– Нет, – сказал я.
   – Правильно, – он одобрительно кивнул, – так и отвечай. Кто бы тебя ни спросил, куда бы тебя ни вызвали, стой на своем: ничего не знаю, никаких документов не видел и уж конечно не ведаю, куда они запропастились. Но, – Саша вытащил из пачки еще одну сигарету, – вся петрушка в том, что тебя никуда не будут вызывать. К тебе сами придут. Отмудохают. Так, что ты забудешь, как тебя зовут. Повесят тебе твои же яйца на уши. И ты все скажешь. И документики отдашь. Но!
   Он жестом попросил прикурить. Я отбросил по направлению к нему зажигалку, и Саша, обиженно выпятив нижнюю губу, прикурил.
   – Но, – продолжил он, возвращая зажигалку, – будет уже поздно. Даже если ты и отдашь документики, все равно тебе крышка. Вжик – и готово! Понимаешь?
   – Нет, – сказал я.
   – Ну что ты заладил, дурак? Нет, нет, нет, нет! Как попугай! – Он прожег сигаретой еще одну фотографию Байбикова. – Тебе хотят помочь, а ты…
   – Мне не надо ни в чем помогать, – сказал я. – Я сам себе помогу!
   – Это точно! Ты поможешь!
   Он откинулся на спинку стула. Было ясно: этот человек на что-то решился.
   – Сегодня, после того как утром грохнули господина Максима Байбикова, началась новая эра, – сказал он. – Эра новых людей. Не потому, что нашему брату менту надавали хороших. Не потому, что меня, моего начальника и начальника моего начальника послали на хер. Как и прокурора, прокурорчиков и прокурят. А потому что теперь уже никого не интересует, кто грохнул господина Байбикова. Никого! Кстати, угости кофейком!
   Я поднялся, пошел на кухню. Он увязался за мной. Пока я включал плиту, засыпал кофе в турку, заливал кофе водой, Саша молчал. Молчал и я. Пытаясь понять, что ему было нужно, зачем он приехал ко мне, я перебирал все возможные варианты. Но я недооценил лысого.
   – Те, кто грохнул, засветились, – сказал он, наблюдая, как закипает вода. – Своего раненого они пристрелили, бросили возле Бадаевского завода, но еще во дворе их видели как минимум человек шесть. И ты, естественно. Да-да! Твоя машина стояла там, во дворе, тебя тоже видели, видели, что ты приехал как раз к выходу киллеров из подъезда. Известие, что меня отстраняют от работы, пришло тогда, когда я собирался тебя, дружок, вызвать. Теперь мне на все плевать, опрос свидетелей вел я, в рапорте, оставленном преемнику, про тебя ни слова. Не боись! У тебя есть время…
   Я разлил кофе по чашкам.
   – Спасибо! – сказал он, отхлебывая и обжигаясь. – Давно не пил хорошего кофе! Ну, ладно. Продолжим! Значит, как свидетель ты не проходишь. Ты не проходишь и как убийца. – Он сунул руку в карман пиджака и вытащил тот самый негатив. – Узнаешь? Он, да? Но никто, как я уже говорил, не поверит. Выпал у тебя из куртки, когда ты закрывал глаза своему другу детства. Трагическая, трагическая минута! Друзья не увидятся вновь…
   Я ударил лысого по руке, чашка упала на пол, выплеснувшийся кофе прочертил по его пиджаку коричневую полосу.
   – Чего тебе надо, сволочь?! – заорал я. – Ты зачем сюда приехал, а?! – И попытался схватить его за воротник.
   Это было ошибкой. Невысокий субтильный Саша легко перехватил мою руку, подсел под нее, после чего плотно ударил меня по печени, одновременно выкрутив руку и поставив подножку.
   Я грохнулся об пол, а он схватил табурет, поставил его так, что я оказался между ножками, уселся и больно придавил мне руки каблуками.
   – За чистку заплатишь! – пригрозил он, беря с кухонного стола мою чашку кофе.
   Я был оглушен. Попробовав пошевелиться, я обнаружил, что практически обездвижен. Лысый Саша смотрел на меня с любопытством, как на приколотого булавкой, издыхающего диковинного жука.
