— Не один, конечно, а в компании с другими. На каждого — сто тысяч долларов.
   — А что насчет этого другого плана с Уоллесом? Насчет фотографирования садов, чтобы опознать все растения?
   — Это звучит и вправду бредово, но это очень практическая идея. Этим я собираюсь заняться лично. У меня замечательные данные для коммивояжера, это я за собой знаю. Если дело пойдет хорошо, я организую его в масштабе всей страны, разошлю агентов из конца в конец. Нам будут нужны эксперты по местным растениям в каждом штате. Сами понимаете, задачи в Портленде, штат Орегон, будут отличаться от задач в Майами-Бич или в Остине, штат Техас. «По природе своей человек желает знать». Это первая фраза из «Метафизики» Аристотеля. Я так никогда и не смог продвинуться дальше, но я предполагаю, что все остальное давно устарело. Но в любом случае, если они так желают знать, их угнетает невозможность отличить одно растение от другого в собственном саду. Они чувствуют себя самозванцами. Кусты и травы здесь родились. А они нет. Кроме того, я уверен, если ты знаешь, как что называется, это поддерживает тебя морально. Я из года в год хожу к психоаналитикам, и от чего они меня излечили? Ни от чего. Они просто наклеили ярлычки на все мои болячки, что создало у меня видимость знания. Это огромное облегчение, за него стоит заплатить. Один говорит: «Я — маньяк», а другой говорит: «У меня реактивно-депрессивный психоз». Вы же называете социальные проблемы, например: «Это — колониализм». Тогда даже в самом тупом мозгу вспыхивает фейерверк, и искры выплескиваются за пределы черепа. Это восхитительно. Ты чувствуешь себя совсем другим человеком. Ну, а с этим сцеплен путь к власти и богатству. Чтобы создать новое дело, надо придумать новые названия для всех вещей, и тогда создастся впечатление, что мы движемся к определенной цели. Если людям охота называть и переназывать вещи, можно делать деньги, став специалистом по названиям. Да, я определенно намерен осуществить этот план с Уоллесом.
   — Время для этого неподходящее. А что, ему для этого необходим самолет?
   — Не знаю, необходим ли, но он любит это дело. Ну, это его проблема. У каждого свои проблемы.
   Последнее утверждение прозвучало необыкновенно многозначительно. Сэммлер видел, в чем дело. Фефер притворялся, будто чего-то недоговаривает, будто деликатность, которой у него никогда не было, мешает ему выдать на-гора ту информацию, которую ему не терпится сообщить. Это нетерпение было написано на его лице. В его глазах. На трепещущих губах.
   — Что вы имеете в виду?
   — Я имею в виду одного ученого индуса. По-моему, его имя Лал. Лал сейчас читает лекции в Колумбийском университете.
   — И что же с ним произошло?
   — Несколько дней назад какая-то женщина подошла к нему после лекции. Она попросила на минуточку его рукопись. Он думал, что она просто хочет посмотреть какое-то место в тексте, и дал ей. Вокруг него стояла небольшая группа людей. Говорят, речь шла о Герберте Уэллсе. Женщина взяла рукопись и исчезла.
   Мистер Сэммлер снял шляпу и прикрыл ею картонный переплет цвета морской волны.
   — Что, ушла с рукописью?
   — Ну да, исчезла и унесла единственный существующий экземпляр.
   — О, единственный экземпляр! Какая досада!
   — Я так и думал, что вы посочувствуете. Доктор Лал ожидал, что она вернет рукопись, он думал, что она просто рассеянная особа. Поэтому в течение суток он никому ничего не сказал. Но потом он обратился к властям. Не знаю, кажется, это астрономический факультет. Или в Колумбийском университете занимаются исследованиями космоса?
   — Откуда вы всегда получаете подобную информацию?
