Среди его недоделанных – во всех смыслах – уродов я и начал студийные изыскания с хорошей техникой. Холод в студии алкоголика был жутчайший, к тому же там неистребимо воняло столярным клеем. Я мерз, а моя теща экономила на дровах. Пойти погреться в дом – дом и студия располагались в Красной Пахре; кроме этого, были квартира в Москве, дом в Гурзуфе, полдома под Калининградом, на Балтике, – было противно: теща вела себя как сущая мегера, и до меня стало доходить, что отец был прав, когда глубокомысленно изрек: «Надо всегда сначала посмотреть на мать той женщины, на которой ты хочешь жениться!»
   Денег я не зарабатывал, жил у них на всем готовом да и снимал бывших натурщиц тестя-алкоголика, таких же алкоголичек, забредавших в студию по старой памяти, в надежде на стакан портвешка. Я и согрелся с одной из них, и первый мой брак распался так же быстротечно, как и был заключен: до свадьбы мы знали друг друга неполный месяц – познакомились в какой-то компании, – прожили два с половиной, да и то виделись не каждый день – я мерз за городом, а моя жена частенько оставалась ночевать в московской квартире, измотанная постижением экономической науки.
   Уже через много лет Волохов, случайно встреченный на выставке в Манеже, поведал о дальнейшей судьбе моей первой жены. Оказалось, что сразу после развода со мной она, будучи на шестом месяце, вновь выскочила замуж, а родила в Штатах, куда была отвезена новым мужем и где Волохов, в те времена то ли «мидак», то ли подававший большие надежды журналист-международник, а вернее всего – работавший под крышей шпион, начинал свою многотрудную деятельность.
   – Твой ребенок? – спросил Волохов.
   Я пожал плечами, и Волохов заметил, что утешаться можно американским гражданством, которое ребенок получил автоматически.
   – Мальчик? Девочка? – спросил я.
   – Мальчик, – ответил Волохов.
   – Похож на меня?
   – Взгляд точно твой. Такой же ищущий…
   Я попытался вспомнить лицо своей первой жены. Безуспешно.
   Видимо, эти потуги отразились на моей физиономии: Волохов соболезнующе скривил губы, похлопал меня по плечу и отошел.
   На долгие годы даже мечты о собственной мастерской пришлось оставить. Лишь к окончанию блаженного времени перестройки, после работы и в издательстве, где тянул лямку отец, и в газете, после работы на зарубежные агентства, после долгих мытарств моя мечта начала воплощаться.
   Пока отец не соблаговолил мне помочь, это был подвал в районе Бронной. Потом – переоборудованный технический этаж в районе Беговой. Потом – заброшенное складское помещение на Таганке.
   Все-таки контакты, причем самые неожиданные, у отца оставались. Он позвонил и сказал:
   – Подъедешь в РЭУ-12, найдешь там Галину. Она в курсе. Деньги я заплатил.
   – Сколько? – спросил я на всякий случай. Отец рассмеялся:
   – Сочтемся!
   Я поехал, нашел Галину.
   – Ага! – сказала она, и мы отправились смотреть помещение: там требовался ремонт, но вложения должны были себя оправдать.
   И вот в один из майских вечеров во двор старого П-образного дома, обшарпанным фасадом выходившего на набережную, левым крылом – в узкий и тихий переулок, а правым – на оживленную улицу, с набережной, через арку, въехали два грузовых фургона. В старый дом въезжал новый жилец. Этим жильцом был я.
   Галина – чем эта кривобокая женщина была обязана моему отцу, я так никогда и не узнал – ввела меня в курс царивших в доме настроений, наболтала массу сплетен. Получалось, что к моему вселению отношение прочих жильцов было неоднозначным.
