Что бы она ответила? Думаю – ничего. Думаю – она промолчала бы. Недоуменно взглянула бы на меня и так же спокойно уселась бы на свободный стул и взяла наполненную рюмку.
   Прототип тоже была удивительно уравновешенной. Внешне, до определенного предела. Временами казалась даже холодной, лишенной эмоций. Полные губы всегда плотно сжаты, и только крылья тонкого носа выдавали настроение.
   Лиза, моя любовь!
   Любовь с первого, нет, с третьего класса – они переехали в наш дом осенью 64-го. Человек, изъятие которого из мира навсегда сделало мир неполным, ущербным. Пустота, образовавшаяся после ее ухода, оказалась невосполнимой. Других таких не было и не могло быть. Все остальные были заменяемыми. Функциями, образами, ролями, но не такими.
   Она уселась. Ключицы ее поднялись и опустились, маленькая родинка, Лизина, точь-в-точь Лизина, появилась и спряталась в надключичной ложбинке.
   Эта родинка должна была еще помнить мой поцелуй. Ведь мои губы поднимались к губам Лизы постепенно: впервые я поцеловал ее в подъем ноги – мы соревновались, кто быстрее бегает, она подвернула ногу, я пытался успокоить боль; потом была родинка – она не хотела отдавать учебник по алгебре, мы начали бороться; и только летом, после девятого, после каникул, губы – встретились вечером во дворе, возле арки, она сказала: «Привет!» и поднялась на носках.
   Я помнил вкус тех трех поцелуев. Пыльный, потный и со вкусом барбарисового леденца.
   Но лучше всех, конечно, леденцовый. Два потомка нордических предков. Школьник и школьница. Оба, как потом мы признались друг другу, истомленные онанизмом.
   – Я так без тебя скучала! – сказала она.
   – Я тоже без тебя скучал! – сказал я. Как пресно прозвучали мои слова!
   Мы не давали друг другу никаких обещаний. Не клялись в вечной любви. Просто любили друг друга так, как могут любить пятнадцатилетние. Каждый из нас ждал признания от другого. Мы стеснялись.
   Лиза решилась первой:
   – Я тебя люблю! – сказала она и покраснела.
   Я покраснел тоже. Мы стояли рядом и пунцовели.
   Черт, черт, черт!
   Неужели это когда-то было? И как ей удалось от меня отстать? Не иначе там, где она теперь обреталась, год зачитывается за полгода!
 
   Отец очень скоро опьянел. Опьянел некрасиво, по-стариковски. Его лицо налилось, глаза начали слезиться, он стал говорить все громче и громче, размахивал руками, опрокинул графинчик, потом и вовсе сполз со стула.
   Мы с Татьяной подхватили отца, перекантовали в большую комнату, усадили в кресло. Он, было возмутившийся, попытавшийся нам объяснить, что совершенно не пьян, что не надо делать из него дряхлого старика, успокоился, положил руки на подлокотники, закрыл глаза. Из полуоткрытого рта стекала струйка слюны, воротник новой рубашки потемнел. Постепенно его голова склонилась набок, он тяжело вздохнул и отключился.
   Я подошел к шторам и отдернул их. На окнах большой комнаты тоже были решетки, но за решетками играли огни вечернего города.
   Приоткрыв форточку, я достал сигареты, закурил.
   И не оборачиваясь, я знал, что происходит сзади: Татьяна сидела возле кресла, заботливо держала отца за руку и что-то неслышное – как мне казалось, несвязное, что-то вроде колыбельной для взрослого – нашептывала ему в большое волосатое белое ухо. В руках у нее был пульт от телевизора: продолжая нашептывать, она переключала программы – с одного выпуска новостей на другой.
   – Я никогда не встречал красивых женщин, которые с таким интересом смотрели бы новости, – сказал я, выпуская табачный дым в форточку. – Хотите быть в курсе?
   Спиной я почувствовал ее взгляд.
   – Хочу, – ответила она.