   — Мой образ жизни требует определенных контактов. Естественно, что я знаком с людьми из органов безопасности — с университетской полицией. Но для этого дела они недостаточно подготовлены. Им приходится обратиться за помощью к профессионалам. К Пинкертонам. Первый Пинкертон был приглашен самим Авраамом Линкольном для организации секретной службы. Вы знали об этом или нет?
   — Этот вопрос никогда не казался мне особенно интересным. Я надеюсь, эти Пинкертоны сумеют отыскать рукопись. Но разве не глупо иметь только один экземпляр? Когда вокруг столько ксероксов и копировальных машин! А ведь этот человек — ученый!
   — Ну, не знаю. Был же Карлейль. Или этот — Т.Е.Лоуренс. Блестящие люди, и идиотами не назовешь. И оба потеряли свои шедевры в единственном экземпляре.
   — О Господи, Господи!
   — Сегодня по всему университету расклеены плакаты. О пропавшем манускрипте. Там есть описание женщины. У нее были парик и хозяйственная сумка. Все каким-то образом ассоциируют ее с Гербертом Уэллсом.
   — А, вот как.
   — Вы ничего об этом не знаете, мистер Сэммлер? Вы понимаете, я бы хотел как-то помочь.
   — Меня поражает обилие информации, которая застревает в вашем мозгу. Вы напоминаете мне язык лягушки. Он высовывается на миг и возвращается облепленный мошками.
   — Я надеюсь, я никому не приношу вреда. Особенно если это касается вас, мистер Сэммлер, у меня только одна цель — защитить и помочь. У меня по отношению к вам оградительный инстинкт. Иногда мне кажется, что это что-то вроде Эдипова… — опять имена, имена! — но я питаю к вам почтение. Вы — единственный человек на свете, с которым я могу произнести слова типа почтение. Обычно такие слова можно писать, но язык не повернется произнести их.
   — Я понимаю, о чем вы, Лайонел. — Лоб мистера Сэммлера, покрытый испариной, чесался невыносимо. Он утер испарину отглаженным носовым платком. Это Шула гладила его носовые платки, складывая их в плоскую гладкую стопку.
   — Я знаю, что вы заняты важным трудом — вы хотите изложить свои впечатления. Нечто вроде завещания.
   — Откуда вы знаете?
   — Вы сами мне сказали.
   — Я? Не помню, чтобы я когда-нибудь упоминал об этом. Это дело интимное. Если я когда-нибудь пробалтываюсь, это плохой признак. Я наверняка никогда не имел намерения говорить об этом.
   — Мы стояли тогда у входа в отель «Бреттон-Холл», небольшая кучка подонков, вы опирались на зонт. И могу себе позволить сказать, — в голосе его звучало скрытое душевное волнение, — я порой сомневаюсь по поводу многих людей, достаточно ли они люди, но вас я люблю без всяких оговорок. И чтобы облегчить вашу душу, скажу — вы ничего не обсуждали, вы просто сказали, что хотели бы выкристаллизовать ваш жизненный опыт в виде нескольких заповедей. Может быть, даже в виде одной-единственной заповеди.
   — Сидней Смит.
   — Смит?
   — Он сказал: «Главное, покороче, ради Бога, покороче!» Английский пастор.
