Я опустился на стоявший возле окна стул, собрался закурить, но дверь в комнату распахнулась: на пороге стоял Байбиков.
– Ты! – Он наставил на меня палец. – Здорово! Пошли! – Бай легко развернулся на каблуках; было совсем не похоже, что недавно он был ранен.
Я встал, последовал за ним, мимо охранника, по коридору и оказался в другой комнате, где действительно располагался накрытый стол. Вокруг стола стояли стулья, словно только что покинутые пирующими; еще на двух столах, по обе стороны почерневшего от пыли окна, были навалены кучи бумаг, в углу туманно светился дисплей компьютера.
– Вот. – Закрыв за мной дверь, Бай кивнул на столы с бумагами. – Готовлюсь.
– К чему? – спросил я и только тут заметил, что в комнате находился еще один человек, судя по всему – второй охранник. Он – копия первого, разве что пожилистее и повыше, – скрестив руки на груди, стоял в углу.
– Как?! – брызнул слюной Бай. – Ничего не знаешь? Будут довыборы. Необходимо провести наших кандидатов, и тогда наша фракция сможет официально зарегистрироваться. Ты едешь со мной? Да? Я так понял. Я раньше встречал твои снимки. Неплохо. Но, – он подошел ко мне вплотную, – сейчас не время снимать баб! Не время!
Мне хотелось взглянуть в зеркало: неужели только я изменился, полысел-поседел, а Бай каким был, таким и остался? Он стоял посреди комнаты, ладненький, весь какой-то усредненный, без примет и запоминающихся черт. Такой, каким он и был всегда. Все в нем было в меру, все соответствовало канонам горлана-главаря всех времен.
– У тебя тут прием? – спросил я, кивая на накрытый стол.
– Что? О нет! Какой прием! Это было вчера. Никак не уберем. Кстати, – он взял со стола полупустую бутылку, – хочешь немного?
– Давай, – сказал я.
– Пьешь? Ха-ха! Пьешь! – Бай взглядом поискал чистый бокал, повернулся к охраннику. – Принеси два чистых стакана. И мне – минералки.
Охранник ожил, скрипнул, тяжело ступая, вышел из комнаты, оставив дверь открытой. Сквозь дверной проем я увидел, что первый сидит на стуле в прихожей и читает газету.
– Я не пью! – сообщил Бай. – Помалу. Если начинаю – все! Я тогда не пью, а выжираю все, что льется. Все! Подчистую! Ну так как? – Он посмотрел на этикетку, его передернуло.
– Что «как»?
– Едешь?
– Еду, – кивнул я.
Неся поднос, вернулся охранник. На подносе почти неслышно звякали две бутылки минеральной воды и два чистых стакана. Охранник подносом сдвинул в сторону громоздившиеся на столе грязные тарелки. В одной из них в начавшем плесневеть соусе плавал длинный окурок с помадным кольцом на фильтре. Освободившись от ноши, охранник направился было на свое место в углу, но Бай его окликнул:
– Открывалку!
Охранник вновь вышел из комнаты, вернулся с открывалкой, откупорил одну бутылку, услужливо наполнил один стакан, положил открывалку рядом с подносом. Я посмотрел на Бая: он оглядывал меня с широкой слащавой улыбкой.
– Залысины! – продолжая улыбаться, констатировал он. – Морщины. Ты постарел. Ну, так тебе налить?
– Налей. Я же сказал…
Бай налил в стакан из бутылки, взял стакан с водой.
– Что это? – спросил я, указывая на предназначавшийся мне стакан.
– Хер его знает! – Бай пожал плечами. – Может, коньяк?
Он обернулся к охраннику. Тот спокойно стоял себе в углу, белоснежным носовым платком вытирал большие, казавшиеся мягкими ладони.
– Здесь у нас коньяк? – спросил Бай.
– Коньяк, – скрипуче подтвердил охранник. Я взял стакан. Бай поднял свой, с минералкой.
– Пей на здоровье! – сказал он. – Какой-то француз принес. Они обожают коньяк. У них коньяк – это религия. Наливал тут всем, сам нажрался, плакал. Говорил: как же вы предали идеалы? Как же так?! Мы, говорил, на вас надеялись! Ты представляешь? – Он утробно захохотал, глотнул минералки и рыгнул в сторону. – Идеалы коммунизма! Я ему: ну, предали, и дальше что? И хер с ними, с идеалами! Он не нашелся что ответить!
Я отпил из своего стакана. Это был действительно коньяк. Хороший коньяк.
– Как батюшка? – спросил Бай.
Этот вопрос застал меня врасплох, я поперхнулся.
– Он умер. Погиб. Полторы недели назад. Охранник спрятал платок, внимательно посмотрел на меня, улыбка Бая погасла.
– Прости, я не знал, – сказал он, через плечо бросил охраннику: – Посиди на кухне!
– Максим Леонидович! – Охранник поднял тонкие брови, кожа у него на лбу пошла глубокими морщинами. – Мы же уговаривались!
– А если бы пришла женщина? – Бай мне подмигнул.
– Но товарищ Миллер не женщина!
– Это точно! – вновь захохотал Бай. – Как ты такое заметил? Ладно, ладно. Посиди!
Охранник одернул пиджак, вышел из комнаты.
– И дверь закрой! – сказал Бай ему в спину. Охранник недовольно покачал головой, но дверь закрыл.
– Не отходят от меня ни на шаг, – быстро проговорил Бай. – Не выпускают из квартиры. Ты пей, пей.
Он вылил в себя воду, наполнил стакан, отпил. Я смотрел на него, думал: с чего начать?
Лицо Бая приобрело мечтательное выражение.
– Тут как-то и в самом деле пришла одна дама, – проговорил он. – Бабца что надо! По делу. Мы поговорили. О делах. Обсудили кое-какие проблемы. И ты представляешь – я так ее захотел! Ну просто, – он обстоятельно прикрыл пах, – ну просто тут все свинцом залилось! И что ты думаешь? Этот хер вышел из комнаты только после того, как я ей почти что вдул. В стояка. Хорошо еще, что баба попалась понимающая. А ведь таких найти трудно! Ты чего не пьешь?
– Жарко, – сказал я.
– Это точно! Жарко. Ну ладно, Генка, давай к делу. Какие их предложения?
– Предложения? Чьи? Я не понимаю…
Бай поставил стакан, приблизился ко мне вплотную. От него тяжело несло потом. Возле крыльев носа гнездились угри. Воротник рубашки был засален. Ему не мешало побриться.
– Мне нужны гарантии, Гена! – сказал Бай, практически упершись в меня упругим животом. – Без гарантий я ничего не отдам. Но и с гарантиями я еще подумаю. Информация того стоит.
