительно струящийся оранжево-розовый галстук мощной рукой разглажен на мощной груди. Темные глаза смотрели мягко, с выражением какого-то бесхитростного превосходства, как бы вдалбливая этот урок, это поучение, это предостережение, эту встречу, эту весть. Подцепив пальцами темные очки, он снова водрузил их на переносицу мистера Сэммлера. Затем достал и тоже водрузил на переносицу свои — идеально круглые, цвета блеклой фиалки, охваченные прелестной золотой оправой от Диора. И удалился. Глухое лязганье лифта, поднявшегося снизу, слилось с ударом захлопнувшейся входной двери. Нахлобучив упавшую шляпу, сутулясь и прихрамывая, мистер Сэммлер вошел в кабину. Сегодня лифтер не удостоил его обычной светской беседы. Сэммлер был благодарен судьбе за эту унылую необщительность. Что еще лучше — он не наткнулся на Марго. И наконец, самое прекрасное: он свалился, как есть, в постель, вытянулся во всю длину, ощущая, как горят ступни, тонко свистит в груди, покалывает в сердце, как ошеломлен рассудок и — увы! — временно отключено сознание. Как жужжащий телевизионный экран в вестибюле с бегущими по нему сероватыми полосами. Между головой и подушкой лежал твердый прямоугольник — маленькая книжка в картонном, цвета морской волны, переплете. Обрывок липкой ленты придерживал записку. Мистер Сэммлер извлек ее на свет, придвинул к зрячему глазу и, горестно, безмолвно шевеля губами, заставил себя прочитать разбегавшиеся буквы. Записка была от Шулы-Славы.
«Папа, это — лекции доктора В.Говинды Лала о Луне, я взяла на самое короткое время. Они имеют прямое отношение к твоим мемуарам. (Разумеется, опять Уэллс, он что-то там писал о Луне в 900-е годы.) Это последняя новинка. Ошеломительно. Папа, ты обязательно должен прочесть. Плевать на глаза. Только побыстрее, пожалуйста! Пока доктор Лал гостит в Колумбийском. Они ему нужны».
Забыв о терпении и снисходительности, он скорчил чудовищную гримасу, в которой выразилось переполнявшее его отвращение к узколобой, назойливой, маниакальной, бредово-нелепой настырности собственной дочери. Он сделал глубочайший, изнуряющий легкие, втягивающий тело долгий вдох.
Потом, склонившись над записной книжкой, прочел выведенное золотисто-ржавыми чернилами заглавие: «Будущее Луны». «Доколе, — так начиналась первая фраза, — доколе этой планете суждено оставаться единственным прибежищем человечества?»
Доколе? В самом деле, Господи? Не пора ли — не самое ли время уйти? Куда угодно. Время собирать камни и время их бросать. Если считать землю не камнем, брошенным кем-то в небеса, а предметом, с которого надлежит сбросить себя — избавиться от нее совсем. Рвануть эту большую бело-зелено-голубую планету или рвануться с нее самому.
Большинство пребывало как бы в состоянии некоего оцепенения, лунатического транса, завороженное и одержимое преследованием ничтожных, лихорадочно снедающих душу целей, тогда как индивидуумы, вроде Сэммлера, уже шагнули на следующую ступеньку, стряхнув с себя наваждение цели ради эстетического потребления окружающей действительности. Даже когда их оскорбляли, причиняли боль, ранили до крови, они не выражали гнева, не причитали, не сетовали, рассматривая душевные муки как утонченную, до пронзительности, разновидность созерцательного опыта. Пыль, которую резкий ветер гнал вниз по улице, царапала лицо как наждак. Солнце сверкало так, словно верило в бессмертие. Так продолжалось целую минуту, пока автобус, сотрясая воздух, подходил к остановке. В следующую минуту мистер Сэммлер вступил на подножку и стал, как добропорядочный пассажир, проталкиваться в хвост, надеясь, что его не пронесет мимо задней двери, — ему нужно было проехать всего 15 блоков, а в автобус вваливалась густая толпа. Знакомая вонь засиженных сидений, пропотевшей обуви, табачной крошки, сигар, одеколона, пудры. А ведь снизу, с реки, уже тянуло ранней весной, запахами первых весенних нарядов; еще несколько таких же солнечных и теплых недель, и на Манхэттене, вслед за остальной частью Штатов, тоже наступят (недолгие) дни старомодной зелени, пышное бархатисто-глянцевое, ослепительно сияющее время года — пора белоснежного цветения кизила и розового кипения диких яблонь. Ступни начнут разбухать от жары, и прохожие станут присаживаться на полированных каменных плитах Рокфеллеровского центра, разбросанных среди высаженных в клумбы тюльпанов, среди тритонов и фонтанчиков, начнут ощущать в