   Новость о том, что натворила Шула-Слава (искренняя-комедия-воровства — из-преданности-папе) наполнила депрессией некие, ведающие депрессией области мозга, открывшиеся и расширившиеся за последние три десятилетия. Сегодня из-за Элии они были особенно широко распахнуты. Он не мог бы вспомнить состояния такой подавленности и тьмы до 1939-го. Существует ли где-то в мире вяжущее средство, которое можно было бы прописать для сжатия этих отверстых пор? Мистер Сэммлер попытался защититься, представив комическую сторону события: Шула в туфлях на микропорке, с неаккуратно размалеванным ртом, подбирается к ученому, как маленький злой дух из сказок братьев Гримм, и удирает, унося сокровище индийского мудреца. Шула с самим Сэммлером обращалась как с каким-то чародеем. Она принимала его за Просперо. Он мог бы создать нечто бесценное. Написать мемуары на таком уровне магии, что мир надолго бы запомнил, какая это небывалая высота — быть Сэммлером. Ответом безумия личного на безумие общественное (в век массового уничтожения) была большая изощренность, более высокое совершенство, более головокружительный блеск бесценных созданий, представленных взору восхищенного человечества. Бисер перед свиньями? Вспомнив попутно рабби Ипсхаймера, послушать которого Шула однажды затащила его, Сэммлер переформулировал старую пословицу. Эти ракетоносные проповедники мечут сегодня поддельный бисер перед настоящими свиньями. Собственное остроумие приободрило его. Его нервная элегантная ладонь изогнулась дрожащим мостиком над темными очками, поправляя их на носу, без всякой нужды. Что ж, он не тот, за кого его принимает Шула, кем его считает Фефер. Ну как он может удовлетворить потребности этих фантазеров? Фефер в момент высшей душевной неустроенности принял его за точку опоры.
   В эпоху сверхстремительных революций люди влюбляются в идею стабильности, и Сэммлер воплощал для них эту идею. Как щедро Фефер льстил ему! Сэммлер сожалел об этом. Он глянул вниз, чтобы убедиться, что его большая шляпа полностью скрывает рукопись.
   — Вы бы хотели, чтобы я что-нибудь сделал? — сказал Фефер.
   — Пожалуй, да, Лайонел. — Он поднялся. — Проводите меня до метро. Я иду к Юнион-сквер.
   Они вышли из парка через кованые чугунные ворота, прошли на запад мимо Собрания квакеров, а затем мимо прохладных домов из песчаника, прячущихся среди деревьев. Мимо пузатых мусорных урн на цепочках. Одна из цепочек даже была в футляре. И всюду были собаки, полно собак. Трогательная любовь к собакам — у школьников, у дам из высшего общества, у педерастов. Похоже было, что только в жизни эскимосов собаки играли такую же роль, как в жизни этих представителей человеческого рода. Несомненно, ветеринары могли позволить себе собственные яхты. Их гонораров должно было на это хватать.
   Нужно немедленно найти Шулу, решил мистер Сэммлер. Он терпеть не мог сцен с дочерью. Она способна была скрежетать зубами, визгливо рыдать. Он слишком любил ее. Любил и лелеял. Она была его единственным вкладом в продолжение рода. Его наполняла горечью мысль, что они с Антониной не создали ничего получше. С самого детства Шулы он видел и особенную синеву ее крупных век, и особенную хрупкость шеи в синеватых прожилках под припухлостями гланд, и беззащитный наклон тяжелой головы — все эти признаки печального наследия, знаки безумия и нежизнеспособности, пугающие неотвратимостью будущего. Слава Богу, польским монахиням удалось спасти ее. Когда он явился в монастырь, чтобы забрать ее оттуда, ей было четырнадцать лет. Теперь ей уже перевалило за сорок, пока она слонялась по Нью-Йорку со своей хозяйственной сумкой. Она должна немедленно вернуть рукопись. Доктор Говинда Лал, должно быть, совсем потерял голову. Кто знает, какие азиатские формы может принять отчаяние такого человека.
   В то же время в мозгу мистера Сэммлера все время полыхало какое-то багряное зарево. Возможно, оно каким-то образом было связано с мыслью об Элии Гранере. Оно приняло некую забавную форму, напоминающую огромный алый конверт из воздушной шелковой ткани, с клапаном, застегнутым черной пуговицей. Он спрашивал себя, не это ли явление мистики называют «мандала», и вполне допускал, что было оно навеяно влиянием азиата Говинды. Но ведь и сам он, еврей, не важно, насколько англизированный или американизированный, но еврей, был азиатом. Последний раз, когда он был в Израиле, а было это совсем недавно, он раздумывал, в какой мере евреев можно считать европейцами. Тамошний кризис, свидетелем которого он был, заставлял предполагать более глубокие азиатские корни. Даже в немецких и голландских евреях, решил он. Что же касается черной пуговицы, то не была ли она негативным образом белой луны?