   Подавляющее большинство считало, что я слишком крут. Правда, после смерти дворника – в очередной раз потерявший ключи Рифат заснул в двадцатиградусный мороз на лавочке возле подъезда – никто на освободившуюся жилплощадь не претендовал. Во-первых, все знали, что туда, скорее всего, поселят нового дворника, если, конечно, РЭУ такового найдет. Во-вторых, все помнили про рифатовых сыновей, Нила и Раиса, прописанных теперь – Нил на пять, Раис на семь долгих лет – за постоянные безобразия в казенный дом, но обещавших вернуться и своего ни в коем случае не упустить. В-третьих, жить в рифатовых комнатах было совершенно невозможно, а на ремонт ни у кого из жильцов денег не было. Дом был из небогатых, хотя и в самом центре.
   Ремонт я провернул быстро, но почти к его окончанию, с разницей в три дня, умерли две старухи, жившие в квартире напротив. Мне пришло в голову поговорить с Галиной, она сказала, кому надо отстегнуть – отца я решил не привлекать, – и никто не успел чухнуться, как я распространился практически на весь первый этаж.
   Вот тогда ремонт перешел на новую, качественно иную ступень, и уже к первым числам мая я обладал шикарными апартаментами: мастерская, кухня, гостиная, спальня, кабинет. Мне поставили перегородку, отделившую меня от общего подъезда, и прорубили новую дверь, выходившую в обсаженный липами сквер во дворе, куда я мог спускаться по ступеням небольшого крыльца. Работала на меня целая бригада, а я только руководил да регулярно выставлял угощение.
   Вселившись окончательно в конце мая – кстати, мне казалось, что с моего новоселья прошло не каких-то там полтора месяца, а целая вечность, – я устроил новоселье, среди прочих пригласил и Галину. Подпив, Галина – я ее об этом не просил, мне было, в сущности, наплевать, кому я нравлюсь, а кому нет, – объяснила мне окончательную расстановку сил в моем новом доме. Все жильцы оказались разбитыми на три неравные группы: первая, средняя, меня недолюбливала, вторая, меньшая, мне симпатизировала, третьей, большей, было на все наплевать.
   Так в общем-то и должно быть всегда: болото обязательно оказывается в большинстве!
   Настоящим расположением я пользовался только у трех человек: у Андронкиной из девятой квартиры, женщины властной, работавшей на номерном заводе заместителем начальника цеха; у сухого, прямого как палка бывшего летчика, в любую погоду щеголявшего в лихо надетом набекрень берете и любившего почитать газетку на лавочке в сквере напротив моего крыльца; и у местной блаженной, жившей в странной однокомнатной квартире с окном только в кухне. Вот эта блаженная, крупная дама с бесформенным лицом, знавшая немыслимое количество языков, но работавшая кассиршей в магазине «Океан», и сказала однажды Галине:
   – А нам повезло, что он поселился в нашем доме. Таких лучше хоть изредка видеть. Иначе жди беды! Но все равно от беды не уйдешь!
   Что океанская кассирша имела в виду, Галина не поняла. Я не понял тем более.
   Приглашенных было немного, но зато без приглашения приперлась целая толпа. Какие-то дамочки с кавалерами и без, завистливые коллеги. Гвоздями программы были мой отец, ударившийся в разглагольствования об образе и ритмах в пейзаже, и некая особа, которая, увидев мои последние работы, с придыханием призналась:
   – Вы самый бездушный из всех, кого я знаю!
   Она была невысокого роста, ее ноздри раздувались, глаза шарили по моему лицу, твердой, стоявшей торчком грудью она теснила меня в сторону от гостей, в угол и говорила-говорила-говорила… Я, поверх ее головы, смотрел на отца. Он стоял у окна с рюмкой коньяка, слушатели толпились возле. Отец говорил негромко, чуть шепелявил – последний поставленный ему мост был плохо подогнан, – но внимание моих гостей занимал.