себе брожение новой жизни. Человеческие существа в теплой тени небоскребов, внимающие своей сладостно налитой плоти, в истоме плодоношения. Мистер Сэммлер тоже будет наслаждаться весной — одной из немногих, ему оставшихся. Конечно, он был подавлен. И очень. Разумеется, при сложившихся обстоятельствах его рассуждения о Брестском мире, его заплесневелые откровения о революционерах-интеллектуалах, противостоявших германским солдафонам, выглядели донельзя нелепо. Но и эти студенты смешны. Что тут было самым отвратительным (не считая грубости)? Можно было бы более достойным образом осадить старого зануду. Если уж ему приспичило выступать перед публикой, шел бы себе читать лекции в «Космополис», старый зануда. Следовало признать, в их же интересах, что самым отвратительным было отсутствие достоинства. Этим юнцам было абсолютно неведомо аристократическое ощущение принадлежности к касте интеллектуалов, судей социального порядка. Старый Сэммлер готов был их пожалеть. Человеческое существо, правильно оценивающее свою значимость, олицетворяет и охраняет власть и порядок. Тогда система упорядочивается изнутри. Она должна быть упорядочена. Но каково остановиться на уровне клозетных отправлений? Каково попасть в ловушку психиатрических толкований? (Винить за это, по мнению мистера Сэммлера, следовало немцев с их психоанализом). Кто первый поднял туалетную бумагу как знамя? Кто создал культ экскрементов? Что это за литературно-психологическое движение? Стоя в переполненном автобусе, держась за поручень, совершая свой недолгий путь в нижнюю часть города, мистер Сэммлер пребывал в чрезвычайно раздраженном состоянии духа.
О негре он, разумеется, позабыл. В его сознании вор ассоциировался с кольцом Колумбус. Он всегда попадался ему в автобусах, шедших не вниз, а вверх. Но тем не менее вор был здесь, в хвосте, заполняя весь угол своим массивным телом в пальто из верблюжьей шерсти. Вопреки внутреннему сопротивлению, мистер Сэммлер тотчас его узнал. Он сопротивлялся узнаванию, ибо в этот момент душевного смятения ему меньше всего хотелось его увидеть. Господи! Только не сейчас! Сэммлер мгновенно ощутил внутри знакомую слабость; сердце его оборвалось и покатилось вниз. С неотвратимостью судьбы, закона природы, падающего камня, расширяющегося глаза. Он понимал, что вор выбрался не на прогулку. На прогулку, на свидание с женщиной — чем еще он развлекался между дел? — он, несомненно, ездил в такси. Ему это было по карману. Но сейчас, возвышаясь над всеми в автобусе (кроме самого вора), мистер Сэммлер, опустив глаза, видел прямо перед собой его плечи. Ему было видно, что негр зажал в угол какого-то человека на длинной задней скамье. Мощная спина заслоняла жертву от посторонних взглядов. Один лишь Сэммлер, благодаря своему росту, мог видеть происходящее. Впрочем, благодарить рост или остроту зрения было не за что. Втиснутый в угол человек был стар и тщедушен; близорукие глазки слезились от страха; седые ресницы, покрасневшие веки и голубоватые комочки слизи в уголках глаз; беззвучно распахнутый рот с отклеившейся от присосков верхней вставной челюстью. Пальто и пиджак тоже распахнуты, выдернутая из-за пояса рубаха топорщится на груди пузырем, как отклеившиеся от стены зеленые обои; подкладка пиджака распорота. Вор деловито копался в его одежде, точно хирург во внутренностях пациента. Отодвинув в сторону шарф и галстук, он извлек из одежды старика синтетический, под кожу, бумажник. Шляпа ему мешала, он сдвинул ее слегка на затылок (не более чем инстинктивное движение), приоткрыв лоб, наморщенный от сосредоточенности — не от страха. В бумажнике оказалось несколько долларов. В одном из отделений торчали банковские карточки. Вор извлек их, положил на ладонь. Прочел, вскинув голову. Небрежно отбросил. Внимательно исследовал зеленоватый, официального вида листок — похоже, пенсионный чек. Мистеру Сэммлеру не удавалось как следует сфокусировать взгляд за темными очками. Видимо, слишком много адреналина с облегченной, беспрепятственной, пугающей быстротой прокачивалось через сердце. Он не ощущал страха, но перебои сердца подтверждали его присутствие. Эти перебои были ему знакомы — иными словами, он знал, как они называются: тахикардия. Ему было трудно дышать. Недоставало воздуха. Ему показалось, что он вот-вот потеряет сознание. Ничего хуже нельзя было придумать. Негр сунул чек в карман. Любительские