   – Значит, так, – сказал он. – Ты передашь мне документы. С ними я найду что делать. Байбиков – фигура отыгранная. Отлично! Значит, надо отыграть тех, кто послал его убить. Где бумаги?
   – Не знаю!
   – Не понял! – Он посильнее надавил каблуками мне на руки.
   – Больно! – простонал я.
   – Будет еще больнее, – пообещал он. – Отдашь бумаги – ты меня больше никогда не увидишь. Будешь упрямиться – я тебя сделаю. Сделаю так, что ты вовек не забудешь! Осиновый кол в дыхалку загоню!
 
   В том, что негатив выпал из кармана куртки именно в байбиковской квартире в тот момент, когда я склонялся над телом, была трагическая предопределенность. Почему я не выбросил его раньше? Почему от него не избавился? Теперь я знаю: потому что собирался вновь вернуться к работе, хотел вновь начать собирать архив, но уже архив не случайных жертв, а жертв, выбранных сознательно.
   Во мне шевельнулся червь, я был соблазнен.
   Окружающему действительно не хватало резкости, некоторые детали и впрямь были не проработаны. Но мое вмешательство требовалось не здесь, не в деталях. Персонажи, фигуры, выступающие из фона, – вот что меня привлекало. Это не было проявлением слабости. Разве следование своему дару, такому, как мой, – слабость? Наоборот! Это геройский поступок! Человек обыкновенный никогда не обретет подобного дара, для обыкновенного – и дарования того же разряда, что-нибудь вроде способности отремонтировать телевизор или умения показать карточный фокус. Кроме того, это еще и ответственность: выбрать из миллионов одного, выбрать безошибочно, так, что оставшиеся только скажут: «Спасибо!» Это и скромность: всегда оставаться в тени, в безвестности.
 
   Уже в сумерках я решился. Да, уже темнело, но до появления Татьяны оставалось еще много времени.
   Я заперся в лаборатории, включил красный свет. Листы фотобумаги, на которых лысый Саша заставил отпечатать с микрофильма контрольки, свернувшись, покоробившись, лежали на полу. Они были блекло-черными: Саша не дал использовать фиксаж, он лишь хотел удостовериться, что ему в руки попало то, что нужно.
   В горле першило от табака, но я все-таки закурил, поднял один из листов. На нем ничего, конечно, разобрать было нельзя, но теперь-то я знал, из-за каких документов Байбиков получил свои две пули, из-за чего разгорелся весь сыр-бор. На этих документах можно было хорошо заработать, можно было обеспечить себя на всю оставшуюся жизнь. Детей и внуков, внуков внуков – тоже.
   Это были номера счетов в тех зарубежных банках, где хранились партийные деньги, ведомости о передаче имущества, документы о фирмах, в которых партийные деньги отмывались, докладные о подготовке боевиков, руководители которых, восседая под знаменами со свастикой или с руническими знаками и обещая навести порядок, разобраться с инородцами, вряд ли подозревали, что группы финансируются из старой партийной кассы, а проворачивают всю эту машину и являются подлинными руководителями – бывшие гэбэшники. Сыновья бывших коллег моего отца.
   – Ты понял?! – торжествующе завопил Саша, едва лишь на фотобумаге начали проступать колонки цифр, фамилии, адреса, но – осекся, искоса взглянул на меня.
   – Понял, – кивнул я.
   – А ты не хотел! Да мы такого наворочаем! Ты, главное, слушайся меня! Слушайся, и все будет тип-топ!
   Он выудил из проявителя лист, поднес поближе к красному фонарю. Его брови изумленно поднялись, рот приоткрылся.
   – Что там еще? – спросил я.
   Он судорожно сглотнул слюну, быстро разорвал лист, бросил обрывки на пол.
   – Закрывай лавочку! – крикнул он. – Зажигай свет! Выпускай! Я поехал! – Он вытащил из увеличителя пленку микрофильма, начал сворачивать ее в рулончик.
   – Что там? – повторил я свой вопрос.
   – Там о том говноеде, что меня отстранил. Я его уничтожу, я из него сделаю мокрое место, я… – Он захлебнулся от восторга. – Все! Все!