– О чем ты? – Я отодвинулся.
По его лицу пробежала тень. Он почесал затылок, повернулся ко мне спиной, прошел к креслу у стены.
– Так ты все-таки не от Волохова? – спросил он, садясь. – Жаль! Я надеялся с ним договориться. Значит, он решил на компромиссы не идти. Хорошо, тем хуже для него.
– От какого Волохова? От… – я запнулся, – нашего?
– От нашего, Генка, от нашего! Давно его не видел?
– Пару-тройку лет назад. А у вас что, общие дела? Он тоже в политике? Я не знал. Объясни…
Бай закинул ногу на ногу. Он смотрел как бы сквозь меня. Жевал губы. Скрипнула дверь – в комнату вошел один из охранников с трубкой радиотелефона.
– Кто? – спросил Бай.
– Председатель комиссии, – ответил охранник и передал трубку Баю.
– Да, я слушаю, – сказал Бай в трубку, прикрыл микрофон ладонью и прошипел мне:
– Иди, иди! Завтра, выезжаем завтра рано утром. В шесть!
Охранник тронул меня за локоть. Уже выходя из комнаты, уже в коридоре, возле входной двери, я услышал слова Бая:
– Я выступлю на слушаниях после возвращения из поездки! Не раньше и не позже!
Охранник открыл дверь, я вышел на лестницу. Прямо так – со стаканом коньяка. И с ощущением, что я полный болван.
Думаю, Лиза чувствовала исходившую от моего отца угрозу. При встрече с ним – во дворе, на улице, по дороге из школы – она вздрагивала, втягивала голову в плечи. В ее страхе было нечто большее, чем просто страх перед отцом своего дружка, человеком строгим, наши встречи не одобрявшим. Она не могла догадаться о его способностях, о его даре. Не могла представить себе масштаб. Но, думаю, ей не так трудно было предположить, что мой отец обладает какой-то мистической способностью.
Однажды она позвонила к нам в дверь условным манером – короткий звонок, длинный, очень короткий – и уселась на подоконник дожидаться, пока я выйду. Я был практически готов, мне оставалось только обуться, но отец, брившийся в ванной, вышел вслед за мной на лестничную площадку. Длинный шелковый темно-синий халат, махровое китайское полотенце вокруг шеи – он всегда повязывался полотенцем при бритье.
– Когда ты вернешься? – крикнул отец мне вдогонку.
Лизу он не увидел: она была неким туманным пятном где-то внизу.
– Скоро! – крикнул я на бегу, и помню, как уже во дворе меня поразило выражение Лизиного лица.
– Он у тебя колдун! – сказала она.
– Он добрый! – соврал я. Она, конечно, не поверила.
Даже когда я твердо знал, что до возвращения отца еще много времени, Лиза не хотела к нам заходить.
– А если он вернется раньше? – спрашивала она.
Я объяснял, что у отца строгий режим рабочего дня, что уйти раньше времени он не может, что даже если едет куда-то на съемку, то все равно должен вернуться на службу.
– Нет, – говорила она, – он узнает, что я к вам приходила. Или придет, пока я еще буду у вас. Он – колдун!
Мы самозабвенно целовались в подъездах, в скверах. Мы – она сбросив тапочки, я и так был в носках – гладили друг друга пальцами ног, пока сидели за большим столом у нее дома, в комнате коммунальной квартиры.
В нас накапливалась требующая разрядки сила.
Не то чтобы Лиза потеряла голову, когда все-таки согласилась переступить порог нашей квартиры. Она устала сопротивляться своему страху. У нас она была – пока сила не взыграла по-настоящему – много сдержаннее, чем поздним вечером в подъезде или в сквере, где мы скрывались среди низко висящих ветвей оборванной сирени, среди следов истончавшегося запаха весны.
Она быстро проскользнула через большую комнату, опасливо взглянула в сторону закрытой двери в кабинет моего отца. У меня в комнате она сразу села на стул возле окна, тесно свела колени, одернула юбку, положила руки на бедра. Я вошел с двумя бутербродами с колбасой.
– Чай поставить? – спросил я сипло, протягивая один бутерброд Лизе.
Она не ответила, взяла бутерброд и впилась в него мелкими, один к одному, белыми зубами. Она ела так, словно голодала несколько дней. Я же откусил только один кусок и начал давать круги по комнате.
– Здесь ты и живешь? – спросила Лиза, расправившись с бутербродом.
– Да! – обернулся я к ней. – Хочешь покажу настоящие метереологические карты?
– Какие?
– Метереологические!
Я схватил второй стул, поставил его возле шкафа, взобрался на него. Спиной я чувствовал Лизин взгляд. Я дернул на себя один рулон, остальные посыпались мне на голову, я чуть было не упал, а Лиза засмеялась.
Именно ее смех нас раскрепостил, и, когда я опустился на колени возле нее, когда развернул карту, уже было ясно, что ни карта, ни учебники – мы якобы собирались заняться вместе тригонометрией – никому не нужны.
Я поднял глаза. Лиза сидела в той же позе. Я вскочил, наклонился к ней. От нее пахло колбасой, мои руки, легшие ей на плечи, были в пыли. Мы сухо поцеловались, нас словно ударило током. Она вскочила и, спасаясь от меня, закружила по комнате. Она была ловчее, могла убегать и убегать, могла сесть на один из стульев, могла вообще выбежать вон из комнаты, из квартиры. Она села на мою кровать. Ее колени теперь были широко расставлены, юбка задралась. Я впервые увидел полоски белой-белой кожи между резинками темно-коричневых чулок и черными трусиками, те участки кожи, по которым уже блуждали, поднимаясь выше, мои пальцы. Руки она держала так, словно собиралась поймать брошенный ей в грудь мяч. Мячом оказалась моя голова. Запах колбасы, физкультурного зала, ее пальцы у меня на затылке, цепляющийся за губы туго натянутый подол юбки, идущий от Лизы жар, мои дрожь и волнение.
Я въехал в нее лицом, почему-то высунув язык: им я попал в пупок, соленый вкус его нутра преследовал меня после несколько дней. Она обхватила меня ногами и пришпорила ударом тугих пяток.
– А вдруг он сейчас придет?! – произнесла она так, будто бы ей этого очень хотелось.
У нее была очень маленькая грудь, она счастливо и испуганно ойкнула, когда я после нескольких неудачных попыток все же погрузился во что-то горячее, заставляющее поскорее излиться.
– Вот как это, значит! – сказала Лиза потом и положила влажную ладошку на мою быстро сморщившуюся, болезненную плоть. – Бедный!
Раздался звук поворачиваемого в скважине замка, мы вскочили.