   – И давно это с вами? – Я обернулся.
   – Очень! – Она улыбалась. – С самого рождения…
   – Мне кажется, вы боитесь что-то пропустить, – сказал я. – Ждете важного сообщения, а его все нет.
   Ее улыбка погасла, она перевела взгляд на экран:
   – Вроде того.
   – О, я, кажется, перебрал! – неожиданно подал голос отец. – Генрих! Ты еще здесь?
   – Еще здесь, но уже ухожу. – Я выбросил окурок в форточку. – Надо ехать работать. Я остался бы с вами поужинать, но…
   Отец вытер рот тыльной стороной руки, страдальчески сморщился.
   – Если ужин, то без меня. Я – спать. Так нарезаться! Стыд! Таня! Таня! – Отец звал ее так, словно она не была с ним рядом, словно не держала его за руку.
   – Я здесь, Генрих Рудольфович, здесь.
   – А! Да! – Отец моргнул, словно утомленная курица. – Стыд ведь, да, Таня?! Так напиться!
   – Ничего. – Она говорила тоном сиделки, долгие годы проработавшей у сильных мира сего, свихнувшихся от непосильной ответственности. – Бывает, Генрих Рудольфович, бывает. Хотите, я принесу кефирчику? Или лимонного сока. Что принести?
   – Сок. – Отец пьян-пьян, но соображать соображал и, похоже, получал удовольствие от подобной опеки.
   Татьяна вышла на кухню, я же подошел к креслу, наклонился, поцеловал отца в щеку.
   – Папа! Папа! Я пошел!
   Глаза отца широко раскрылись, в них появилось совершенно иное, чем секундой раньше, выражение, он медленно поднял правую руку и обнял меня за шею.
   – Будь осторожен! – произнес он совершенно трезвым голосом. – Будь осторожен!
   – Я же не пил. – Я попытался освободиться от его хватки, но пальцы отца просто-таки вцепились мне в шею.
   – Я не об этом, дурак! – Он оттолкнул меня, криво усмехнулся. – Будь осторожен, Генка! Будь осторожен! – Отец повернулся к Татьяне, выходившей из кухни со стаканом сока в руках. – Будь здоров!
   Я дождался, пока отец выпьет сок, попрощался еще раз, пошел в прихожую.
   Татьяна, скрестив руки на груди, последовала за мной. Увидев мой кофр, спросила:
   – Вы всегда носите это с собой?
   – Почти всегда, – ответил я. – Сфотографировать вас?
   – В другой раз. Всего доброго!
   – Всего доброго, – кивнул я. – Был очень рад познакомиться.
   Проскользнув мимо меня, она открыла дверь квартиры. Я шагнул к двери и увидел, что она протягивает для рукопожатия руку. Простой, обыденный жест, но он был выполнен с удивительным чувством.
   Ее рука была горячей, сухой, нежной. Ее голос был голосом Лизы. Она и вела себя как Лиза. И я до сих пор не уверен: может, такое действительно возможно? Может быть, это Лиза воскресла, ожила и под другим именем инспектирует – как здесь идут дела?
 
   Сегодня, через каких-то полтора месяца, я могу с большой долей достоверности предположить, что происходило в квартире отца после моего ухода. Тем более что отец мой был отнюдь не так прост, как могло поначалу показаться.
   Она думала, что удастся просто его додавить, по нескольку раз на дню, впрямую или полунамеками, ставя перед необходимостью сделать то, что было нужно ей и ее хозяевам. Думала – отец не отвертится; не мытьем, так катаньем она его заставит.
   Не удалось.
   Отец, не зная, как освободиться от капкана, тянул время. Вернее, знал, что освободиться не удастся, что его ни при каких условиях не отпустят, а время тянул, исходя из принципа: «Или шах умрет, или я». Когда же он нашел способ, было уже поздно.
   Шах, как водится, остался жив.
   Вернее всего, стоило двери за мной захлопнуться, Татьяна быстро вернулась в комнату, встала над креслом, в котором сидел отец, начала буравить его взглядом.