фотоснимки высыпались из растопыренных пальцев вслед за банковскими карточками. Покончив с бумажником, он сунул его за серую, поношенную, растерзанную подкладку и поправил на старике шарф. Двумя пальцами, иронически-невозмутимо, взял узел галстука и вернул его в прежнее — но лишь приблизительно прежнее — положение. Именно в эту минуту, быстро оглянувшись назад, он перехватил взгляд мистера Сэммлера. Мистер Сэммлер, все еще занятый судорожными попытками укротить собственное сердце, был застигнут врасплох. Сердце напоминало ускользнувшего из капкана зверька, удирающего от погони. Горло болело до самого корня языка. В незрячем глазу сверлила боль. Тем не менее он еще сохранил некоторое благоразумие. Ухватившись за полированный поручень, он наклонился к окну, будто хотел разглядеть название улицы. Девяносто шестая. Иными словами, он попытался избежать какой-нибудь неосторожной встречи глаз, еще одного взгляда, который можно было случайно перехватить. Ему это удалось. Сохраняя свое преимущество, он стал проталкиваться к выходу — вежливо, настойчиво, слегка наклоняясь вперед. Пробравшись к двери, он нащупал шнурок, дернул его, протиснулся на ступеньку, выскользнул через приоткрывшуюся дверь и оказался на тротуаре, держа зонтик за ткань, возле кнопки.
Теперь, когда натиск тахикардии иссякал, он снова был в состоянии двигаться, хотя и медленнее обычного. Его план состоял в том, чтобы пересечь Риверсайд-драйв и войти в первый же дом, сделав вид, будто он там живет. Своим неожиданным выходом он перехитрил вора. Теперь, быть может, этот наглый тип забудет о нем, не сочтет достойным преследования. По всей видимости, он никого не боялся. Дряблость и трусость окружающего мира были для него чем-то само собой разумеющимся. Мистер Сэммлер с трудом приоткрыл большую стеклянную дверь, окованную черной решеткой, и оказался в пустом вестибюле. Избегая лифта, он разыскал лестничный ход, взволок свое тело на первый этаж и опустился на площадку. Несколько минут блаженного отдыха — и дыхание вновь вернулось, хотя внутри все еще ощущалась какая-то затихающая дрожь. Опустошенность. Прежде чем снова выйти на улицу (в доме не было черного хода), он сунул зонтик под пальто, рукояткой под мышку, кое-как прикрепил его поясом и попытался изменить форму шляпы, растопырив ее во все стороны. Спустившись по Вест-Энду до Бродвея, он вошел в первую же закусочную, занял место в дальнем углу и заказал чай. Залпом опорожнив тяжелую чашку до самого дна, до терпкого вкуса танина, он выдавил размокший пакетик с заваркой и попросил еще горячей воды. Его мучила жажда. Он смотрел в окно. Карманник не появлялся. Больше всего ему бы хотелось сейчас оказаться в своей постели. Сейчас полагалось «залечь», он не был новичком в этой игре. Он всему выучился в Польше, во время войны, в лесах, в подвалах, в коридорах, на кладбищах. Школа, которую он прошел, не позволяла ему рассчитывать ни на какую естественную передышку, ни на минуту отдыха. Естественную, если считать естественным, что тебя не застрелят, едва ты ступишь на улицу, не забьют насмерть, едва присядешь передохнуть, не затравят, как крысу, едва окажешься в глухом переулке. Пережив один раз исчезновение этого островка гражданской безопасности, мистер Сэммлер уже не мог бы до конца поверить в его восстановление. В Нью-Йорке ему редко представлялась возможность практиковаться в искусстве запутывать следы. Сейчас он терпеливо сидел в углу над своей чашкой, хотя его кости тосковали по постели, а затылок маялся без подушки. Автобусами больше пользоваться нельзя. Оставалась только подземка. Подземку он ненавидел.
И все-таки ему не удалось запутать следы. Этот тип умел, очевидно, принимать быстрые решения. Вероятно, он растолкал людей, стоявших у двери, выскочил, не дожидаясь остановки, и бросился за Сэммлером, легко неся свое массивное тело в шляпе и пальто из верблюжьей шерсти. А скорее всего он уже раньше заприметил Сэммлера и когда-нибудь, пристроившись у него за спиной, проследил до самого дома. Да, скорее всего так оно и было. Ибо едва лишь мистер Сэммлер вошел в свой вестибюль, как негр тотчас бесшумно возник за его спиной. Даже не просто возник, а вполне ощутимо навалился на него всем телом, давя животом. Он толкал, не вынимая рук из карманов. В доме не было привратника. Швейцары, которые одновременно обслуживали лифт, большую часть времени проводили внизу.