   Теплый поток весеннего воздуха струился вдоль Пятнадцатой улицы. Аромат сирени и сточных вод. Никакой сирени не было и в помине, но в парах сточных вод было неуловимое дыхание цветущей сирени, бархатистое и сладкое. Во всем вокруг была мягкость то ли от растворенной в атмосфере сажи, то ли от воздуха, выплеснутого бесчисленным множеством легких, то ли от наложения волн, генерируемых бесчисленными сознаниями, — и все это доходило до него и трогало, — и как глубоко! Время от времени откуда-то вдруг накатывала волна беспричинной неожиданной радости, совершенно непредвиденной, таинственно связанной с шершавой поверхностью песчаника, с уютом прохладных закоулков в недрах жары. Чувство счастья от окружающей обстановки! Было время, когда Сэммлер не поддавался этим физиологическим впечатлениям — испуганный до смешного их неудержимой напористой сладостью. Довольно долго он чувствовал себя не вполне человеком. В это время от него никому не было никакой пользы. И даже себе самому он был тогда неинтересен. Был равнодушен к мысли о выздоровлении. От чего, собственно, выздоравливать? Прежнее Я его мало заботило. У него не было даже собственных мнений. Но потом, через десять — двенадцать лет после войны, он почувствовал в себе начало перемен. В человеческом окружении, в общении с другими людьми, в подробностях ежедневного быта он опять становился человеком — и мало-помалу опять почувствовал вкус к земной жизни. Интерес к ее низменным штучкам, к удовольствиям — по-собачьи взять след. И теперь Сэммлер, в сущности, не знал, что же он собой представляет. Он хотел бы с Божьей помощью быть свободным от уз обыденного и конечного. Быть душой, разорвавшей путы Природы, без впечатлений, без обязанностей. Сам Бог должен был бы ожидать этого от него. Ведь человек, который был убит и погребен, не должен был больше хранить земные связи. Ему следовало потерять интерес ко всему вокруг. Эркхардт весьма многословно доказывал, что Бог любит бескорыстную чистоту и цельность. Самого Бога тянет к душам бескорыстным. О чем, кроме жизни духа, следовало бы заботиться человеку, восставшему из гроба? Однако Сэммлер заметил, что с некой таинственной неотвратимостью человека настойчиво и неудержимо втягивало обратно в суету человеческого бытия. Эти пятнышки внутри человеческой субстанции вечно отбрасывают тень на все, к чему человек обращается, на все, что его окружает. Тень его нервов ложится полосами, как тень деревьев на траве, как след воды на песке, — и полосы сплетаются в легкую сеть. Так произошла вторая встреча бескорыстного духа с обреченной биологической структурой, матч-реванш упрямой человечности.
   Вот и здесь — на пути ко входу в подземку на Юнион-сквер приходится слушать разглагольствования Фефера о необходимости купить дизельный паровоз. Какая превосходная деловитость! Как она точно вписывается в комплекс весны, смерти, восточной мандалы и одуряющей сладости сиреневого аромата сточных вод. Чувство счастья от городских кирпичей и городского неба! Чувство счастья и мистический восторг!
   Мистер Артур Сэммлер — наперсник нью-йоркских психопатов, исповедник свихнувшихся мужчин и родитель безумной женщины; архивариус безумия. Стоит только однажды занять позицию, однажды начертать линию отсчета, и противоречия уничтожат тебя. Только объяви признаки нормы, и ты будешь сметен половодьем отклонений от нее. Любая позиция может быть осмеяна своей противоположностью. Вот что случается, когда личность из безразличия втягивается вновь в условия человеческого существования. Оживают осколки и аспекты ее прошлого Я. Это бывшее Я хочет утвердить себя, и это бывает неприятно, порой неловко, некрасиво. Это тот, другой Сэммлер, прежний Сэммлер из Лондона и Кракова, соскочил с автобусной подножки на площади Колумбус, охваченный страстным желанием еще раз увидеть черного карманника. Теперь он должен избегать поездок в автобусе в страхе перед возможной встречей. Он был предупрежден, чтобы больше не попадался на глаза.