   Я зажег свет. Его глаза горели, на щеках выступил лихорадочный румянец.
   – Ты останешься здесь. Я скоро к тебе приеду. Привезу кое-какие снимки. Мы с тобой поработаем. Помни: выйдешь из своей мастерской – тебе хана. Двух шагов не успеешь сделать. Запрись как следует. И сиди тихо!
   – Ты обещал: если я отдам тебе документы, ты оставишь меня в покое, – сказал я.
   – Послушай. – Он железной хваткой взял меня за плечо, притянул к себе, дыхнул гнильцой. – Не строй из себя целочку. Я понял, кто ты. Это поняли и другие. Ты на них поработал. Они тебя в живых не оставят. А на меня ты можешь положиться. Мы с тобой свяжемся как сиамские близнецы. Положись на меня! Через час я вернусь. Договорились?
   У меня не было другого выхода, как согласиться. Прошел час, потом еще один. Я сидел тихо, не подходил к окнам. Телефон молчал. Потом начало темнеть.
 
   Я в общем-то знал, чей снимок выберу, с чьего снимка сделаю первый негатив. Когда я вошел в лабораторию, он был распластан на рабочем столе. В руке я сжимал отснятую пленку: тридцать шесть одинаковых кадров. Я собирался сделать тридцать шесть негативов, я собирался разобраться и со снимком, и с каждым негативом в отдельности. Я хотел все сделать наверняка.
   Когда я закончил, стемнело окончательно. Уже скоро должна была прийти Татьяна. Лысый не позвонил и не пришел. Я подумал, что он сейчас где-то в высоких кабинетах, кого-то разоблачает, изобличает, клеймит. Мне захотелось есть. Я сделал яичницу, но кусок не лез в горло.
 
   Кулагин отстегивает наручник с Таниной руки, освобождает свою руку и картинно – видите ли, намял! – растирает запястье. Витюнчик стоит рядом со мной, его кожаная куртка расстегнута, под ней – сбруя с кобурой. От него несет одеколоном и кожей. Человеческой, потной, давно не мытой кожей. Витюнчиковы прыщи под подбородком, срезанные при бритье, малиново рассыпаны среди отросшей щетины. Витюнчик очень доволен собой и с довольной же улыбкой наблюдает, как Кулагин усаживает Таню напротив меня.
   – Ты им еще поцеловаться дай! – осклабляется он.
   – Тихо, тихо, – откликается Кулагин и, будто судья на соревнованиях по шахматам, встает у боковины стола: сейчас он запустит часы.
   – Ну, геноссе, – говорит Кулагин, – скоро твой звездный час. Приготовься!
   – Да он готов! – гогочет Витюнчик, запускает руку в карман куртки и выуживает оттуда плоскую металлическую фляжку. Свинчивает колпачок, запрокидывает фляжку, делает шумный глоток. – Готов! – Он рыгает, ему хорошо. – Только вот штаны поменять, и будет полный порядок.
   – Витюнчик, – увещевает плечистого Кулагин, – здесь дама!
   – Мне она пока не давала. – Витюнчик снова гогочет. – Какая ж она дама?
   Я вскакиваю со стула, но Витюнчик, тренированная сволочь, играючи сует мне локоть под дых. Мое дыхание сбивается, я ловлю воздух ртом. Витюнчик берет меня потной ладонью за лицо, усаживает на стул. От отвращения и унижения я готов заплакать, низко опускаю голову, стараюсь, чтобы Таня не видела моих глаз.
   А Витюнчик еще и хлопает меня ладонью по шее, будто убивает сидящего там комара. От его хлопка моя голова чуть не слетает с плеч.
   – Полегче, полегче! – улыбается Кулагин. – Шеф приедет, он и скажет, что делать. Не лезь вперед батьки в пекло, Витюнчик!
   – А я не лезу. – Витюнчик навинчивает колпачок, прячет фляжку. – Я только слегка. Чтобы чувствовал!
   – Он уже все чувствует! – говорит Кулагин.