Застегиваясь, я разложил на столе учебники и тетради, она придвинула оба стула к столу. Мой отец вошел, возник за нашими спинами.
Опытный фотограф схватывает сразу все пространство, все полутона. Мой отец был фотограф опытный.
У Тани никто не подходил. Я звонил несколько раз с одинаковым результатом: срабатывал определитель номера, мне казалось, что там сняли трубку, я кричал: «Таня! Таня!» – но длинные гудки возобновлялись.
Первый раз я позвонил из автомата возле байбиковского подъезда, в котором на ящике для газет оставил вынесенный из квартиры недопитый стакан коньяка. Возле будки маячили двое, очень напоминавшие байбиковских охранников. Несмотря на жару, они, как и охранники в квартире, были в пиджаках; оба угловатые, жилистые, они проводили меня внимательными взглядами; устав набирать Танин номер, я пошел к своей машине и почувствовал, что нахожусь под наблюдением еще двух человек. Эти уже и вовсе не таились: их машина стояла рядом с моей, и они пялились на меня в открытую.
Я им улыбнулся. Они улыбнулись в ответ, но, когда я тронулся с места, они поехали за мной. Чтобы избавиться от слежки, моих водительских навыков оказалось недостаточно. Пришлось смириться, пришлось ехать так, словно я ничего не замечаю, не смотреть на их машину в зеркало заднего вида, и они наконец ушли в сторону.
Я еще немного покружил, потом прибился к Таниному дому.
За ее дверью была тишина. Я еще раз посмотрел на номер квартиры – да, вроде все верно, – еще раз нажал на кнопку звонка, потом еще раз. Дверь со скрипом и лязгом открылась, когда я уже начал спускаться по лестнице, и голос открывшей дверь пожилой женщины прозвучал у меня за спиной:
– Кто здесь?
Я быстро поднялся на несколько ступеней. Женщина смотрела на меня с опаской, дверь была закрыта на цепочку.
– Здравствуйте! – торопливо заговорил я. – Мне нужна Таня. Татьяна… Отчества я не знаю. Фамилии тоже. Но она живет здесь! В этой квартире! Она дала мне адрес.
– Вы ошибаетесь, – сказала эта женщина. – Здесь никакая Таня не живет. И никогда не жила. Разве что, может, до войны.
– Нет, какое там до войны! – У меня появилось желание рвануть дверь на себя, сорвать, выломать цепочку, отшвырнуть в сторону эту старуху, провести в квартире досмотр. – Сейчас! Здесь! – Я достал фотографию. – Вот! «До войны»!
Она всмотрелась в фотографию, перевела взгляд на меня. Ее верхняя, с седыми длинными волосками губа поползла вверх, обнажая идеальную белизну протеза.
– Я вас огорчу. – Лицо ее сморщилось, подбородок заострился, глаза блеснули – так она улыбалась. – Я знаю всех, кто живет в этом доме. Здесь такая Таня не живет!
Дверь квартиры с лязгом захлопнулась.
– Эй! Эй! – Я бухнул кулаком в дверь, потянулся к звонку, фотография выпала из моих рук, упала, я наклонился над ней.
Да, такой Тани в этой квартире, в этом доме быть не могло: я сделал снимок, когда Таня после купания выходила из воды в одних просвечивающих узких трусиках. Блеск крепкого мокрого тела. Солнечный блик на стоящей торчком агрессивной груди. Прядь отяжелевших волос пересекает улыбающееся радостное лицо.
Мой дар можно было сравнить с бессмертием.
Интересно попробовать жить вечно, но только попробовать. Ведь в конце концов обязательно возникнет вопрос – помимо еще одного, не менее важного: «Где бессмертие будет проистекать?» – также способный отравить самое безмятежное, пусть и вечное существование: «Что, собственно, с бессмертием делать, как им получше распорядиться?»
Как ни увиливай, но полноценного ответа на эти проклятые вопросы не найти.
Вопросы-то вроде бы очень и очень простые. Как, куда приложить бессмертие, на что его использовать и где? Ладно, оставим в стороне местопребывание бессмертного, но для пользования бессмертием хотя бы требуется определить четкую прикладную цель. Иначе – направить не имеющее предела свойство на нечто конкретное и конечное. Завязать на строго определенное действие.
И тем самым – обесценить. А возможно – уничтожить. Может быть – только само свойство, может быть – вместе с носителем. Такое пользование бессмертием с необходимостью придаст ему предел, ограничение. Сделает из него уже не бессмертие, а тягостное времяпрепровождение!
Если бы отец сохранил дар втуне, он стал бы святым, но, однажды сдав его в пользование, внаем, отец тем самым ускорил свой конец. Он и наличествующий в нем дар были одним и тем же. Исчерпывание дара означало для него смерть. Грузовик лишь служил материальным подтверждением. Что-то другое обязательно остановило бы моего отца, причем – без какого-либо участия тех, кто уже считал отца мешающим, ни на что им не годящимся. Те, кто хотел заставить моего отца вновь запустить машинку по использованию дара, могли и не стараться: там оставалось на донышке, последние капли.
Мне остается только гадать, какую легенду представили отцу. Скорее всего, такую же, как и мне. Сыграли на его стариковских чувствах. В отличие от меня, отец мой сразу разобрался (нельзя не отдать ему должное): это – легенда. Он и Байбикову изложил ее таким образом, чтобы тот понял, понял между строк, о чем идет речь, а мой дорогой Бай был готов ко всему: уж он-то знал, что ради попавших к нему в руки документов, ради того, чтобы этими документами завладеть, любая легенда сойдет. Очередь из автомата, контрольный выстрел в голову были бы всего лишь приложением, послесловием, отточием.
Таню я увидел сразу, лишь только заехал во двор. Она сидела на лавочке, на той самой лавочке, на которой так любил посиживать зарезанный отставник; сидела прямо, плотно сдвинув колени, положив руки на сумочку. Я поставил машину, подошел к ней. При моем приближении она встала.
– Что случилось? – подставляя губы для поцелуя, спросила она. – Новые замки. Я не знала, что и подумать, звонила…
Я поцеловал ее и спросил:
– Кому?
– Твоему агенту, этому Кулагину. Думала, он знает, но он…
– Он ничего не знает!
Мы нашли слесаря, я забрал у него ключи, отпер дверь. Да, в мастерской был полный хаос, требовалась грандиозная уборка.
Я переоделся в старые джинсы, нашел заношенную рубашку, закатал на ней рукава. Таня тем временем осмотрела мастерскую, и ее чуть не стошнило от вида засохшей лужи крови на кухне.
– Кто это был? – спросила она.
– Сосед, сосед по дому. Видимо, решил поживиться, – ответил я. Раздвинул шторы, открыл окна.