   – Все в этом мире можно разделить по принципу бедность – богатство, – говорил отец, – искусство тоже. Некоторые виды искусства ритмически бедные, другие – богатые. Там, где на первый план выходит время, скажем, в музыке, в поэзии, выстраивается одна, господствующая ритмическая линяя. А в живописи и фотографии, где на первом плане пространство, существует множество ритмический линий, и каждая живет своей собственной жизнью. Поэтому фотография – искусство более ритмически богатое, чем ритмически однолинейная музыка…
   Отступая под натиском грудастой особы, я показал отцу поднятый кверху большой палец и иронически усмехнулся, но отец смотрел на меня как на пустое место и, не слушая ничьих возражений, продолжал:
   – Главное, что фотомастер может произвольно вносить ритмы, даже тогда, когда в объекте какой-нибудь ритм отсутствует или выражен слабо. К примеру, при съемке на натуре часто самое важное – небо – бывает абсолютно невыразительным, что ритмически обедняет кадр. Поэтому еще с прошлого века дальновидный фотограф всегда имеет про запас отдельно снятые облака и знает, как их впечатать в уже готовую композицию. Поэтому…
   Дальнейшего я не слышал, потому что грудастая добилась своего – она вытеснила меня из мастерской в кабинет, маленькую, еще не обставленную комнату, где в одном углу стояли нераспакованные коробки с книгами, в другом – пустые книжные полки.
   – От вас исходит холод! – сказала особа и попыталась, встав на цыпочки, обнять меня за шею. – Я хочу вас согреть. Я хочу вам помочь. Вы можете замерзнуть. Идите ко мне, идите!
   Она притиснула меня к коробкам, заставила на них опуститься, грудью накрыла мое лицо.
   – Ах! – сказала она. – Ах!..
   Мне удалось ее отодвинуть, я посмотрел на нее снизу вверх и спросил:
   – Почему же это я бездушный?
   – Ты не понимаешь? – Она придвинулась вновь. – Не понимаешь? Ты же трахаешь свои модели! Тебе не важна их душа! Тебе важно только их тело! – Она села на корточки, груди ее раздвинулись, заколыхались, висевший меж ними кулон высвободился, пару раз подпрыгнул, но потом прилип к потной коже. – О, бездушный!
   Я лениво подумал, что утром следующего дня вполне могу проснуться с этой женщиной в одной постели.
   – Я хочу тебе позировать! – сказала она. – Я хочу доказать, что душа существует, что модель нечто большее, чем просто модель…
   С трудом подавив зевок, я поцеловал ее в сладко-соленую щеку и попросил принести сигареты. Она с готовностью, вихляя низко висящим задом, выбежала из кабинета, а я, предательски ее обманув, вернулся к гостям. Отец продолжал разглагольствовать:
   – Ритмы пространства надо выстраивать. Динамика зависит от переходов зрения с плана на план, от предметов одного плана к предметам последующего…
   Он подмигнул мне, указал глазами в противоположный конец мастерской: грудастая стояла там и с тем же упоенным выражением, с которым уличала меня в бездушности, что-то говорила одному из гостей. Я понял, что завтра утром проснусь один.
 
   Однако некая правота в ее словах была: некоторые мои модели действительно становились чем-то большим, чем просто моделями, и даже поселялись у меня. Одну из них, появившуюся недели примерно через две после новоселья, звали Алина.
   Именно тело Алины, а не тело грудастой, находилось рядом с моим, когда я по какой-то игре случая возвращался из длинного, тяжелого сна в купе мягкого вагона. Из какого города шел поезд, в какой прибывал – оставалось неясным. За окном снившегося мне поезда шел дождь, делавший все бывшее там черно-белым, или бывшее там, за окном, черно-белое притягивало к себе нити дождя. Вместе со мной в купе были мой отец и еще два человека, вроде бы брат с сестрой. Брат с сестрой громко спорили о чем-то, но о чем, было не разобрать – поезд замедлял ход, на плывущем за окном перроне из моего сна черно-белый духовой оркестр выдувал оглушающую медь. «Отец! – позвал я. – О чем они? Кто они такие? Что это за город там, за окном?» Отец, до этого смотревший в окно, повернулся ко мне: судя по его недоуменной гримасе, он и сам ничего толком не знал.