   Его рука ложится на мой металлический шар, Кулагин начинает катать его по поверхности стола. За шаром змеится прореживающая пыль дорожка. Мне очень обидно. Я никак не предполагал, что все так закончится. Все что угодно, но только не это. Именно поэтому, именно поэтому слезы все-таки стекают по крыльям носа, одна за другой они падают и разбиваются об пол.
   Витюнчик хмыкает. Кулагин оставляет шар в покое, подходит ко мне, присаживается передо мной на корточки.
   – Геноссе! Ты что? Расклеился? Возьми себя в руки! Тебе надо себя беречь! Ты же не хочешь кончить, как твой папаша? Нет?
   Шар продолжает свое движение по столу, приближается ко мне все ближе и ближе. Вот он задел блюдо с фруктами и чуть изменил траекторию. Витюнчик останавливает шар, потом запускает его вновь.
   – Я пас тебя все это время, я и твоего папашу нашел. И мне никто не верил! И эту кисоньку я нашел. – Кулагин кивает в сторону Тани. – Тебе же она понравилась, а, геноссе?
   Путь шара проходит возле самого края, вот-вот и он свалится со стола. Я чисто инстинктивно выбрасываю руку, ловлю шар – он очень тяжелый и холодный, – слегка подбрасываю его на ладони. Витюнчик, повернувшись спиной, кряхтя, поправляет ремень брюк, чешется, сопит от удовольствия.
   – Ну, понравилась? – повторяет Кулагин. – Я ее тоже хочу попробовать. Как организатор всей этой великолепной операции. Но с твоего согласия, конечно, только с твоего согласия! – Он чуть поднимает руки ладонями ко мне, а я, коротко размахнувшись, влепляю шар ему точно в середину лба.
   Кулагин заваливается на спину. Таня визжит, я вскакиваю со стула, поворачиваюсь к Витюнчику. Тот уже стоит ко мне лицом, но обе его руки заняты – одна придерживает брюки, другая запущена в ширинку. С его лица не сходит выражение блаженства, он почему-то начинает еще и улыбаться, и тут на его голову обрушивается удар стула: Таня, по-прежнему визжа, с налившимся от натуги лицом, вступает в игру.
   Долгие годы я мечтал о том, как бы поймать Байби-кова на противоходе, как бы унизить его, подловить. Он снился почти каждую ночь, а мне казалось: вот-вот он материализуется из сна, и тогда ему несдобровать. Я верил, что рано или поздно такой случай представится. Он представился, и оказалось, что сделанное мною – не месть за самого себя, не месть за Таню. Все мои метания оказались вторичными. Я выступил орудием в чьих-то, мне неведомых руках. Меня использовали.
   Алина, лишь только она появилась у меня в мастерской, желая произвести впечатление, умничая, говорила, что всегда используют всех. Это было ее приманкой. Она думала, я клюну именно на это, на ее дешевые размышления о превратностях человеческой судьбы.
   Но по-настоящему используют только тех, у кого есть что использовать. У меня такое было. Алинина гладкая задница, зазывный блеск глаз, налитые груди подлежали только утилизации: через пять-шесть лет от ее достоинств уже ничего не осталось бы. Остались бы только скука и никому не нужные философствования. Дар же мой – вечен.
   Я понимал, что мне осталось совсем немного. И поэтому ни оглушенный Витюнчик, ни Кулагин, захлебывающийся в собственной крови, меня уже не интересовали. Я посмотрел на Таню, и она все поняла, разжала руки, выпустила стул, схватила лежавшую на станке фотографию, перевернула. Потом вскрикнула и бросилась ко мне.
   Я поражался – и поражаюсь до сих пор – своей выдержке.
   Я всего лишь обнял ее, я начал ее успокаивать.
   – Зачем?! – спросила она, а я только пожал плечами. Возглас: «Ну прямо голубки!» – возвращает нас к реальности.
   Мы, Таня и я, поворачиваемся на голос. У меня в мастерской новые гости, также пришедшие без приглашения. Их двое – некий новый Витюнчик, разве что поздоровее, и человек в прекрасном, идеально сидящем костюме. Его черты мне кого-то смутно напоминают. Я вглядываюсь в него, он заливисто смеется, проходит к столу, поднимает стул, садится, закидывает ногу на ногу. Он великолепно подстрижен, причесан волосок к волоску, кожа ухоженная, руки холеные. Он сидит на стуле и продолжает смеяться.