— В чем дело? Что вам угодно? — воскликнул мистер Сэммлер.
Ему так и не пришлось услышать его голоса. Негр был не разговорчивее пумы. Все так же молча он втиснул Сэммлера в угол, за длинный, потемневший от старости резной стол — предмет в стиле Ренессанса, дополнявший унылость вестибюля с его покоробившимися обоями на обветшалых стенах, со светившими вполнакала лампочками в позеленевшей люстре. В углу негр прижал мистера Сэммлера рукой к стене. Зонтик, резко звякнув металлическим ободком, упал на пол. Негр даже не взглянул не него. Свободной рукой он расстегивал пальто. За тем Сэммлер услышал звук распускаемой молнии. Темные очки были сняты с переносицы мистера Сэммлера и брошены на стол. Мистеру Сэммлеру было безмолвно приказано глянуть вниз. Негр расстегнул ширинку и извлек из нее член. Этот орган и был предъявлен взору мистера Сэммлера, вкупе с большими овальными яичками: длинный, необрезанный, коричневато-пурпурного цвета предмет — змея! Шланг! У толстого основания щетинились отливающие металлическим блеском волоски: конец члена свисал с подставленной для демонстрации ладони, вызывая ассоциации с чем-то мясисто-подвижным, вроде слоновьего хобота. Однако кожа на нем казалась скорее переливчато-радужной, а не морщинисто-задубевшей. Негр требовал, чтобы мистер Сэммлер, скосив глаза через придерживавшую его руку, обозревал предъявленный предмет. Принуждение было излишним. Сэммлер сделал бы это в любом случае.
Последовала продолжительная пауза. Лицо негра не выражало никакой угрозы, оно было загадочно, безмятежно властным. Предмет демонстрировался с некой мистической уверенностью. Ритуально. Затем он был возвращен обратно в штаны. Quod erat demonstrandum. Сэммлер облегченно вздохнул. Ширинка была задернута, пальто застегнуто. Восхитительно струящийся оранжево-розовый галстук мощной рукой разглажен на мощной груди. Темные глаза смотрели мягко, с выражением какого-то бесхитростного превосходства, как бы вдалбливая этот урок, это поучение, это предостережение, эту встречу, эту весть. Подцепив пальцами темные очки, он снова водрузил их на переносицу мистера Сэммлера. Затем достал и тоже водрузил на переносицу свои — идеально круглые, цвета блеклой фиалки, охваченные прелестной золотой оправой от Диора. И удалился. Глухое лязганье лифта, поднявшегося снизу, слилось с ударом захлопнувшейся входной двери. Нахлобучив упавшую шляпу, сутулясь и прихрамывая, мистер Сэммлер вошел в кабину. Сегодня лифтер не удостоил его обычной светской беседы. Сэммлер был благодарен судьбе за эту унылую необщительность. Что еще лучше — он не наткнулся на Марго. И наконец, самое прекрасное: он свалился, как есть, в постель, вытянулся во всю длину, ощущая, как горят ступни, тонко свистит в груди, покалывает в сердце, как ошеломлен рассудок и — увы! — временно отключено сознание. Как жужжащий телевизионный экран в вестибюле с бегущими по нему сероватыми полосами. Между головой и подушкой лежал твердый прямоугольник — маленькая книжка в картонном, цвета морской волны, переплете. Обрывок липкой ленты придерживал записку. Мистер Сэммлер извлек ее на свет, придвинул к зрячему глазу и, горестно, безмолвно шевеля губами, заставил себя прочитать разбегавшиеся буквы. Записка была от Шулы-Славы.
«Папа, это — лекции доктора В.Говинды Лала о Луне, я взяла на самое короткое время. Они имеют прямое отношение к твоим мемуарам. (Разумеется, опять Уэллс, он что-то там писал о Луне в 900-е годы.) Это последняя новинка. Ошеломительно. Папа, ты обязательно должен прочесть. Плевать на глаза. Только побыстрее, пожалуйста! Пока доктор Лал гостит в Колумбийском. Они ему нужны».
Забыв о терпении и снисходительности, он скорчил чудовищную гримасу, в которой выразилось переполнявшее его отвращение к узколобой, назойливой, маниакальной, бредово-нелепой настырности собственной дочери. Он сделал глубочайший, изнуряющий легкие, втягивающий тело долгий вдох.