– Как ты узнала, что здесь что-то произошло? – спросил я, обернувшись к ней.
– Позвонила, никто не подошел. Автоответчик не сработал. Я и подумала: что-то случилось.
– Или я решил от тебя скрыться!
– Или это. – Она улыбнулась. – Но ты же так не решил! Или я ошибаюсь?
Я взял веник, совок и начал выметать осколки стекла.
Совместными усилиями мы навели порядок, а потом я пошел выбросить мусор. По пути к мусорным бакам я замедлил шаг, остановился, обернулся: она стояла в окне, смотрела на меня.
Да, уже тогда ее взгляд мне не понравился.
Глава 13
– Ты! – Он наставил на меня палец. – Здорово! Пошли! – Бай легко развернулся на каблуках; было совсем не похоже, что недавно он был ранен.
Я встал, последовал за ним, мимо охранника, по коридору и оказался в другой комнате, где действительно располагался накрытый стол. Вокруг стола стояли стулья, словно только что покинутые пирующими; еще на двух столах, по обе стороны почерневшего от пыли окна, были навалены кучи бумаг, в углу туманно светился дисплей компьютера.
– Вот. – Закрыв за мной дверь, Бай кивнул на столы с бумагами. – Готовлюсь.
– К чему? – спросил я и только тут заметил, что в комнате находился еще один человек, судя по всему – второй охранник. Он – копия первого, разве что пожилистее и повыше, – скрестив руки на груди, стоял в углу.
– Как?! – брызнул слюной Бай. – Ничего не знаешь? Будут довыборы. Необходимо провести наших кандидатов, и тогда наша фракция сможет официально зарегистрироваться. Ты едешь со мной? Да? Я так понял. Я раньше встречал твои снимки. Неплохо. Но, – он подошел ко мне вплотную, – сейчас не время снимать баб! Не время!
Мне хотелось взглянуть в зеркало: неужели только я изменился, полысел-поседел, а Бай каким был, таким и остался? Он стоял посреди комнаты, ладненький, весь какой-то усредненный, без примет и запоминающихся черт. Такой, каким он и был всегда. Все в нем было в меру, все соответствовало канонам горлана-главаря всех времен.
– У тебя тут прием? – спросил я, кивая на накрытый стол.
– Что? О нет! Какой прием! Это было вчера. Никак не уберем. Кстати, – он взял со стола полупустую бутылку, – хочешь немного?
– Давай, – сказал я.
– Пьешь? Ха-ха! Пьешь! – Бай взглядом поискал чистый бокал, повернулся к охраннику. – Принеси два чистых стакана. И мне – минералки.
Охранник ожил, скрипнул, тяжело ступая, вышел из комнаты, оставив дверь открытой. Сквозь дверной проем я увидел, что первый сидит на стуле в прихожей и читает газету.
– Я не пью! – сообщил Бай. – Помалу. Если начинаю – все! Я тогда не пью, а выжираю все, что льется. Все! Подчистую! Ну так как? – Он посмотрел на этикетку, его передернуло.
– Что «как»?
– Едешь?
– Еду, – кивнул я.
Неся поднос, вернулся охранник. На подносе почти неслышно звякали две бутылки минеральной воды и два чистых стакана. Охранник подносом сдвинул в сторону громоздившиеся на столе грязные тарелки. В одной из них в начавшем плесневеть соусе плавал длинный окурок с помадным кольцом на фильтре. Освободившись от ноши, охранник направился было на свое место в углу, но Бай его окликнул:
– Открывалку!
Охранник вновь вышел из комнаты, вернулся с открывалкой, откупорил одну бутылку, услужливо наполнил один стакан, положил открывалку рядом с подносом. Я посмотрел на Бая: он оглядывал меня с широкой слащавой улыбкой.
– Залысины! – продолжая улыбаться, констатировал он. – Морщины. Ты постарел. Ну, так тебе налить?
– Налей. Я же сказал…
Бай налил в стакан из бутылки, взял стакан с водой.
– Что это? – спросил я, указывая на предназначавшийся мне стакан.
– Хер его знает! – Бай пожал плечами. – Может, коньяк?
Он обернулся к охраннику. Тот спокойно стоял себе в углу, белоснежным носовым платком вытирал большие, казавшиеся мягкими ладони.
– Здесь у нас коньяк? – спросил Бай.
– Коньяк, – скрипуче подтвердил охранник. Я взял стакан. Бай поднял свой, с минералкой.
– Пей на здоровье! – сказал он. – Какой-то француз принес. Они обожают коньяк. У них коньяк – это религия. Наливал тут всем, сам нажрался, плакал. Говорил: как же вы предали идеалы? Как же так?! Мы, говорил, на вас надеялись! Ты представляешь? – Он утробно захохотал, глотнул минералки и рыгнул в сторону. – Идеалы коммунизма! Я ему: ну, предали, и дальше что? И хер с ними, с идеалами! Он не нашелся что ответить!
Я отпил из своего стакана. Это был действительно коньяк. Хороший коньяк.
– Как батюшка? – спросил Бай.
Этот вопрос застал меня врасплох, я поперхнулся.
– Он умер. Погиб. Полторы недели назад. Охранник спрятал платок, внимательно посмотрел на меня, улыбка Бая погасла.
– Прости, я не знал, – сказал он, через плечо бросил охраннику: – Посиди на кухне!
– Максим Леонидович! – Охранник поднял тонкие брови, кожа у него на лбу пошла глубокими морщинами. – Мы же уговаривались!
– А если бы пришла женщина? – Бай мне подмигнул.
– Но товарищ Миллер не женщина!
– Это точно! – вновь захохотал Бай. – Как ты такое заметил? Ладно, ладно. Посиди!
Охранник одернул пиджак, вышел из комнаты.
– И дверь закрой! – сказал Бай ему в спину. Охранник недовольно покачал головой, но дверь закрыл.
– Не отходят от меня ни на шаг, – быстро проговорил Бай. – Не выпускают из квартиры. Ты пей, пей.
Он вылил в себя воду, наполнил стакан, отпил. Я смотрел на него, думал: с чего начать?
Лицо Бая приобрело мечтательное выражение.
– Тут как-то и в самом деле пришла одна дама, – проговорил он. – Бабца что надо! По делу. Мы поговорили. О делах. Обсудили кое-какие проблемы. И ты представляешь – я так ее захотел! Ну просто, – он обстоятельно прикрыл пах, – ну просто тут все свинцом залилось! И что ты думаешь? Этот хер вышел из комнаты только после того, как я ей почти что вдул. В стояка. Хорошо еще, что баба попалась понимающая. А ведь таких найти трудно! Ты чего не пьешь?