   Веки отца мелко задрожали, глаза постепенно открылись, и он увидел перед собой ее фигуру. В контражуре. Ореол вокруг головы.
   – Я тебя очень прошу – не надо об этом, – тихо произнес отец. – Я уже все сказал. – А своим видением фотографа отметил, что ее поза, зеркало ее мира, несмотря на внешнюю настойчивость, таковой не выражала.
   Она почему-то заколебалась, но взяла с журнального столика пульт, нажала на нем кнопку, прибавила громкость.
   – «В условиях спада производства мы все же надеемся, что наши партнеры в ближнем зарубежье…» – гулко забубнил телевизор.
   – Он? – спросил отец.
   – Да! – ответила она, видимо, радуясь уже тому, что отец научился так легко распознавать нужный объект.
   – Ох! – выдохнул отец. – Сколько можно повторять! Я не могу! Выключи!
   Она, конечно, сделала звук сильнее, и голос из телевизора просто-таки заполнил все пространство квартиры:
   – «…реальные результаты не заставят себя ждать. Главное сейчас – разумные, согласованные действия всех министерств и ведомств…»
 
   Но все-таки у отца была неплохая отмазка: пьян, соображаю плохо, все болит, тошнит, хочу спать, могу и помереть. Ей надо было его беречь. Она помогла ему добраться до постели, помогла раздеться, уложила.
   Не верю, ну никак не верю, что отец, несмотря на возраст, не делал попыток ухватить ее за задницу. Ну хотя бы потрепать. Хлопнуть и ощутить под ладонью – пусть старческой, в пигментных пятнах – жар ее ягодиц, их мягкость-упругость. В трусы к ней он, скорее всего, залезть не пытался, но, если судить по тем взглядам, что отец бросал на ее вылезающие из майки то левую, то правую груди, отец вполне мог залезть и в трусы: уж очень целенаправленным был его взгляд.
   Правда, как я думаю теперь, грудки свои она выставляла тогда уже и для меня. Еще ничего не знала, еще и не догадывалась ни о чем, а уже готовилась. Что и говорить, уникальная женщина. Умница.
   Конечно! Отец еще как пытался, но ему было поставлено условие: «Делаешь то, что тебе скажут, и получаешь доступ к телу». Ведь иным способом заставить его было невозможно. Мой отец был пуганым.
 
   Итак – полумрак спальни. Железная кровать с пружинным, очень жестким матрасом. Свет ночника дробится на никелированных шишечках спинок кровати. Рядом – столик. Она дотрагивается до стоящего на столике стакана с водой (в стакане – вставные челюсти), – прислушивается к тяжелому дыханию отца.
   Интересно: дурил ли отец ее или действительно спал?
   Как бы то ни было, она наклоняется, поправляет одеяло, распрямляется и, перед тем как выйти из спальни, еще раз внимательно – как бы говоря: «Все равно ты никуда от меня не денешься!» – смотрит на него.
   Потом – ночь. За окном – панорама города, расчерченная решеткой на квадраты. Она сидит на кухне, курит, из спальни доносится слабый голос отца, прерываемый тяжелым кашлем:
   – Таня! Таня!
   Она словно не слышит, глубоко затягивается сигаретой, кладет ноги на подоконник. Бьют часы. И снова:
   – Таня…
   Только – еще слабее.
   Она выпускает дым, и он плотной струей утягивается в форточку. Внизу на набережной со скрипом тормозов останавливается машина. Дуплетом хлопают дверцы, женские каблучки стучат по асфальту, мужские шаркают следом.
   – Стой, сука! – шипит отстающий мужчина. – Стой, блядь!
   Татьяна затягивается, снимает ноги с подоконника, встает, смотрит в окно. У тротуара – длинный серебристый автомобиль, у парапета – пара. Непонятно – то ли они целуются, то ли сцепились в смертельной схватке.