   — Послушайте, — сказал Фефер, — я всегда думал, что вы ненавидите метро. Что это вдруг за перемена? Ведь у вас определенно клаустрофобия.
   Фефер был необычайно сообразителен. Его приняли в Колумбийский университет без аттестата зрелости, так как он набрал неслыханно высокий балл на вступительных экзаменах. Он был хитер, расчетлив и проницателен не менее, чем очарователен, остроумен и скор. В его глазах появилась заостренная настороженность, цепкая, как крючок. Сэммлер, тот прежний Сэммлер, плохо противостоял подобной настороженности.
   — Это из-за того карманника, что вы встретили в автобусе, да?
   — Кто вам рассказал?
   — Ваша племянница, миссис Эркин. Я ведь упоминал об этом перед лекцией?
   — Ах да, действительно. Значит, она рассказала вам?
   — Ну да, и про его наряд, очки и всякие штучки от Диора, и все такое. Вот пижон! А чего вы, собственно, боитесь? Он что, засек вас?
   — Нечто в этом роде.
   — Что он сказал?
   — Ни слова!
   — Я вижу, происходит что-то неладное. Вы бы лучше рассказали мне, мистер Сэммлер. Вы ведь, может, не вполне понимаете нью-йоркский язык. Возможно, вам угрожает опасность. Вы должны рассказать кому-нибудь помоложе.
   — Вы смущаете меня, Фефер. Бывают минуты, когда в вашем присутствии я на себя не похож. Вы сбиваете меня с толку. Вы такой шумный, такой беспокойный.
   — Этот человек что-то вам сделал. Я в этом уверен. Что он натворил? Он что, причинил вам боль? Вам угрожает опасность, вы просто обязаны все рассказать мне. Вы — мыслитель, а не борец, а этот кот выглядит настоящим тигром. Вы видели его в деле?
   — Да.
   — И он видел, что вы видели?
   — Ну да, видел.
   — Это очень серьезно. Что он сделал, чтобы выдворить вас из автобуса? Ведь вы звонили в полицию.
   — Я пытался. Слушайте, Фефер, вы заставляете меня говорить о вещах, которые мне неприятны.
   — Он запугал вас настолько, что вы избегаете автобуса, а вы беспокоитесь о ерунде. Вместо того чтобы беспокоиться о нарушении вашей привычной жизни. Вы что, боитесь его?
   — Знаете, это выбило меня из колеи. Сердцебиение было сумасшедшее. Человеческий разум — это загадка. Объективно я мало гожусь для подобных приключений, но есть какая-то непреодолимая потребность в действии, вызванная другими действиями, потребность в гармонии, в соблюдении формы, в тайне и легенде. Я думал, что уже неспособен на обычное любопытство, но, к сожалению, это не так. И мне это не по душе. Мне это все не по душе.
   — Когда он вас заметил, он вас преследовал?
   — Да, он пошел за мной. А теперь хватит об этом.
   Но Фефер и не подумал отстать. Лицо его пылало. Обрамленное старомодной рамкой бороды, оно горело вполне современным азартом.
   — Он пошел за вами, но не сказал ни слова? Но каким-то образом он сообщил вам, что хотел? Что же он сделал? Он угрожал вам? У него что, был нож?
   — Нет.
   — Револьвер? Он угрожал вам револьвером?
   — Нет, не револьвером. — Будь Сэммлер в лучшем состоянии духа, он сумел бы отбить атаку Фефера. Но он был в растерянности. Путешествие в метро было тяжким испытанием. Гробница, Элия, смерть, могила, склеп Межвиньского.
   — И он узнал, где вы живете?