– Жарко, – сказал я.
– Это точно! Жарко. Ну ладно, Генка, давай к делу. Какие их предложения?
– Предложения? Чьи? Я не понимаю…
Бай поставил стакан, приблизился ко мне вплотную. От него тяжело несло потом. Возле крыльев носа гнездились угри. Воротник рубашки был засален. Ему не мешало побриться.
– Мне нужны гарантии, Гена! – сказал Бай, практически упершись в меня упругим животом. – Без гарантий я ничего не отдам. Но и с гарантиями я еще подумаю. Информация того стоит.
– О чем ты? – Я отодвинулся.
По его лицу пробежала тень. Он почесал затылок, повернулся ко мне спиной, прошел к креслу у стены.
– Так ты все-таки не от Волохова? – спросил он, садясь. – Жаль! Я надеялся с ним договориться. Значит, он решил на компромиссы не идти. Хорошо, тем хуже для него.
– От какого Волохова? От… – я запнулся, – нашего?
– От нашего, Генка, от нашего! Давно его не видел?
– Пару-тройку лет назад. А у вас что, общие дела? Он тоже в политике? Я не знал. Объясни…
Бай закинул ногу на ногу. Он смотрел как бы сквозь меня. Жевал губы. Скрипнула дверь – в комнату вошел один из охранников с трубкой радиотелефона.
– Кто? – спросил Бай.
– Председатель комиссии, – ответил охранник и передал трубку Баю.
– Да, я слушаю, – сказал Бай в трубку, прикрыл микрофон ладонью и прошипел мне:
– Иди, иди! Завтра, выезжаем завтра рано утром. В шесть!
Охранник тронул меня за локоть. Уже выходя из комнаты, уже в коридоре, возле входной двери, я услышал слова Бая:
– Я выступлю на слушаниях после возвращения из поездки! Не раньше и не позже!
Охранник открыл дверь, я вышел на лестницу. Прямо так – со стаканом коньяка. И с ощущением, что я полный болван.
Думаю, Лиза чувствовала исходившую от моего отца угрозу. При встрече с ним – во дворе, на улице, по дороге из школы – она вздрагивала, втягивала голову в плечи. В ее страхе было нечто большее, чем просто страх перед отцом своего дружка, человеком строгим, наши встречи не одобрявшим. Она не могла догадаться о его способностях, о его даре. Не могла представить себе масштаб. Но, думаю, ей не так трудно было предположить, что мой отец обладает какой-то мистической способностью.
Однажды она позвонила к нам в дверь условным манером – короткий звонок, длинный, очень короткий – и уселась на подоконник дожидаться, пока я выйду. Я был практически готов, мне оставалось только обуться, но отец, брившийся в ванной, вышел вслед за мной на лестничную площадку. Длинный шелковый темно-синий халат, махровое китайское полотенце вокруг шеи – он всегда повязывался полотенцем при бритье.
– Когда ты вернешься? – крикнул отец мне вдогонку.
Лизу он не увидел: она была неким туманным пятном где-то внизу.
– Скоро! – крикнул я на бегу, и помню, как уже во дворе меня поразило выражение Лизиного лица.
– Он у тебя колдун! – сказала она.
– Он добрый! – соврал я. Она, конечно, не поверила.
Даже когда я твердо знал, что до возвращения отца еще много времени, Лиза не хотела к нам заходить.
– А если он вернется раньше? – спрашивала она.
Я объяснял, что у отца строгий режим рабочего дня, что уйти раньше времени он не может, что даже если едет куда-то на съемку, то все равно должен вернуться на службу.
– Нет, – говорила она, – он узнает, что я к вам приходила. Или придет, пока я еще буду у вас. Он – колдун!
Мы самозабвенно целовались в подъездах, в скверах. Мы – она сбросив тапочки, я и так был в носках – гладили друг друга пальцами ног, пока сидели за большим столом у нее дома, в комнате коммунальной квартиры.
В нас накапливалась требующая разрядки сила.
Не то чтобы Лиза потеряла голову, когда все-таки согласилась переступить порог нашей квартиры. Она устала сопротивляться своему страху. У нас она была – пока сила не взыграла по-настоящему – много сдержаннее, чем поздним вечером в подъезде или в сквере, где мы скрывались среди низко висящих ветвей оборванной сирени, среди следов истончавшегося запаха весны.
Она быстро проскользнула через большую комнату, опасливо взглянула в сторону закрытой двери в кабинет моего отца. У меня в комнате она сразу села на стул возле окна, тесно свела колени, одернула юбку, положила руки на бедра. Я вошел с двумя бутербродами с колбасой.
– Чай поставить? – спросил я сипло, протягивая один бутерброд Лизе.
Она не ответила, взяла бутерброд и впилась в него мелкими, один к одному, белыми зубами. Она ела так, словно голодала несколько дней. Я же откусил только один кусок и начал давать круги по комнате.
– Здесь ты и живешь? – спросила Лиза, расправившись с бутербродом.
– Да! – обернулся я к ней. – Хочешь покажу настоящие метереологические карты?
– Какие?
– Метереологические!
Я схватил второй стул, поставил его возле шкафа, взобрался на него. Спиной я чувствовал Лизин взгляд. Я дернул на себя один рулон, остальные посыпались мне на голову, я чуть было не упал, а Лиза засмеялась.
Именно ее смех нас раскрепостил, и, когда я опустился на колени возле нее, когда развернул карту, уже было ясно, что ни карта, ни учебники – мы якобы собирались заняться вместе тригонометрией – никому не нужны.
Я поднял глаза. Лиза сидела в той же позе. Я вскочил, наклонился к ней. От нее пахло колбасой, мои руки, легшие ей на плечи, были в пыли. Мы сухо поцеловались, нас словно ударило током. Она вскочила и, спасаясь от меня, закружила по комнате. Она была ловчее, могла убегать и убегать, могла сесть на один из стульев, могла вообще выбежать вон из комнаты, из квартиры. Она села на мою кровать. Ее колени теперь были широко расставлены, юбка задралась. Я впервые увидел полоски белой-белой кожи между резинками темно-коричневых чулок и черными трусиками, те участки кожи, по которым уже блуждали, поднимаясь выше, мои пальцы. Руки она держала так, словно собиралась поймать брошенный ей в грудь мяч. Мячом оказалась моя голова. Запах колбасы, физкультурного зала, ее пальцы у меня на затылке, цепляющийся за губы туго натянутый подол юбки, идущий от Лизы жар, мои дрожь и волнение.
Я въехал в нее лицом, почему-то высунув язык: им я попал в пупок, соленый вкус его нутра преследовал меня после несколько дней. Она обхватила меня ногами и пришпорила ударом тугих пяток.