   Тогда вот я и открыл глаза.
   И тут же вновь их закрыл, словно собирался досмотреть сон. Сон, однако, кончился, и заученным, ставшим стереотипным движением я протянул левую руку к стоявшей возле постели тумбочке, взял с нее стакан с водой. По-прежнему не открывая глаз, я лег повыше, чуть повернулся, другой рукой нащупал на тумбочке таблетку «Алкозельцера», зацепил ее непослушными пальцами, опустил в воду.
   После чего открыл глаза: вид поднимающихся со дна стакана пузырьков и истончающейся таблетки всегда придавал мне ощущение того, что самый страшный сон никогда не обратится в явь.
   Дав таблетке раствориться до конца, я медленно выпил воду. Пузырьки газа ударили в нос, я не смог сдержаться и громко рыгнул. Рядом, из-под одеяла, появилась рука: на безымянном пальце сразу два обручальных кольца, длинные ухоженные ногти, тонкие жилки под нежной, казавшейся прозрачной кожей.
   – Бедный! – глухо, в подушку сказала Алина. – Ты плохо спал?
   – Плохо? Нет, я спал отлично. Только последний сон. Какой-то странный сон… – Правой рукой я поймал ее руку.
   Рука Алины была теплая и чуть влажная. Я представил, как буду губами продвигаться от запястья к локтю, от локтя – к плечу, представил, как мои губы нащупают Алинину ключицу, поднимутся по ее шее, пройдут маленькую ямочку на подбородке и наткнутся на ее мягкий рот.
   – Мне тоже снился странный сон. – Рука Алины чуть напряглась. – Но я уже не могу его вспомнить…
   Она немного откинула одеяло: волосы разбросались по подушке, черты лица казались смятыми, ноздри тонкого носа начинали мелко дрожать. Левая рука Алины, словно жившая отдельной жизнью, извиваясь, змейкой вползла мне на живот.
   – А ты помнишь свой сон? – спросила Алина.
   – Еще помню, – ответил я. – Но скоро забуду… Алина сложила губы в трубочку, подула мне на грудь, и ток воздуха заставил меня слегка поежиться. Ее рука встала на ногти-пуанты, затанцевала, отправилась ниже.
   – Нет, – сказал я. – Мне надо вставать… Алина, взбрыкнув, почти полностью освободилась от одеяла: показалась ее грудь с напрягшимися темно-коричневыми сосками, ее овальный упругий живот, верхний край волос на лобке.
   – Сколько времени? – как бы между прочим спросила Алина.
   – Не знаю… – признался я.
   – Времени нет! – Правой рукой она обняла меня за шею. – Времени нет…
 
   Под душем я задумался о последних словах Алины. Набирая в рот воду и выпуская ее тонкой струйкой, я повторял ее слова: «Времени нет, времени нет…» – но той неповторимой Алининой интонации достичь не мог. Алина была существом непростым. Этакая киса, всегда – во всяком случае со мной – добивавшаяся своего, она пластично втекла в мою жизнь в новой мастерской и быстренько все себе подчинила. «Или мне так кажется?» – вновь подставив лицо под воду, подумал я и начал намыливать мочалку.
 
   – Ты не против, если я у тебя покантуюсь парочку деньков? – без околичностей, в лоб спросила Алина, лишь только я закончил съемку. – Судя по всему, ты сейчас без женщины. Но я к тебе в постель не лезу. Просто я никому не буду мешать, кроме тебя, а ты…
   – А я согласен, – перебил я и вышел на улицу сказать привезшему Алину парню, что ждать больше не надо.
   Такие разговоры с парнями не всегда заканчивались мирно – бывало, парни возбухали, – но этот был спокойным.