   — Да, Фефер, он выследил меня. Он, наверное, наблюдал за мной довольно долго. Он вошел за мной в подъезд.
   — Но что он сделал вам, мистер Сэммлер? Ради всего святого, почему бы вам не рассказать?
   — О чем тут рассказывать? Это смехотворно. Тут не о чем говорить. Это несущественно.
   — Несущественно, говорите? Вы уверены, что это так? Лучше бы вы предоставили кому-нибудь помоложе решать. Представителю любого поколения. Другому…
   — Ну, если уж вы настаиваете… Похоже, у вас склонность к таким странным нелепым штукам. И такое жадное любопытство к ним. Скажу кратко. Он передо мной обнажился.
   — Да ну? Да это черт знает что! Перед вами? Ну, дальше некуда! Он что, загнал вас в угол?
   — Загнал.
   — В вашем подъезде? И что, прямо сунул вам в нос эту штуку? И что, кончил?
   Но Сэммлер не желал больше говорить об этом.
   — Потрясающе! — сказал Фефер. — Что он хотел этим сказать? — Он захохотал. — Прямо замечательно, блестящая выдумка!
   И если Сэммлер хоть что-нибудь понимал в смехе, Фефер просто умирал от желания сам на это посмотреть. Конечно, он жаждал защитить Сэммлера. Быть его проводником в лабиринте нью-йоркских ужасов. Но при этом наблюдать, руководить, вмешиваться — в этом был весь Лайонел. Непременно «участвовать», — кажется, так говорят на современном языке.
   — Значит, он вытащил свой член? Не говоря ни слова? И что, кончил? Черт знает, что он имел в виду? Ну и ну! А что, член у него был очень большой? Можете не отвечать, я могу сам представить. Прямо списано из «Пробуждения Финнегаса»: каждый должен показать, что у него промеж ног. Значит, он работает между кольцом Колумбус и Семьдесят второй улицей в часы пик? Что ж, с этим ничего не поделаешь, Нью-Йорк — город кошмаров. И притом все эти мальчики, работающие на мэра, как сумасшедшие. И Линдсей, вы только представьте Линдсея, похваляющегося своими заслугами! Его заслуги, никак не меньше, когда они даже неспособны послать полицейского, чтобы арестовать бандита! И другие ребята с их заслугами! Слушайте, мистер Сэммлер, я знаю одного парня на телевидении Эн-би-си. Он там ведет программу за «круглым столом». Это муж Фанни. Вы должны там выступить, чтобы обсудить все это.
   — Да бросьте вы, Фефер!
   — Вы даже не представляете, как это было бы важно для всех нас, если бы вы выступили! Я знаю, я знаю, есть пословица, что наши слова доходят не до сознания публики, а только до ее задницы. Вы пощекочете их задницы острыми перышками глубоких мыслей.
   — Ерунда.
   — И полезно, чтобы иметь власть и силу. И противостоять всякой липе чем-то действительно настоящим. Вы должны заклеймить Нью-Йорк. Вы должны говорить как пророк, как пришелец из другого мира. Для этого мы должны использовать телевидение. Польза для всех и для вас — вы покончите наконец со своей изоляцией.
   — А разве вчера в Колумбийском университете мы не покончили с ней, Фефер? Вы уже превратили меня в фигляра.
   — Я думаю только о пользе, которую вы можете принести.
   — Вы думаете только о том, как получше обделать свои делишки, как получить гонорар пожирнее от мужа вашей Фанни и как половчее тиснуть в телепрограмму гениталии этого типа.
   Мистер Сэммлер улыбался от души. Еще через минуту он начал хохотать, всецело отвлекшись от собственных неурядиц.
   — Хорошо, — сказал Фефер, — мои представления о личном и общественном отличаются от ваших. Так что оставим этот разговор.
   — С удовольствием.
   — А теперь я отвезу вас домой в автобусе.
   — Спасибо, не надо.