 
   А вот утром у нее и произошло объяснение с отцом. Отец сделал последнюю попытку убедить, что тут какая-то ошибка, что желаемое выдается за действительное, попытку скорее машинальную, с похмелья. В длинном махровом халате, с повязанным вокруг шеи шелковым платком, он вышел из ванной, где щеткой причесывал остатки волос на висках, остановился перед дверью на кухню.
   Он уже давно слышал, что Таня вернулась из магазина, но все готовился, все собирался с силами. И наконец толкнул дверь, увидел ее, увидел, как она выкладывает на кухонный стол продукты из сумки.
   – Доброе утро, Танечка! – сказал отец, но она не ответила.
   Она, даже не обернувшись, открыла дверцу холодильника, начала перекладывать в него продукты со стола.
   – Таня! Я хотел… Одним словом… – заговорил отец. – Ты должна понять… Мне уже значительно лучше, я могу и сам…
   – Домашнего сыра не было. Я купила творог, – сказала она.
   – Прекрасно! – Он сделал шаг вперед, положил руку на дверцу холодильника. – Творог – это прекрасно, но я хотел поговорить с тобой…
   – О ключах. – На ее лице, полускрытом упавшими со лба волосами, такими тяжелыми, красивыми, так волшебно пахнущими, появилась неясная улыбка.
   – Мне временами кажется, ты можешь читать мысли, – сказал отец и сел на стул. – Да, Таня, я хочу, чтобы ты отдала ключи. Мне значительно лучше. Чувствую себя прекрасно. Бодрости не занимать. И просто неудобно, что ты тратишь столько времени на мою скромную особу. Я смотрел газету объявлений. Там целый раздел – предлагают услуги. Вполне сносные цены. Ты брать деньги отказываешься да еще, я знаю, тратишь на меня свои. – Отец начал постепенно повышать голос. – Так не пойдет. Я уже один раз сказал. А ты продолжаешь! Что ты вбила себе в голову? Какая-то сказка! Это невозможно! – Он уже кричал, и кричал очень натурально.
   Татьяна закрыла дверцу холодильника; скрестив руки на груди, прислонилась к нему, посмотрела на отца с легкой усмешкой.
   Тогда отец поменял тактику:
   – Тебе никто не поверит! Ты никому ничего не докажешь! – проговорил он медленно, как бы утомленно. – Тебя в лучшем случае высмеют, в худшем – упекут в Кащенко. – Он не выдержал, вскочил со стула: – Ну что ты смотришь? Ну что? – вновь закричал он.
   Татьяна сняла со спинки стула сумочку, открыла, вынула конверт, и у нее в руках оказалось несколько фотографий.
   – Любую! – сказала она ровным, как бы неживым голосом. – На выбор. Что вам стоит? Если это сказка – поиграйте с маленькой девочкой. Скажем, эту. Или – эту! Можно – эту! Зачем кому-то что-то говорить? Пусть все останется между нами!
   – Нет! – продолжал кричать отец. – Нет! Ты меня не заставишь! Я уже в эту игру отыграл! Все! Все-все-все! – Он выхватил одну из фотографий, порвал в клочки, подбросил их кверху.
   – Вот видишь! Вот! – торжествующе воскликнул отец, но Татьяна вынула из конверта точно такую же фотографию, сделала шаг вперед.
   Вот тогда отец и решил поиграть в сердечный приступ. Он схватился за грудь, начал хватать ртом воздух, завалился назад. Она, конечно, его подхватила, помогла добраться до комнаты, усадила в кресло, пошла за каплями, вернулась, отсчитывая капли в стакан с водой, встала над отцом, потом подала стакан.
   «Все напрасно! Ничего не получится!» – наверняка подумал отец и, машинально взяв стакан, поставил его на подлокотник кресла.
   – Спасибо, но тебе лучше уйти, – сказал он.
   – Выпейте! – Она опустилась перед креслом на одно колено: моление о чуде, моление об использовании дара.