   – Это не ко мне. – Он нацарапал на блокноте, прикрепленном присоской к приборной панели, номер телефона. – Позвоните ее менеджеру. – Отдал листок с телефоном, завел машину и укатил.
   Я вернулся в мастерскую. Алина, красиво скрестив ноги, сидела на высоком табурете. В ее тонких пальцах дымилась сигарета.
   – Налей-ка чего-нибудь выпить! – почти приказала она.
   Я послушно отправился к низкому шкафчику, служившему баром.
   – Что будешь? – спросил я, опускаясь перед шкафчиком на корточки.
   – Красное вино, – ответила Алина. – Оно разгоняет кровь!
   – Вина нет. – Я открыл дверцы шкафчика. – Коньяк, виски, портвейн…
   – Агдам? – хохотнула Алина.
   – Марочный…
   – Налей! – Алина спрыгнула со стула, застучала каблучками по полу мастерской. – Он тоже разгоняет кровь…
 
   Я смыл пену, еще немного постоял под душем, выключил воду, начал вытираться.
   Алина старалась казаться старше, чем была на самом деле. Любила порассуждать о том, что полезно для здоровья, что вредно. Задавала неожиданные вопросы. В первый наш вечер вдруг спросила:
   – Ты почему их не любишь?
   – Кого? – не понял я.
   – Ну этих, ребят на машинах. Ты единственный фотограф, который не пускает их в студию.
   – Это мое условие. Я так договариваюсь с… – Я запнулся.
   – Ну! Договаривай! – Алина наклонилась вперед, ее острый подбородок нацелился на меня.
   – С хозяевами, – сказал я.
   – У меня нет хозяина! – сказала Алина.
   – А этот? – Я кивнул на листок.
   – Я его хозяйка! – сказала Алина. – Не веришь?
   – Верю, – пришлось сказать мне. – Конечно, верю…
 
   Я обернул вокруг бедер широкое махровое полотенце и вышел из ванной комнаты. Из спальни – ни звука: скорее всего, Алина вновь заснула. «Она, конечно, хороша, – подумал я, проходя на кухню, открывая холодильник и наливая молоко в высокий тонкостенный стакан, – но что-то в ней слишком уж притягивает. Что-то в ней есть скрытое, непонятное. Какое-то второе дно…»
   Я отпил глоток, отнял стакан от губ, вновь медленно поднес стакан ко рту.
   Громко прозвенел звонок у входной двери. Это мог быть только Кулагин.
 
   Кулагин также относился к моим последним приобретениям. Этакий перестарок, водила при девочках, выполнявший мелкие поручения владельцев агентства, он постепенно приблудился ко мне. Признался: он – фотограф-любитель, мечтающий о повышении мастерства, о признании. Принес свои работы – сплошь натюрморты. По типу – маленькие радости тихой жизни. Чашки-блюдца, дымящиеся сигареты на краю пепельниц, далекое окно, тень только что вставшего от стола человека.
   Я сказал ему, что, по-моему, работает он совсем неплохо, и Кулагин расцвел, будто я был общепризнанным мэтром или председателем жюри престижного конкурса. Предложил свои услуги в качестве порученца, попросил научить работать с моделями. Я не ответил ни «да», ни «нет», а он уже начал вертеться около, неназойливо, исполнительно.
 
   По пути к входной двери я подошел к задрапированному плотными черными шторами окну; чуть-чуть отодвинув штору, дал лучу солнца прорезать густой полумрак мастерской; зажмурился, но все-таки смог разглядеть стоявшего на крыльце человека – действительно приехал Кулагин. Я подошел к двери и посмотрел в глазок. Линзы дверного глазка забавно искажали кулагинское лицо: он казался еще более лупоглазым, подбородок отсутствовал начисто, залысины словно соединялись, образуя обширную плешь.
   Отперев замки, я толкнул тяжелую железную дверь. Легкий женский вскрик: «Ой!» и кулагинское: «Это я, геноссе! Как договаривались!» – прозвучали одновременно.