   – Здорово, Генка! – говорит он, и я узнаю Волохова. – Не ждал? Извини, я без приглашения, но зато совсем недавно виделся с одним твоим знакомцем.
   Он достает из кармана коробочку с микрофильмами. Я смотрю на нее как зачарованный.
   – И знаешь, – говорит Волохов, – твой знакомый оказался строптивым. Не хотел отдавать. Не хотел отдавать вещь, ему не принадлежащую. Мямлил что-то, грозил. Потом, – Волохов делает паузу, оглядывает тела Кулагина и Витюнчика, – потом просил не трогать, просил оставить в живых. Плакал. У него, оказывается, двое детей. Ты не знал? Двое. Я, слава богу, бездетен, тебе отцовские чувства знакомы тоже понаслышке, а у него – двое. Двое детей, а такая страсть оказаться первым! Ему бы сидеть тихо, а он! Как вот этот. – Волохов вновь смотрит на Кулагина, потом переводит взгляд на Витюнчика. – Доморощенный гений. Якобы он все организовал, все подготовил. Я очень не люблю выскочек!
   Пришедший с Волоховым кивает, расстегивает пиджак, достает пистолет с глушителем. Таня делает еле уловимое движение, словно собирается спрятаться за моей спиной, но человек с пистолетом направляет дуло не на нее: два хлопка, головы Кулагина и Витюнчика дергаются.
   – Вот так! – Волохов смотрит мне прямо в глаза. – Вот так было и с твоим дружком, бывшим во всех отношениях милицейским майоришкой. Чпок – и готово!
   – Сволочь! – кричит Таня.
   Волохов пожимает плечами, его человек прячет пистолет, подходит к Тане и бьет ее наотмашь по лицу широко раскрытой ладонью.
   – Пусть отдохнет, – говорит Волохов, искоса наблюдая, как оглушенная Таня падает поперек тела Витюнчи-ка. – Если мы с тобой договоримся – а мы с тобой не можем не договориться, – я тебе ее оставлю.
   Он берет со стола бутылку вина, с видом знатока рассматривает этикетку, передает бутылку своему человеку. Тот откупоривает бутылку, наливает немного вина в один из бокалов. Пробует. Потом наливает в другой, подает его Волохову. Волохов пьет и морщится.
   – Кисловато! – Он ставит бокал на стол, вытирает губы белоснежным платочком. – Ну так вот, Генка, дела наши следующие. Микрофильмы, как ты уже, наверное, догадался, сделаны с моих документов. Моих в том смысле, что за деньги, за людей, за всю организацию ответственность несу я, я один. Называй меня как хочешь – начальником, лидером, фюрером, без разницы. За мной – огромная сила. Мы сметем все на своем пути, а те, кто не с нами, те против нас. Ничего личного здесь нет. И к Максиму не было, хотя я его и не особенно жаловал: комсомольский выдвиженец, осатанелый ебарь, человек недалекий, без полета. Дерьмо! Но если бы он был с нами – никаких проблем. Мы сделали бы его президентом. А он решил играть сам. Что в результате? – Волохов направляет на меня палец правой руки и произносит «пу-пу!» с намеренным акцентом, словно эсэсовец из фильма о войне.
   Я смотрю прямо на него, не отрываясь. Волохов идеален, все в его облике продумано до мелочей, он одет так, словно одеваться ему помогал камердинер. Его кожа чиста, зубы ровные, белые. Черные носки плотно, без единой складки облегают ногу, на туфлях – ни единой пылинки. А главное – глаза, чистые, ясные, прозрачные. Волохов стерилен.
   – Ну, тебе уж, во всяком случае, нашего Максима не жаль, – говорит он. – У тебя с ним были счеты. Лиза! Как же, помню… – На его лицо набегает тень воспоминаний, он прищуривается, словно вглядывается в прошлое, легкая морщинка пересекает его высокий лоб.