– А вдруг он сейчас придет?! – произнесла она так, будто бы ей этого очень хотелось.
У нее была очень маленькая грудь, она счастливо и испуганно ойкнула, когда я после нескольких неудачных попыток все же погрузился во что-то горячее, заставляющее поскорее излиться.
– Вот как это, значит! – сказала Лиза потом и положила влажную ладошку на мою быстро сморщившуюся, болезненную плоть. – Бедный!
Раздался звук поворачиваемого в скважине замка, мы вскочили.
Застегиваясь, я разложил на столе учебники и тетради, она придвинула оба стула к столу. Мой отец вошел, возник за нашими спинами.
Опытный фотограф схватывает сразу все пространство, все полутона. Мой отец был фотограф опытный.
У Тани никто не подходил. Я звонил несколько раз с одинаковым результатом: срабатывал определитель номера, мне казалось, что там сняли трубку, я кричал: «Таня! Таня!» – но длинные гудки возобновлялись.
Первый раз я позвонил из автомата возле байбиковского подъезда, в котором на ящике для газет оставил вынесенный из квартиры недопитый стакан коньяка. Возле будки маячили двое, очень напоминавшие байбиковских охранников. Несмотря на жару, они, как и охранники в квартире, были в пиджаках; оба угловатые, жилистые, они проводили меня внимательными взглядами; устав набирать Танин номер, я пошел к своей машине и почувствовал, что нахожусь под наблюдением еще двух человек. Эти уже и вовсе не таились: их машина стояла рядом с моей, и они пялились на меня в открытую.
Я им улыбнулся. Они улыбнулись в ответ, но, когда я тронулся с места, они поехали за мной. Чтобы избавиться от слежки, моих водительских навыков оказалось недостаточно. Пришлось смириться, пришлось ехать так, словно я ничего не замечаю, не смотреть на их машину в зеркало заднего вида, и они наконец ушли в сторону.
Я еще немного покружил, потом прибился к Таниному дому.
За ее дверью была тишина. Я еще раз посмотрел на номер квартиры – да, вроде все верно, – еще раз нажал на кнопку звонка, потом еще раз. Дверь со скрипом и лязгом открылась, когда я уже начал спускаться по лестнице, и голос открывшей дверь пожилой женщины прозвучал у меня за спиной:
– Кто здесь?
Я быстро поднялся на несколько ступеней. Женщина смотрела на меня с опаской, дверь была закрыта на цепочку.
– Здравствуйте! – торопливо заговорил я. – Мне нужна Таня. Татьяна… Отчества я не знаю. Фамилии тоже. Но она живет здесь! В этой квартире! Она дала мне адрес.
– Вы ошибаетесь, – сказала эта женщина. – Здесь никакая Таня не живет. И никогда не жила. Разве что, может, до войны.
– Нет, какое там до войны! – У меня появилось желание рвануть дверь на себя, сорвать, выломать цепочку, отшвырнуть в сторону эту старуху, провести в квартире досмотр. – Сейчас! Здесь! – Я достал фотографию. – Вот! «До войны»!
Она всмотрелась в фотографию, перевела взгляд на меня. Ее верхняя, с седыми длинными волосками губа поползла вверх, обнажая идеальную белизну протеза.
– Я вас огорчу. – Лицо ее сморщилось, подбородок заострился, глаза блеснули – так она улыбалась. – Я знаю всех, кто живет в этом доме. Здесь такая Таня не живет!
Дверь квартиры с лязгом захлопнулась.
– Эй! Эй! – Я бухнул кулаком в дверь, потянулся к звонку, фотография выпала из моих рук, упала, я наклонился над ней.
Да, такой Тани в этой квартире, в этом доме быть не могло: я сделал снимок, когда Таня после купания выходила из воды в одних просвечивающих узких трусиках. Блеск крепкого мокрого тела. Солнечный блик на стоящей торчком агрессивной груди. Прядь отяжелевших волос пересекает улыбающееся радостное лицо.
Мой дар можно было сравнить с бессмертием.
Интересно попробовать жить вечно, но только попробовать. Ведь в конце концов обязательно возникнет вопрос – помимо еще одного, не менее важного: «Где бессмертие будет проистекать?» – также способный отравить самое безмятежное, пусть и вечное существование: «Что, собственно, с бессмертием делать, как им получше распорядиться?»
Как ни увиливай, но полноценного ответа на эти проклятые вопросы не найти.
Вопросы-то вроде бы очень и очень простые. Как, куда приложить бессмертие, на что его использовать и где? Ладно, оставим в стороне местопребывание бессмертного, но для пользования бессмертием хотя бы требуется определить четкую прикладную цель. Иначе – направить не имеющее предела свойство на нечто конкретное и конечное. Завязать на строго определенное действие.
И тем самым – обесценить. А возможно – уничтожить. Может быть – только само свойство, может быть – вместе с носителем. Такое пользование бессмертием с необходимостью придаст ему предел, ограничение. Сделает из него уже не бессмертие, а тягостное времяпрепровождение!
Если бы отец сохранил дар втуне, он стал бы святым, но, однажды сдав его в пользование, внаем, отец тем самым ускорил свой конец. Он и наличествующий в нем дар были одним и тем же. Исчерпывание дара означало для него смерть. Грузовик лишь служил материальным подтверждением. Что-то другое обязательно остановило бы моего отца, причем – без какого-либо участия тех, кто уже считал отца мешающим, ни на что им не годящимся. Те, кто хотел заставить моего отца вновь запустить машинку по использованию дара, могли и не стараться: там оставалось на донышке, последние капли.
Мне остается только гадать, какую легенду представили отцу. Скорее всего, такую же, как и мне. Сыграли на его стариковских чувствах. В отличие от меня, отец мой сразу разобрался (нельзя не отдать ему должное): это – легенда. Он и Байбикову изложил ее таким образом, чтобы тот понял, понял между строк, о чем идет речь, а мой дорогой Бай был готов ко всему: уж он-то знал, что ради попавших к нему в руки документов, ради того, чтобы этими документами завладеть, любая легенда сойдет. Очередь из автомата, контрольный выстрел в голову были бы всего лишь приложением, послесловием, отточием.
Таню я увидел сразу, лишь только заехал во двор. Она сидела на лавочке, на той самой лавочке, на которой так любил посиживать зарезанный отставник; сидела прямо, плотно сдвинув колени, положив руки на сумочку. Я поставил машину, подошел к ней. При моем приближении она встала.
– Что случилось? – подставляя губы для поцелуя, спросила она. – Новые замки. Я не знала, что и подумать, звонила…
Я поцеловал ее и спросил:
– Кому?