   – Выпью, – пообещал отец. – После того как ты уйдешь. И оставишь ключи!
   – Выпейте! – повторила она.
   Отец закрыл глаза и слабо махнул рукой. Как бы показывая: я тебя отпускаю, я на тебя зла не держу, ты заблуждалась, не заблуждайся впредь.
   Ему был слышен звук ее шагов. Потом – звук открываемой входной двери. Дверь захлопнулась с грохотом. Отец открыл глаза. Он прекрасно понимал – так или иначе, но она вернется, и его лицо исказилось судорогой, а рука начала все сильнее сжимать стакан.
   – Нет! – крикнул отец, зря расходуя силы. – Нет! – И швырнул стакан в стену.
 
   И чего он ломался? Только потому, что к нему обращались с просьбой, тогда как раньше он или выполнял приказ или действовал по своей инициативе? Во всяком случае, согласившись, он бы обезопасил меня, своего сына. Да, это был мой отец, но он сделал все для того, чтобы общий наш дар – теперь можно сказать и так – по-новому заработал и в моих руках.
   Не иначе – хотел меня погубить. Добился он этого или нет, решится уже совсем скоро.
   Чуть больше чем через сутки он все же рассказал мне о своих ощущениях, о предчувствии ее возвращения. Даже попытался объяснить, кто она такая, но я его не слушал. Что вполне объяснимо: я был озабочен случившимся со мной самим; осознать связь между нею, отцом и собой, поверить в то, что отцовский дар теперь действительно мой – и всегда был моим! – я не хотел, несмотря на собственные открытия, собственные предположения, на ту же Андронкину, в конце концов!
   Пока отец разбирался с Татьяной, я принял дар. Ее появление в доме отца, то дело, с которым она к нему подступалась, ускорило начало полноценного владения им.

Глава 6

   Была ли за мной слежка, когда я покинул отцовский дом? Возможно, но я находился под впечатлением от встречи, головой не крутил, никого и ничего не замечал.
   Правда, когда я отпер дверцу, залез в машину, пристегнулся и завел двигатель, из подъезда напротив отцовского вышел человек в кожаной, явно не по погоде куртке. Я развернулся, начал выезжать в арку и посмотрел на него в зеркало заднего вида. Этот человек достал из внутреннего кармана переговорное устройство, нажал на нем кнопочку и, глядя мне вслед, произнес какие-то слова.
   Говорил ли он обо мне? Тогда я о таком и не думал. Да и мало ли теперь развелось людей с переговорными устройствами?
 
   Дома я сразу приступил к работе. Не знаю, что на меня нашло, но первым делом я решил заняться заказом хозяина ресторана.
   С помощью надежного «Лингофа» я получил негатив 24 х 30, просушил его и закрепил на ретушерском станке.
   Один из тех, кого предстояло убрать, хоть и обнимал соседа слева за плечи, стоял к нему не вплотную, да и справа от него, убираемого, никого не было. Скребком я медленно и методично, сверху вниз, раз за разом прошелся по его фигуре.
   Он исчез.
   Потом я принялся за второго.
   С этим пришлось повозиться, но вскоре я уже начал покрывать пустоты на негативе графитовым порошком. Я весь ушел в работу, потерял счет времени и только иногда, чтобы расслабиться, закуривал, а руки охлаждал на своем любимом металлическом шаре.
   Звонок Кулагина застал меня в состоянии некоего ретушерского апофеоза. Я снял трубку, зажал ее между плечом и подбородком:
   – Ну?!
   С тех пор как Кулагин ко мне прилепился, я пытался разобраться – что это за фигура? Размытый, неясный тип. О нем я практически ничего не знал. Женат ли Кулагин, чем занимается, когда свободен от работы со мной, каковы его вкусы – все это было для меня неизвестным.
   Он крутился по моим делам, называл меня «геноссе», часто занимал деньги. Правда, не лез в душу, не докучал разговорами, а если ему и случалось разговориться, то бывал сдержан, не треплив. Он как бы пытался создать впечатление человека серьезного, основательного.