Потом, склонившись над записной книжкой, прочел выведенное золотисто-ржавыми чернилами заглавие: «Будущее Луны». «Доколе, — так начиналась первая фраза, — доколе этой планете суждено оставаться единственным прибежищем человечества?»
Доколе? В самом деле, Господи? Не пора ли — не самое ли время уйти? Куда угодно. Время собирать камни и время их бросать. Если считать землю не камнем, брошенным кем-то в небеса, а предметом, с которого надлежит сбросить себя — избавиться от нее совсем. Рвануть эту большую бело-зелено-голубую планету или рвануться с нее самому.
2
Средний радиус Луны — 1737 км, Земли — 6371. Ускорение силы тяжести: на Луне — 161 см/сек2; на Земле — 981 см/сек2. Расселины и трещины лунных скал и гор вызваны грандиозными температурными перепадами. Разумеется, никакого ветра. Пять миллиардов безветренных лет. Впрочем, есть солнечный ветер. Камни крошатся, однако нормальная эрозия отсутствует. Обломки падают медленно и долго, потому что сила тяготения меньше и угол падения острее. Кроме того, в вакууме скорость падения камня, пылинки и человеческого тела одинакова, поэтому, предпринимая восхождение, необходимо всесторонне оценить вероятность обвала. Быстрое развитие средств информации. Масс-спектрометры. Солнечные батареи. Электроэнергия может быть обеспечена с помощью радиоактивных изотопов (стронций-90, полоний-210), термоэлектрических преобразователей. Доктор Лал подробно рассматривал проблемы телеметрии и передачи данных. Было ли что-нибудь упущено? Все необходимое можно вывести на орбиту и при надобности прилунить с помощью тормозных установок. Потребуются сверхточные компьютеры. Если нужно отправить тонну динамита в пункт X, было бы нежелательным обнаружить ее километров на 800 в сторону. А если это кислород, столь необходимый для жизни? Нужно еще учесть, что вследствие большей кривизны поверхности горизонт на Луне располагается ближе, а современная аппаратура не способна передавать сигналы за линию горизонта. Точность должна быть выше земной. С целью поощрения изобретательности и стимулирования мысли колонистам предлагалось для их же блага заняться изготовлением пива. Для пива нужен кислород, для кислорода нужны растения, для растений нужны теплицы. Отдельная короткая глава была посвящена селекции лунной флоры. В гостиной Марго уже сейчас можно было увидеть весьма непривередливых представителей растительного царства. Открываешь двери, и вот они: анемичные ростки картофеля, авокадо, каучуконосов. Доктор Лал склонялся в пользу хмеля и сахарной свеклы.
Сэммлер размышлял: нет, этим путем не вырваться из оков пространства и времени. Любое расстояние все еще конечно. Конечное — вуаль, отделяющая ощущение от ощущаемого; перчатка на руке, исследующей обнаженную плоть внутренней реальности. Была, однако, известная привлекательность в этом предложении покинуть Землю, построить пластмассовые кущи в космическом вакууме, поселиться в мирных, поневоле отшельнических колониях, пить ископаемую воду, размышлять только над фундаментальными вопросами бытия. Спорить не приходилось. На сей раз Шула-Слава принесла ему нечто действительно заслуживающее внимания. В своих мусорных ящиках на Четвертой авеню она выкапывала какие-то невероятно идиотские названия, дешевые книжонки в выцветших переплетах с дождевыми подтеками — всевозможные англичане двадцатых — тридцатых годов, времен Блумсбери, Даунинг-стрит, Клер Шеридан. Книжные полки мистера Сэммлера трещали под тяжестью чудовищного хлама, выторгованного по восемь штук за доллар и с торжеством доставленного в набитой до отказа хозяйственной сумке. Те книги, которые покупал он сам, тоже были в основном лишними. Тратишь уйму сил на серьезные книги затем лишь, чтобы обнаружить, что в них нет ничего нового. Великое множество ложных посылок, тупиков мысли, шатких постулатов, обрушивающихся под тяжестью собственных следствий. Даже самые способные — и те, по мере приближения к своему интеллектуальному потолку, начинали спотыкаться, исчерпав по дороге доказательность и достоверность. А главное, все они — пессимисты и оптимисты, положительно или отрицательно относящиеся к мирозданию, — оказывались в конечном счете terra cognita для старого Сэммлера. Поэтому доктор Лал представлял собой бесспорную ценность. Он сообщал нечто новое. Разумеется, оставалась еще возможность охотиться за истиной на внутренних дорогах, без хитроумных приспособлений, компьютеров, телеметрии, технических проверок, капиталовложений и сложной организации, необходимой для полетов на Марс, на Венеру, на Луну. Тем не менее вполне вероятно, что вывести человечество из нынешнего тупика под силу только той самой технологии, которая его туда завела. Те же силы, которые сделали Землю тесной, могли бы теперь высвободить человечество из тюрьмы. Вышибая клин клином. Последовательно доводя до конца великую пуританскую революцию, которая провозгласила примат материальных процессов и взяла курс на овладение материальным миром, обратив и истощив на это все запасы религиозного энтузиазма. Или, как сформулировал Макс Вебер в своем уничтожающем резюме, столь близком сэммлеровскому сердцу: «Специалисты без души, сенсуалисты без сердца, ничтожества, всерьез полагающие, будто именно они достигли уровня цивилизации, никем прежде не достигнутого». Возможно, у человечества и нет иного выбора, кроме как продолжать двигаться в прежнем направлении в надежде, что оставленные в тылу духовные силы, которыми оно некогда пренебрегло, снова расправят крылья и вернут себе власть. Например, благодаря растущему единомыслию лучших умов планеты, как в «Открытом заговоре» Г.Дж.Уэллса. Быть может, старик (так рассуждал его современник Сэммлер) был в конце концов прав?