– Твоему агенту, этому Кулагину. Думала, он знает, но он…
– Он ничего не знает!
Мы нашли слесаря, я забрал у него ключи, отпер дверь. Да, в мастерской был полный хаос, требовалась грандиозная уборка.
Я переоделся в старые джинсы, нашел заношенную рубашку, закатал на ней рукава. Таня тем временем осмотрела мастерскую, и ее чуть не стошнило от вида засохшей лужи крови на кухне.
– Кто это был? – спросила она.
– Сосед, сосед по дому. Видимо, решил поживиться, – ответил я. Раздвинул шторы, открыл окна.
– Как ты узнала, что здесь что-то произошло? – спросил я, обернувшись к ней.
– Позвонила, никто не подошел. Автоответчик не сработал. Я и подумала: что-то случилось.
– Или я решил от тебя скрыться!
– Или это. – Она улыбнулась. – Но ты же так не решил! Или я ошибаюсь?
Я взял веник, совок и начал выметать осколки стекла.
Совместными усилиями мы навели порядок, а потом я пошел выбросить мусор. По пути к мусорным бакам я замедлил шаг, остановился, обернулся: она стояла в окне, смотрела на меня.
Да, уже тогда ее взгляд мне не понравился.
Глава 13
Когда осознаёшь, что дар, подобный моему, не сказка, что он существует и всецело находится в пользовании, бессмысленно вести себя так, словно ничего не произошло. Глупо оставаться прежним. Да и невозможно. Убеждать себя в противном – значит попусту тратить силы: убедить-то можно, но прежним уже не будешь.
Происходит некая подвижка, и ты начинаешь смотреть на вещи по-иному. Меняется все. По-новому видятся и самые отдаленные события, и самые закрытые прежде темы. Глупо жить и поступать так же, как поступал прежде. Прежняя жизнь становится просто-напросто предательством дара.
Дар всему голова, он определяет человека – а вовсе не наоборот! – но вот только понять, увидеть, распознать свой дар может далеко не каждый. И уж совсем единицы могут по-настоящему им распорядиться, не предать его, не разменять. Тут важно раз и навсегда выбрать главную точку для его приложения, всеми остальными или пожертвовав, или низведя их до незначимых, третьестепенных.
Поэтому такому человеку, как я, человеку, наделенному даром, пытаться оправдываться, пытаться объяснить, что, мол, не виноват, что, мол, меня использовали, – также глупо. Используют, берут на крючок тех, у кого нет дара. Бездарей. Обыкновенных. Осененные даром должны все предвидеть, за все отвечать. Им нельзя кивать на других людей, на обстоятельства. Они сами за все отвечают.
И если их все-таки обводят вокруг пальца, если их все-таки обманывают, то и спрос с них совсем иной, чем со всех прочих. Спрос с них по большому счету. Правда, с одной характерной чертой: они сами должны с себя спрашивать по масштабам своего дара, они сами должны себя судить. Ведь все очень просто: суд обыкновенных над ними не властен уже потому, что судьи никогда не смогут поверить, будто дар существует. Судьи начнут приклеивать статьи, определять меру пресечения, меру наказания, сверяясь со своими, обыкновенными законами. А обыкновенные законы здесь не работают. Они из другого мира.
Вот если просто кого-то убьешь или ограбишь – пожалуйста.
Если же убьешь кого-то не пулей, а в тишине фотолаборатории, вдалеке от жертвы, возможно, за тысячи километров, то какой статьей измерить твою вину?
Такой, пожалуй, нет.
И такая не скоро появится.
Тут уже все зависит от обладателя дара. От его к нему отношения. Если он свой дар воспринимает как нечто само собой разумеющееся, то дело одно. Если видит в этом какую-то вину – вину, скажем, свою собственную, – то дело другое.
Дар, конечно, существует раньше, чем носитель дара.
Более того! Все дарования были еще тогда, когда и в помине не было возможных носителей. Но из этого не следует, что носитель может все списать на то, что, мол, ничего не знаю, ничего не ведаю. Мол, дар ко мне перешел без моей воли, без моего ведома. Я, мол, не виноват ни в чем.
Так-то оно так, но только с одной стороны. А с другой – получается все иначе. Получается, что только ты, носитель дара, и можешь сам себя по дару судить. Судить по тому, на сколько твой дар тянет. И уже на неких весах прикидывать, что с собой делать. Судить, конечно, пристрастно: иного суда и не бывает.
Когда я над этим над всем задумался, у меня даже дыхание перехватило. Я уж не говорю про возможность того, что мой ребенок, ныне гражданин США, может стать в будущем – если уже не стал! – наследником моего дара.
Скорее всего, я своего ребенка не увижу никогда и никогда не узнаю, на что он свой дар направит, как им распорядится. Я задумался над тем, скольких я, сам того не ведая, – еще до того как начал вести учет происходящим странностям – одним легким движением скребка убрал с негатива, а одновременно – из жизни.
Мне даже стало как-то легко, как-то свободно. Я почувствовал, что в моем одиночестве – огромная польза, огромное преимущество. Хотя бы здесь, в этом полушарии, я один и могу сделать с собой все, что захочу. А потом я подумал, что и с другими я тоже могу сделать все, что захочу.
В этом уже не ощущение легкости, не ощущение свободы было. Было что-то звенящее. Потустороннее.
Я тогда взглянул на свою фотографию, которая висела в спальне на стене, – она мне очень нравилась: я стою, опершись на лингофский штатив, в свободной рубашке с расстегнутым воротом, на шее – экспонометр, в зеркале за спиной – обнаженная модель в три четверти. Я этой фотографией гордился – еще бы, такой классный автопортрет!
Я поискал среди оставшихся негативов, но негатива своего автопортрета не нашел. Все выбросил, тщась уйти от судьбы. Было только несколько из новых: Таня, Таня и вновь она. Я отпер сейф и обнаружил негатив в сейфе, во внутреннем отделении, в конверте среди самых дорогих фотографий, которые не нашли те, что громили мою мастерскую. Негатив лежал в специальном полупрозрачном конверте. В уголке – дата, время.
Я вытащил негатив из конверта, положил на станок, закрепил, включил подсветку. Прошу! Суд уже на местах, адвокат и прокурор исключены из процесса за ненадобностью, вставать не обязательно. Для вынесения приговора и приведения его в исполнение нужно только одно движение. Главное – не робеть!
Я жду ее уже больше часа. Постепенно во мне расползается страх: она не придет. Действительно – зачем я ей теперь? Я ей абсолютно не нужен. То, чем я себя тешил, надежда, будто она придет с инспекцией, истаивает с каждой минутой. Ей нечего проверять. Достаточно включить телевизор или развернуть вечернюю газету.