   — Я хочу быть спокоен, что вас никто не обидит.
   — Я знаю, чего вы хотите, чтобы я его вам указал.
   — Да нет, я просто знаю, что вы терпеть не можете метро.
   — Не беспокойтесь об этом.
   — Конечно, я не отрицаю — вы возбудили мое любопытство. Я знаю, вы в конце концов рассказали мне о нем, чтобы от меня отвязаться, а я все пристаю и пристаю. Вы, кажется, сказали, что на нем было пальто из верблюжьей шерсти.
   — Так мне, во всяком случае, показалось.
   — И фетровая шляпа? И очки от Диора?
   — Что шляпа фетровая — я уверен, насчет Диора — могу только предполагать.
   — А вы наблюдательны, так что я вам верю. Кроме того, усы, изысканная рубаха, элегантный галстук. Он что, какой-нибудь принц или воображает себя принцем?
   — Да, да, — сказал Сэммлер, — в нем несомненно есть что-то королевское.
   — Я, кажется, кое-что придумал.
   — Оставьте его в покое, пусть живет как может. Мой вам совет.
   — Я, собственно, и не собираюсь с ним связываться. Ни за что. Он даже и не заподозрит, что я его замечаю. Но кинокамера может выхватить любой предмет где угодно. Теперь умеют фотографировать даже зародыш в матке. Ухитряются как-то засунуть туда камеру. Я как раз купил недавно новую штуку, размером не больше зажигалки.
   — Не будьте идиотом, Фефер.
   — Уверяю вас, он ничего не заподозрит. Просто не заметит. А такие снимки можно дорого продать. Поймать преступника и продать всю историю в «Лук». И в то же время проработать полицию и Линдсея, раз он плюет на свои обязанности и рвется в президенты. Три зайца одной пулей.
   Вот и низкий парапет Юнион-сквер, зеленая площадка, расчерченная сухими серыми дорожками, и стремительный поток уличного движения, ревущий, безудержный, зловонный. Сэммлер мог обойтись без помощи Фефера. Он столкнул его руку со своего локтя.
   — Я спускаюсь в метро.
   — В это время дня такси поймать невозможно — у них пересмена. Я отвезу вас домой.
   Сэммлер, все еще держа шляпу и рукопись под мышкой, а зонт в руке, пробирался в полутьме подземных переходов, заполненных запахом жареных сосисок. Быстрые турникеты, щелкая, заглатывали жетоны. Натужно грохотали поезда. Сэммлер предпочел бы ехать в одиночестве. Но Фефер присосался, как пиявка. Он ни минуты не мог помолчать. Ему было необходимо всегда быть начеку, жить в напряжении, в азарте любопытства. И конечно, раз уж он так уважал Сэммлера, он с особым удовольствием совершал мелкие попытки озорства, непочтительности, фривольности, легкие оскорбительные выпады то тут, то там, маленькие пробы на прочность. «Мой дорогой друг, зачем так огорчаться. Всюду есть коррупция, я могу доказать».
   — Эта Фанни… та девочка, что увела вас… она очень страстная, — говорил Фефер.
   Он не унимался:
   — Теперь девочки часто такие. Но все еще застенчивая. Не очень хороша в постели, несмотря на большие сиськи. Ну и, конечно, замужем. Муж работает по ночам. Он ведет эту программу за «круглым столом», о которой я говорил. — И дальше без передышки: — Я люблю во всем иметь компаньонов. Мы часто бываем вместе. Так что когда этот страховой агент пришел…
   — Какой страховой агент?
   — Я потребовал компенсации за багаж, поврежденный в аэропорту. Этот парень пришел как раз, когда Фанни была у меня, и влюбился в нее по уши — бамс! Прямо с ходу! Этакий громила, с обезьяньей челюстью. Говорит, что его выгнали из Гарварда, он там учился на администратора. Рожа желтая, весь потный. Ужас. Он похож на масляный фильтр, который надо было заменить пять тысяч миль назад.