И все же он отложил в сторону переплетенную в морскую синеву записную книжку с золотистой ржавчиной ее фраз, начертанных сухим, эдвардиански-педантичным, индуизированным почерком доктора В.Говинды Лал, чтобы снова — в сущности, уступая своей ментальности, — вернуться мысленно к негру и к тому предмету, который тот продемонстрировал. К чему это было? Результатом был шок. Шок стимулировал сознание. Пока что вполне правдоподобно. Но какова была цель этого предъявления гениталиев? Что, собственно, это доказывает? Qu'est-ce que cela prouve? Кажется, это сказал какой-то французский математик, посмотрев трагедию Расина? Так помнилось мистеру Сэммлеру. Не то чтобы он увлекался этой старомодной европейской игрой цитатами. Он прошел через это. Просто так получалось, что чужие фразы без спросу всплывали в его памяти. Итак, имел место мужской член — внушительных размеров кусок сексуальной плоти, почти разбухший от горделивости и предъявленный с сознанием неоспоримой правоты, выдающийся и обособленный объект, стремящийся внушить почтение. На которое, учитывая сексуальный характер современной идеологии, он вполне мог претендовать. Он являл собой символ сверхлегитимности и суверенности. Он не требовал ответа. Он сам был ответом. На все зачем, все почему. Видишь эту штуку? Гляди, какой превосходный, исчерпывающий и заставляющий все умолкнуть довод! Эта штука, братец, болтается у нас как раз для того, чтобы не нуждаться в других доводах. Кстати, у муравьеда тоже есть такой чувствительный отросток, он только не служит ему символом власти, даже над муравьями. Но замени Бога Физиологией, создай культ половой потентности — и можешь рассчитывать на великие достижения. Впрочем, может быть, на великие достижения можно рассчитывать в любом случае.
Об этом гипертрофированном внимании к потентности Сэммлер, к сожалению, знал предостаточно. Даже без особого желания узнать. По каким-то непонятным причинам он был в эти дни нарасхват, к нему то и дело приходили, с ним то и дело советовались, ему исповедовались. Видимо, все это можно было объяснить какими-нибудь солнечными пятнами или циклами, чем-нибудь барометрическим или даже астрологическим. Так или иначе, всегда находился очередной посетитель, стучавший в дверь. В тот момент, когда он размышлял о муравьедах и о том, как давно негр его выследил, раздался очередной стук.
Кого там несет? Сэммлер мог показаться более раздраженным, чем был. В действительности он ощущал лишь, что у других людей больше жизненных сил, чем у него. Это порождало скрытое уныние. Впрочем, такое ощущение было отчасти иллюзорным, поскольку, учитывая могущество противостоящего жизни фактора, достаточных сил не было ни у кого.
На сей раз стучал Уолтер Брук, еще один родственник — двоюродный брат Марго, кем-то доводившийся и Гранерам.