   Волохов поднимается, застегивает пуговицу на пиджаке, стоит надо мной, покачиваясь с пяток на носки.
   – Нужны люди, Генка, нужны люди! Меня окружают или непрофессионалы, или какие-то мелкие, ничтожные людишки. Вот послал я, казалось, надежнейших людей к нашему с тобой Баю, а они как деревенские парни в анекдоте про бабкиного козла. Помнишь? Ну как, сынки, спрашивает их бабка, убили козла? Убить не убили, отвечают, а пизды хорошей дали! Ха-ха! Так и мои. Перестреляли там всех, а пленочки не взяли. Да еще дали в себя попасть! Козлы!
   У меня внутри постепенно разворачивается еж, прежде свернутый в клубок. Тысячи иголок одна за другой прокалывают меня от солнечного сплетения во все стороны. Я хватаю ртом воздух, мне хочется поскорее лечь, подтянуть колени к груди. Волохов замечает, что со мной что-то происходит, но ему кажется – так я реагирую на его слова.
   – Не волнуйся, Генка, – говорит он, – не волнуйся! Ты вне подозрений. Правда, твой приятель мент что-то там мямлил, будто и он догадался о твоих возможностях, только – сам понимаешь… Я, признаюсь, до конца так и не верю, что ты на такое способен. Но, как ни крути, пока ты не включился, все мои попытки убрать Максимку ни к чему не приводили. Только шум-гам да лишние трупы. Он, – Волохов кивает на тело Кулагина, – меня убедил. Ладно, применим и это. Так что, Генка, давай решай. Или – или! Ну? На раздумья у тебя три секунды. Время пошло: раз, два…
   Но произнести «Три!» Волохов не успевает. Справа, снизу, от пола оглушительно гремит револьверный выстрел, крахмальная сорочка Волохова лопается, на ней расплывается ярко-красное пятно.
   Это стреляет Таня. У нее в руках длинноствольный, трагически черный револьвер Витюнчика, ее лицо сосредоточено, перекошено гримасой. Хоть она и попала с первого выстрела, по всему видно, что стрелок она тот еще: револьвер ходит ходуном, целится она обеими глазами сразу.
   Боковым зрением я вижу, что волоховский телохранитель тянется к своему пистолету с глушителем. И понимаю: телохранитель все равно раньше Тани нажмет на спуск. Ствол его пистолета еще только движется по короткой дуге от кобуры до горизонтали, но выстрелить он успеет первым.
   И я срываюсь с места, оттолкнувшись обеими ногами, лечу. В ту секунду, когда его пистолет уже нацелен на Таню, между ними оказываюсь я. Хлопок выстрела, и мне кажется, что сидящий во мне еж разрывается, дробится на тысячи новых ежей. Я успеваю опустить взгляд: в правой половине моей груди зияет дыра. Самая настоящая дыра! Меня подмывает заглянуть в нее, но над ухом раздается грохот черного револьвера.
   Пуля входит телохранителю прямо в верхнюю губу, разрывая ему рот, раскалывая его лобастую голову. Телохранителя отбрасывает до самой стены, а на полу, выгибаясь всем телом, агонизирует Волохов, стучит ногой в сверкающем ботинке.
   Я медленно падаю. Перед глазами все плывет. Я поворачиваю голову набок, ощущаю такой знакомый запах крови, вижу каблучки Таниных туфель. Мне так хочется, чтобы она ко мне наклонилась!
   Но она не наклоняется. Выронив револьвер, она делает шаг к столу, снимает трубку телефона, набирает две цифры. Каблучок ее правой туфли в нетерпении постукивает по паркету.
   – Скорая? – высоким срывающимся голосом спрашивает Таня.
   И только потом наклонятся, но не ко мне. К Волохову. Быстрыми движениями она обшаривает его карманы, находит коробочку с микрофильмами. И быстро идет к дверям мастерской.
   Я нашел в себе силы взглянуть ей вслед. Моя Таня-Лиза не обернулась. А я очень хотел, чтобы она сделала хотя бы это.
   Она шагнула за дверь, ее каблучки простучали по крыльцу.
   Я обреченно закрыл глаза…