   Не обращая внимания на протянутую Кулагиным руку, я сделал шаг через порог. Так и есть: дверью я прищемил приехавшую с Кулагиным женщину. Высокая, с точеной фигурой, длинные пышные волосы забраны в хвост. Черный деловой пиджачок, а вот юбка чуть коротковата. Маленькая сумочка, зажатая под мышкой; черные очки, закрывающие пол-лица; большой рот с надменно выдвинутой нижней губой. Большой кейс с кодовым замком.
   – Простите! – сказал я. – Я вас не видел. – И потянул дверь на себя.
   – Ничего, – ответила она.
   Кулагин быстро заговорил:
   – Это со мной. Это к тебе. Это заказчик. Помнишь, я говорил? Я ее встретил на вокзале, и мы решили заехать вместе. Мы как раз обсуждали…
   – Заходите! – Я отступил назад. – Дверь захлопни!
   Дверь лязгнула, мастерская вновь погрузилась в темноту, но я нажал кнопку на расположенном на рабочем столе пульте, и мощный софит осветил задрапированную белыми простынями дальнюю стену.
   – Кофе? – спросил я у привезенной Кулагиным женщины и пододвинул ей стул.
   Что за заказчик? О чем мне говорил Кулагин? Я ничего не помнил.
   – Нет… – Она уселась и аккуратно поставила возле себя кейс.
   – Ты? – Я повернулся к Кулагину.
   Он, волнуясь, не знал, куда девать руки.
   – Потом. Вот Людмила, Людмила э-э…
   – Моя фамилия Минаева, – снимая темные очки, произнесла женщина. Глаза у нее были усталые, но без очков она словно помолодела.
   – Да, госпожа Минаева решила обратиться к тебе…
   Я повернулся к Кулагину спиной, вышел на кухню, вернулся со своим стаканом молока, сел в кресло. Шум воды из душа заставил меня обернуться: судя по всему, пока я ходил за молоком, Алина успела проскользнуть в ванную. В лежавшем на столе большом металлическом шаре, в зависимости от угла зрения, мне было видно то мое собственное отражение, то отражение привезенной Кулагиным заказчицы, то отражение самого Кулагина.
   – Геноссе! Вот… – Кулагин нагнулся к кейсу, подцепил его за ручку, поднял, поставил на стол.
   – Извините, но моя одежда в ванной. А там занято… – сказал я Минаевой.
   Она пожала плечами, и я перевел взгляд на Кулагина.
   – Ну?!
   – Вот же! – Кулагин положил кейс, нажал на замки. – Здесь – все! По дороге мы с Людмилой говорили о тебе, о том, что ты можешь исправить любые дефекты, что ты не только фотограф, но и ретушер, что ты…
   – Понятно, понятно! – сказал я. Кулагин, если его не остановить, мог распинаться часами.
   Кулагин обиженно замолчал, а кейс упорно не желал открываться. Мы с Минаевой некоторое время наблюдали за неудачными попытками Кулагина, пока наконец Людмила не достала из сумочки ключи.
   – Дайте сюда! – сказала она Кулагину и потянула кейс к себе.
   Щелкнули замки, крышка кейса поднялась, из-за нее на стол упал большой черный конверт, углом задевший металлический шар, и шар, медленно набирая скорость, покатился по поверхности стола.
   – Хорошо!.. Когда? – отпивая молоко и наблюдая, как все быстрее и быстрее шар приближается к краю, спросил я.
   – Послезавтра… К обеду… – прокашлявшись и посмотрев на Минаеву, сказал Кулагин.
   Я поймал шар, допил молоко, поставил стакан, взял одной рукой конверт и вытряхнул его содержимое на стол.
   Веер из цветных фотографий обнаженных женщин возле, на и внутри шикарных автомобилей заставил меня улыбнуться. Я взял лупу, сквозь нее посмотрел на одну из фотографий, перевел взгляд на Минаеву: одна из женщин, разлегшаяся на капоте «Мерседеса», кажется, была она.