Анджела однажды пригласила Сэммлера на выставку Руо. Благоухающая, изысканно одетая, элегантно подкрашенная, она таскала Сэммлера из зала в зал, покуда вдруг не показалась ему катящимся впереди, сверкающим всеми цветами радуги, позолоченным волчком, в то время как он сам был старым посохом, которого она время от времени касалась, чтобы получить случайный импульс. Оба они остановились перед автопортретом Руо, и оба подумали одно и то же: Уолтер Брук. Это был широкий, плотный, коренастый старик с багровым невыразительным лицом, выпученными глазами, довольно самоуверенный, но явно неспособный справиться с собственными страстями. Иными словами, Уолтер Брук. Таких людей, вероятно, тысячи. Но это был именно Уолтер. Это были его темный плащ, его кепка и торчащие из-под нее над ушами пучки седых волос; его коричнево-красные, пузатые, как у чайника, щеки; его толстые губы лиловатого оттенка… — ладно, представьте себе мир неродившихся душ; представьте себе кладовые, битком набитые душами; представьте, что каждой душе предназначено, вселившись в плоть, явиться на свет с каким-нибудь определенным доминантным признаком ab initio. Изначальной достопримечательностью Брука был бы в таком случае голос. Из кладовой душ ему достался голос. Он пел в церковных хорах, в хоровых группах. По профессии он был баритон и музыковед. Он извлекал из забвения старинные рукописные партии и приспосабливал или аранжировал их для групп, исполнявших ренессансную или барочную музыку. «Мое собственное маленькое дельце», — говаривал он. Пел он хорошо. Его певческий голос был превосходен, но разговорный звучал хрипло, сухо, сдавленно. Брук кулдыкал, крякал, хрюкал, проглатывал слова.
Сэммлер размышлял: нет, этим путем не вырваться из оков пространства и времени. Любое расстояние все еще конечно. Конечное — вуаль, отделяющая ощущение от ощущаемого; перчатка на руке, исследующей обнаженную плоть внутренней реальности. Была, однако, известная привлекательность в этом предложении покинуть Землю, построить пластмассовые кущи в космическом вакууме, поселиться в мирных, поневоле отшельнических колониях, пить ископаемую воду, размышлять только над фундаментальными вопросами бытия. Спорить не приходилось. На сей раз Шула-Слава принесла ему нечто действительно заслуживающее внимания. В своих мусорных ящиках на Четвертой авеню она выкапывала какие-то невероятно идиотские названия, дешевые книжонки в выцветших переплетах с дождевыми подтеками — всевозможные англичане двадцатых — тридцатых годов, времен Блумсбери, Даунинг-стрит, Клер Шеридан. Книжные полки мистера Сэммлера трещали под тяжестью чудовищного хлама, выторгованного по восемь штук за доллар и с торжеством доставленного в набитой до отказа хозяйственной сумке. Те книги, которые покупал он сам, тоже были в основном лишними. Тратишь уйму сил на серьезные книги затем лишь, чтобы обнаружить, что в них нет ничего нового. Великое множество ложных посылок, тупиков мысли, шатких постулатов, обрушивающихся под тяжестью собственных следствий. Даже самые способные — и те, по мере приближения к своему интеллектуальному потолку, начинали спотыкаться, исчерпав по дороге доказательность и достоверность. А главное, все они — пессимисты и оптимисты, положительно или отрицательно относящиеся к мирозданию, — оказывались в конечном счете terra cognita для старого Сэммлера. Поэтому доктор Лал представлял собой бесспорную ценность. Он сообщал нечто новое. Разумеется, оставалась еще возможность охотиться за истиной на внутренних дорогах, без хитроумных приспособлений, компьютеров, телеметрии, технических проверок, капиталовложений и сложной организации, необходимой для полетов на Марс, на Венеру, на Луну. Тем не менее вполне вероятно, что вывести человечество из нынешнего тупика под силу только той самой технологии, которая его туда завела. Те же силы, которые сделали Землю тесной, могли бы теперь высвободить человечество из тюрьмы. Вышибая клин клином. Последовательно доводя до конца великую пуританскую революцию, которая провозгласила примат материальных процессов и взяла курс на овладение материальным миром, обратив и истощив на это все запасы религиозного энтузиазма. Или, как сформулировал Макс Вебер в своем уничтожающем резюме, столь близком сэммлеровскому сердцу: «Специалисты без души, сенсуалисты без сердца, ничтожества, всерьез полагающие, будто именно они достигли уровня цивилизации, никем прежде не достигнутого». Возможно, у человечества и нет иного выбора, кроме как продолжать двигаться в прежнем направлении в надежде, что оставленные в тылу духовные силы, которыми оно некогда пренебрегло, снова расправят крылья и вернут себе власть. Например, благодаря растущему единомыслию лучших умов планеты, как в «Открытом заговоре» Г.Дж.Уэллса. Быть может, старик (так рассуждал его современник Сэммлер) был в конце концов прав?