   Но постепенно одна его особенность стала проявляться ярче других: зависть.
   Кулагин был очень завистлив, но и завистлив как-то по-кулагински. Скажем, моим заработкам он не завидовал. Не завидовал и тому, что некоторые девчонки оставались у меня, а его домогательствами пренебрегали. Его зависть проявлялась внезапно, совершенно для меня неожиданно.
   Так было и на этот раз. Он возил Минаеву в ресторан, в тот самый, над заказом хозяина которого я работал, кормил ее и поил, а она после ресторана его бортанула, сказала, что хочет поехать ко мне, и даже заставила его отвезти. Да еще наверняка Кулагина как-нибудь поддела, намекнула ему, чем собирается заняться у меня в мастерской.
   Кулагин плел словесные кружева, свою зависть скрывал, но она выпирала, выпячивалась.
   – Да, она была у меня, – признался я. – Ты, главное, Колька, не ревнуй!
   Кулагин заявил, что он вовсе не ревнует, но ему хотелось бы знать – не у меня ли по-прежнему обретается Минаева. Далась она ему!
   Я ответил, что нет.
   Тогда Кулагин спросил, успел ли я ее трахнуть.
   Я ответил правду:
   – Нет, не трахнул, хотя она и напрашивалась. Не веришь?
   Кулагин не верил. Он гундосил, что мы с ним друзья, что друзья друг другу доверяют, а я ему – нет.
   – Я тебе доверяю, – сказал я. – Честно, Колька, я тебе доверяю. Только ты отвяжись! Пожалуйста! Хорошо?
   Кулагин сказал, что обязательно отвяжется, если я объясню – почему.
   – Что – «почему?» – спросил я.
   – Почему не трахнул! – Кулагин так мне надоел, что, будь он рядом, я обязательно заехал бы ему в морду.
   – Потому что времени не было! – заорал я.
   – Времени? У тебя? Ну ты даешь!
   – Пошел на хрен! – Я бросил трубку.
   Не прошло и минуты, как Кулагин перезвонил. Я некоторое время размышлял, брать трубку или не брать, но потом все-таки взял.
   – Ну и что теперь? – спросил я. Кулагин был уже другим.
   – Геноссе, ты уже работал с ее заказом? – спросил он.
   – Нет, – ответил я.
   – Геноссе, я тебя никогда не торопил, но очень тебя прошу – сделай поскорее. Ну хотя бы ее. Ее снимок самый плохой. Сделай его побыстрее. Сегодня. Сейчас.
   – Сделаю! Сегодня! – Я бросил трубку на аппарат, взял со стола пульт дистанционного управления, направил его на стоявший у стены музыкальный центр, нажал сначала кнопку «Power», потом «Play».
   Никакого эффекта.
   Я нажал кнопку «Play» еще раз. Вновь тишина.
   Тогда я встал и, по пути зажигая один за другим светильники, подошел к центру. На стойке с аппаратурой лежал листок бумаги:
   «Я забрала свои компакты. Они, кстати, не мои. Извини. Алина».
   Я присел перед стойкой на корточки, открыл стеклянную дверцу, вытащил несколько компакт-дисков, нажав на клавишу на плейере, выложил диски на выдвинувшуюся панель. Погасив по пути к столу светильники, я вернулся к рабочему столу. Сел.
   Передо мной был негатив с двумя убранными персонажами.
   Я взял карандаш, начал прорисовывать детали «снятого» интерьера, левой рукой подхватил пульт, направил его на центр и нажал кнопку.
   Я загадывал, что заиграет какой-нибудь рок-н-ролл, но включился Моцарт.
 
   Минаева позвонила как раз тогда, когда я закончил задний план, когда начал восстанавливать детали интерьера. Она звонила из гостиницы и явно лежала на широкой гостиничной кровати в халате, задрав ноги на стену.
   – Я подумала над вашим предложением, – сказала она. – Если вы очень хотите, можете меня поснимать еще.