   – Очень низкое качество. Испорченные негативы? Переснять нельзя?
   – Геноссе! Если бы! – быстро заговорил Кулагин.
   – Я могу переснять…
   – Спасибо, не надо! – захлопнув крышку кейса, сказала Минаева. – Вы беретесь?
   – Я могу переснять, Коля, – сказал я, не обращая внимания на слова Минаевой. – Поеду, если надо ехать, и пересниму. Дешевле выйдет… Это ведь дорогая работа… – Я посмотрел на Минаеву. – Негативы у вас с собой?
   – В конверте…
   Я достал из большого конверта конверт поменьше и вытряхнул негативы на стол.
   – Геноссе, на тебя последняя надежда, – сказал Кулагин. – Клиент приехал из другого города, фирма солидная, средства имеются. Их фотограф плохо высушил негативы. Ну с кем не бывает, верно, геноссе?
   – Со мной такого не бывает… – разглядывая негативы, сказал я.
   За моей спиной открылась дверь ванной. Я обернулся. Оттуда, в большом, не по росту халате, вышла Алина.
   – Коля! – Алина откинула со лба волосы, улыбнулась. – Привет! – Запахнув полы халата, она вошла в спальню и закрыла за собой дверь.
   – Я берусь, – сказал я.
   Кулагин, не в силах скрыть радость, широко улыбнулся и показал редкие, длинные белые зубы.
   – Сколько это будет стоить? – спросила Минаева. Я кивнул на сиявшего Кулагина:
   – Это вы обсудите с ним. До свиданья!..
   – Геноссе! Я только хотел… – заговорил Кулагин.
   – Потом, Коля, потом! – Я взял со стола шар, высоко подбросил и ловко его поймал. – Позвони после трех. Пока!
   Я выставил их за дверь, тщательно запер замки, вернулся к столу.
   С улицы донеслось, как Кулагин заводит машину. За моей спиной скрипнула дверь спальни. Я оглянулся. Сбросившая халат Алина стояла в проеме двери.
   – Я хочу есть и пить, – сказала она.
   – Одевайся, – сказал я. – Одевайся и поедем куда-нибудь.
   – Что это за шалава?
   – Не знаю…
   – Колькина?
   – Вряд ли… А откуда ты знаешь Кулагина?
   – Значит, будет твоя? – поинтересовалась Алина, мой вопрос оставляя без ответа.
   Я снял с себя полотенце, прошел в спальню, протиснувшись мимо Алины, и начал одеваться.
   – Я тебя прошу! Прекрати! – натягивая носки, сказал я.
   – А я ничего еще не начинала, – не меняя позы, сказала она.
   – Вот и хорошо! Давай одевайся!
 
   В ресторане Алина продолжила свои игры: держа в левой руке бокал с вином, используя вилку как клюшку, она гоняла туда-сюда по своей тарелке кусочек мяса. Она была сосредоточена, что-то нашептывала себе под нос, хмурила тонкие, выщипанные брови.
   Я исподволь поглядывал на нее и в который раз утверждался в мысли, что большей белиберды, чем декларация исключительной индивидуальности и неповторимости каждого отдельно взятого человека, придумать невозможно. Все настолько одинаковы, что похожесть, даже слитность вызывали тоску. Приемы, манеры оказывались неразличимыми, знакомыми, предсказуемыми. Небольшие различия в жестах, в том, что некоторым видится как бы человеческой сердцевиной, на самом деле легко поддавались классификации.
   Вот Алина мельком взглянула на меня, якобы обиженно улыбнулась, вновь опустила глаза. Возможно, в ней, как и в любом другом человеке, где-то глубоко-глубоко и сидело ее собственное уникальное естество, но добраться до него было невозможно, и, по большому счету, ничего нового ее неповторимое в себе не несло.