И все же он отложил в сторону переплетенную в морскую синеву записную книжку с золотистой ржавчиной ее фраз, начертанных сухим, эдвардиански-педантичным, индуизированным почерком доктора В.Говинды Лал, чтобы снова — в сущности, уступая своей ментальности, — вернуться мысленно к негру и к тому предмету, который тот продемонстрировал. К чему это было? Результатом был шок. Шок стимулировал сознание. Пока что вполне правдоподобно. Но какова была цель этого предъявления гениталиев? Что, собственно, это доказывает? Qu'est-ce que cela prouve? Кажется, это сказал какой-то французский математик, посмотрев трагедию Расина? Так помнилось мистеру Сэммлеру. Не то чтобы он увлекался этой старомодной европейской игрой цитатами. Он прошел через это. Просто так получалось, что чужие фразы без спросу всплывали в его памяти. Итак, имел место мужской член — внушительных размеров кусок сексуальной плоти, почти разбухший от горделивости и предъявленный с сознанием неоспоримой правоты, выдающийся и обособленный объект, стремящийся внушить почтение. На которое, учитывая сексуальный характер современной идеологии, он вполне мог претендовать. Он являл собой символ сверхлегитимности и суверенности. Он не требовал ответа. Он сам был ответом. На все зачем, все почему. Видишь эту штуку? Гляди, какой превосходный, исчерпывающий и заставляющий все умолкнуть довод! Эта штука, братец, болтается у нас как раз для того, чтобы не нуждаться в других доводах. Кстати, у муравьеда тоже есть такой чувствительный отросток, он только не служит ему символом власти, даже над муравьями. Но замени Бога Физиологией, создай культ половой потентности — и можешь рассчитывать на великие достижения. Впрочем, может быть, на великие достижения можно рассчитывать в любом случае.
Об этом гипертрофированном внимании к потентности Сэммлер, к сожалению, знал предостаточно. Даже без особого желания узнать. По каким-то непонятным причинам он был в эти дни нарасхват, к нему то и дело приходили, с ним то и дело советовались, ему исповедовались. Видимо, все это можно было объяснить какими-нибудь солнечными пятнами или циклами, чем-нибудь барометрическим или даже астрологическим. Так или иначе, всегда находился очередной посетитель, стучавший в дверь. В тот момент, когда он размышлял о муравьедах и о том, как давно негр его выследил, раздался очередной стук.
Кого там несет? Сэммлер мог показаться более раздраженным, чем был. В действительности он ощущал лишь, что у других людей больше жизненных сил, чем у него. Это порождало скрытое уныние. Впрочем, такое ощущение было отчасти иллюзорным, поскольку, учитывая могущество противостоящего жизни фактора, достаточных сил не было ни у кого.
На сей раз стучал Уолтер Брук, еще один родственник — двоюродный брат Марго, кем-то доводившийся и Гранерам.
Анджела однажды пригласила Сэммлера на выставку Руо. Благоухающая, изысканно одетая, элегантно подкрашенная, она таскала Сэммлера из зала в зал, покуда вдруг не показалась ему катящимся впереди, сверкающим всеми цветами радуги, позолоченным волчком, в то время как он сам был старым посохом, которого она время от времени касалась, чтобы получить случайный импульс. Оба они остановились перед автопортретом Руо, и оба подумали одно и то же: Уолтер Брук. Это был широкий, плотный, коренастый старик с багровым невыразительным лицом, выпученными глазами, довольно самоуверенный, но явно неспособный справиться с собственными страстями. Иными словами, Уолтер Брук. Таких людей, вероятно, тысячи. Но это был именно Уолтер. Это были его темный плащ, его кепка и торчащие из-под нее над ушами пучки седых волос; его коричнево-красные, пузатые, как у чайника, щеки; его толстые губы лиловатого оттенка… — ладно, представьте себе мир неродившихся душ; представьте себе кладовые, битком набитые душами; представьте, что каждой душе предназначено, вселившись в плоть, явиться на свет с каким-нибудь определенным доминантным признаком ab initio. Изначальной достопримечательностью Брука был бы в таком случае голос. Из кладовой душ ему достался голос. Он пел в церковных хорах, в хоровых группах. По профессии он был баритон и музыковед. Он извлекал из забвения старинные рукописные партии и приспосабливал или аранжировал их для групп, исполнявших ренессансную или барочную музыку. «Мое собственное маленькое дельце», — говаривал он. Пел он хорошо. Его певческий голос был превосходен, но разговорный звучал хрипло, сухо, сдавленно. Брук кулдыкал, крякал, хрюкал, проглатывал слова.