   – Кажется, этого хотите вы, – сказал я.
   – О, наглец! – Она хохотнула, и я услышал, что она прикурила сигарету. – Вы, фотографы, такие наглые!
   – Не обобщайте! – попросил я.
   – Не буду. – Она выдохнула табачный дым. – Ладно, пусть этого хочу я, но напоминать об этом женщине… Давайте встретимся! Мне так одиноко! Вы меня раззадорили и выставили! Так не поступают! Я, можно сказать, была в образе. Я была готова.
   Я посмотрел на часы: половина второго. Мне вдруг стало интересно – дня или ночи? Я и спросил у Минаевой: что сейчас – день или ночь?
   – Заработались! Бедный! – сказала она. – Сейчас ночь. Глубокая ночь. Так кто к кому приедет? Вы ко мне или я к вам?
   – Никто ни к кому не поедет. – Я вытащил из конверта снимок с Минаевой, достал негатив, положил их рядом. – Я сделаю ваш снимок и покажу завтра, при встрече.
   – Нет, уже сегодня. Вы покажете мне, какой вы мастер? Вот будет интересно! Знаете, о чем я подумала?
   – О чем? – все-таки спросил я: на то, о чем она думала, мне было наплевать.
   Я услышал шум воды: судя по всему, она вместе с телефоном перешла в ванную.
   – Если вы хороший мастер, то будете хороши и в постели.
   – И наоборот, да?
   – Нет, мой дорогой, нет! Некоторые в постели короли, а как оденутся – говно. Это утверждение может быть верно только в одном направлении. Я очень хочу его проверить.
   – У вас еще не было случая?
   – Успокойтесь, были. Были. Но я набираю статистику. Так где мы встретимся?
   – А в том ресторане, куда вас возил Кулагин, – сказал я.
   – Ха! – Шум воды нарастал, она собиралась погрузиться в ванну. – Звонил, жаловался? Мне не понравился ваш агент. Очень верткий.
   – Верткий? – переспросил я. – Вот уж не замечал!
   – Ладно, – она не собиралась вступать в дискуссию по поводу Кулагина. – Вечером, в этом ресторане. Вы закажете столик?
   – Закажу, – пообещал я.
   – К какому часу?
   – К девяти.
   – Какой вы милый! – Вот тут она и окунулась: это был голос почти наступившего оргазма. – До встречи, мой дорогой! Мой гений! – Она громко чмокнула в телефонную трубку.
   Красивая дура!
 
   Я работал до тех пор, пока не заснул прямо за столом.
   Мне приснилось, как кто-то в предрассветных сумерках от скамейки в сквере шел к крыльцу, к двери в мастерскую. Сон был настолько реален, что слышался даже скрип гравия на дорожке; я как бы увидел свое крыльцо чужими глазами, глазами того, кто все ближе и ближе к нему подходил.
   Вот он сделал несколько шагов по асфальту. Вот споткнулся, выругался сквозь зубы, начал подниматься по ступеням крыльца, остановился возле двери. Он что-то искал в карманах. Нашел, но это что-то зацепилось за подкладку и никак не хотело вытаскиваться наружу. Он вновь выругался, потянул сильнее. Раздался треск ткани, какой-то черный предмет с металлическим лязгом упал на бетонную ступень.
   Тут я проснулся, с трудом поднял голову. Руки затекли, затылок вспотел. Я тяжело поднялся со стула и, раздеваясь по пути, перебрался в спальню. Упал на постель. И тот же сон, только что виденный, продолжился.
   Человек был уже в мастерской, он стоял над рабочим столом, на котором почему-то горела лампа – ведь я ее выключал! – и в ее свете ярко бликовал негатив с групповой фотографии хозяина ресторана. Человек наклонился к столу, отодвинул снимок в сторону. Из-под него показалась фотография Минаевой, оба негатива – старый, испорченный незадачливым фотографом, и новый, сделанный мной.