Но все-таки она должна прийти.
И она придет одна. Она не могла не догадаться: ей уже не нужна охрана, ей уже ничто не угрожает. Да ей ничего и не угрожало. Разве что – разоблачение, хотя разоблачить ее можно только в одном: она, как я свой дар, предоставила историю своей жизни в пользование другим. Это серьезный проступок, но не настолько, чтобы за него карать по всей строгости. Ее надо простить. Ее использовали. Она придет просить прощения. Я ее прощу.
На моем рабочем столе сервирован легкий ужин. Бутылка вина, конфеты, фрукты. Она признавалась, что больше всего любит яблоки. Как Лиза. Причем яблоки с кислинкой, чуть-чуть недозрелые. Удивительное сходство вкусов!
Происходит некая подвижка, и ты начинаешь смотреть на вещи по-иному. Меняется все. По-новому видятся и самые отдаленные события, и самые закрытые прежде темы. Глупо жить и поступать так же, как поступал прежде. Прежняя жизнь становится просто-напросто предательством дара.
Дар всему голова, он определяет человека – а вовсе не наоборот! – но вот только понять, увидеть, распознать свой дар может далеко не каждый. И уж совсем единицы могут по-настоящему им распорядиться, не предать его, не разменять. Тут важно раз и навсегда выбрать главную точку для его приложения, всеми остальными или пожертвовав, или низведя их до незначимых, третьестепенных.
Поэтому такому человеку, как я, человеку, наделенному даром, пытаться оправдываться, пытаться объяснить, что, мол, не виноват, что, мол, меня использовали, – также глупо. Используют, берут на крючок тех, у кого нет дара. Бездарей. Обыкновенных. Осененные даром должны все предвидеть, за все отвечать. Им нельзя кивать на других людей, на обстоятельства. Они сами за все отвечают.
И если их все-таки обводят вокруг пальца, если их все-таки обманывают, то и спрос с них совсем иной, чем со всех прочих. Спрос с них по большому счету. Правда, с одной характерной чертой: они сами должны с себя спрашивать по масштабам своего дара, они сами должны себя судить. Ведь все очень просто: суд обыкновенных над ними не властен уже потому, что судьи никогда не смогут поверить, будто дар существует. Судьи начнут приклеивать статьи, определять меру пресечения, меру наказания, сверяясь со своими, обыкновенными законами. А обыкновенные законы здесь не работают. Они из другого мира.
Вот если просто кого-то убьешь или ограбишь – пожалуйста.
Если же убьешь кого-то не пулей, а в тишине фотолаборатории, вдалеке от жертвы, возможно, за тысячи километров, то какой статьей измерить твою вину?
Такой, пожалуй, нет.
И такая не скоро появится.
Тут уже все зависит от обладателя дара. От его к нему отношения. Если он свой дар воспринимает как нечто само собой разумеющееся, то дело одно. Если видит в этом какую-то вину – вину, скажем, свою собственную, – то дело другое.
Дар, конечно, существует раньше, чем носитель дара.
Более того! Все дарования были еще тогда, когда и в помине не было возможных носителей. Но из этого не следует, что носитель может все списать на то, что, мол, ничего не знаю, ничего не ведаю. Мол, дар ко мне перешел без моей воли, без моего ведома. Я, мол, не виноват ни в чем.
Так-то оно так, но только с одной стороны. А с другой – получается все иначе. Получается, что только ты, носитель дара, и можешь сам себя по дару судить. Судить по тому, на сколько твой дар тянет. И уже на неких весах прикидывать, что с собой делать. Судить, конечно, пристрастно: иного суда и не бывает.
Когда я над этим над всем задумался, у меня даже дыхание перехватило. Я уж не говорю про возможность того, что мой ребенок, ныне гражданин США, может стать в будущем – если уже не стал! – наследником моего дара.
Скорее всего, я своего ребенка не увижу никогда и никогда не узнаю, на что он свой дар направит, как им распорядится. Я задумался над тем, скольких я, сам того не ведая, – еще до того как начал вести учет происходящим странностям – одним легким движением скребка убрал с негатива, а одновременно – из жизни.
Мне даже стало как-то легко, как-то свободно. Я почувствовал, что в моем одиночестве – огромная польза, огромное преимущество. Хотя бы здесь, в этом полушарии, я один и могу сделать с собой все, что захочу. А потом я подумал, что и с другими я тоже могу сделать все, что захочу.
В этом уже не ощущение легкости, не ощущение свободы было. Было что-то звенящее. Потустороннее.
Я тогда взглянул на свою фотографию, которая висела в спальне на стене, – она мне очень нравилась: я стою, опершись на лингофский штатив, в свободной рубашке с расстегнутым воротом, на шее – экспонометр, в зеркале за спиной – обнаженная модель в три четверти. Я этой фотографией гордился – еще бы, такой классный автопортрет!
Я поискал среди оставшихся негативов, но негатива своего автопортрета не нашел. Все выбросил, тщась уйти от судьбы. Было только несколько из новых: Таня, Таня и вновь она. Я отпер сейф и обнаружил негатив в сейфе, во внутреннем отделении, в конверте среди самых дорогих фотографий, которые не нашли те, что громили мою мастерскую. Негатив лежал в специальном полупрозрачном конверте. В уголке – дата, время.
Я вытащил негатив из конверта, положил на станок, закрепил, включил подсветку. Прошу! Суд уже на местах, адвокат и прокурор исключены из процесса за ненадобностью, вставать не обязательно. Для вынесения приговора и приведения его в исполнение нужно только одно движение. Главное – не робеть!
Я жду ее уже больше часа. Постепенно во мне расползается страх: она не придет. Действительно – зачем я ей теперь? Я ей абсолютно не нужен. То, чем я себя тешил, надежда, будто она придет с инспекцией, истаивает с каждой минутой. Ей нечего проверять. Достаточно включить телевизор или развернуть вечернюю газету.
Но все-таки она должна прийти.
И она придет одна. Она не могла не догадаться: ей уже не нужна охрана, ей уже ничто не угрожает. Да ей ничего и не угрожало. Разве что – разоблачение, хотя разоблачить ее можно только в одном: она, как я свой дар, предоставила историю своей жизни в пользование другим. Это серьезный проступок, но не настолько, чтобы за него карать по всей строгости. Ее надо простить. Ее использовали. Она придет просить прощения. Я ее прощу.
На моем рабочем столе сервирован легкий ужин. Бутылка вина, конфеты, фрукты. Она признавалась, что больше всего любит яблоки. Как Лиза. Причем яблоки с кислинкой, чуть-чуть недозрелые. Удивительное сходство вкусов!