– Козел! Жить надоело?! – заорал он, выворачивая руль.
Я вернулся на тротуар, быстрым шагом прошел несколько десятков метров и только поравнялся с узким проходом между домами, как чья-то рука поймала меня за рукав, выдернула с улицы.
Кто-то, тяжело дышащий, притиснул меня к стене. Я, словно меня утянули под воду, забарахтался в крепких объятиях, но все же смог освободиться и увидел перед собой отца.
– Папа! – сказал я. – Это ты!
– Где это тебя угораздило? – Отец внимательно всмотрелся в мое лицо, сложил руки на груди. – Хорош! Я тебя предупреждал.
– Их всех убили! – вспомнил я. – Всех! На губах отца появилась улыбка.
– И правильно! Не будут подставляться! Не будут дураками! Только дураки дают себя убивать!
– Дураки? – переспросил я.
– Да, дураки, – подтвердил он, сделал шаг к выходу на улицу, быстро выглянул. – Кого, говоришь, убили? – спросил отец, возвращаясь назад.
– Тех, кого я ретушировал. – Я с надеждой посмотрел на него: мне казалось, что сейчас-то он не будет меня обманывать. – Совпадение?
– Ну да, как же! Мулька о совпадениях, кстати, тоже придумана дураками. Им не хочется взглянуть правде в глаза! Убили? Так дуракам и надо! – Он выглядел молодо, бодро, синеватые обычно губы были ярки. – Просили исправить? Теперь не будут! А ты? У тебя что, с похмелья дрожала рука или сам решил позабавиться? Или тебя попросили? За сколько?
– О чем ты? – спросил я, понимая: снисхождения мне не будет.
– Еще не догадался? Я тебя предупреждал? Предупреждал? Теперь – сам виноват. – Он взял меня за плечо; руки его были горячими, настолько, что их жар чувствовался через рубашку. – Это, голубчик, и называется «грехи отцов». Мое наследство перешло к тебе без остатка. С чем и поздравляю! – Он весело захохотал.
– Да о чем ты?! Какое наследство?! – спросил я.
– Целочку из себя не строй! Все прекрасно понимаешь. Те, кого ты снимаешь с негативов, очень скоро умирают. Или их убивают. Они обречены. Ты, главное, сам не расстраивайся. Хотя поводов для расстройства у тебя предостаточно. Я-то делал работу по приказу. Ты понимаешь? Я выполнял приказ. Один раз для себя решил и больше никогда не мучился. Знал, что могу, и использовал свои способности. Не метался. Не суетился. Не сомневался. Такое было время. Мне не платили. Одни выполняли свой долг у мартена, а я – в фотолаборатории. Одни плавили сталь, а я выправлял историю. И упреждал ее выверты. Финтифлюшками не занимался. От моей работы зависело слишком многое. Подумаешь – кого-то убили! Мелочь! Я делал одно движение – и изменялось лицо мира!
Мне показалось, что мой отец бредит. Его глаза бегали туда-сюда, он быстро облизывал губы и словно пританцовывал – то выставлял вперед правую ногу и чуть приседал, то, меняя ногу, делал шаг назад, упирался спиной в стену и вновь выставлял вперед правую ногу.
– Так было надо, и все! – продолжал отец. – Понял? Или ты, или тебя. Без вариантов. А ты еще, мудак, мне не веришь! Ведь не веришь, а? – Он схватил меня за плечи, тяжело задышал. – Время было такое! И осталось таким! Или ты скажешь – что-нибудь изменилось?
– Тебе надо быть дома. Уколы! Тебя Таня колет? – сказал я, пытаясь искоса взглянуть на часы.
– Ты меня уколешь. – Он начинал выдыхаться. – Думаешь, я квартиру за красивые глаза получил? Я ее… – Он не договорил. – Тот, кто отдавал мне приказы, обнаглел, понимаешь? Удержу не знал. Безнаказанным себя почувствовал. А у меня нашелся и его негативчик! И никто не поверит! Никогда! Я мог получить все что угодно. Я мог сделать все что угодно. Но я не рыпался. Сидел смирно. Я всегда был застрахован со всех сторон. Не то что ты, сыночек!
– Ну ладно! Хватит! – Я сбросил его руки. – Прекрати! Я хотел тебе рассказать…
– Не трать время. – Он закрыл глаза и теперь говорил тихо. – Я и сам все знаю. Детали не важны. Ты соскоблил чей-то негатив, и одним говнюком стало меньше. Или двумя. Или десятком. Знакомое дело. Это мы проходили. Тебе не о них надо думать. С ними уже все. Тебе о себе надо думать. – Он открыл глаза и посмотрел на меня с жалостью. – Дурак ты, Генка! Ох, дурак! Ну-ка выгляни! Посмотри – нет ли кого поблизости!
Я выглянул на улицу. Набережная, тротуар и проезжая часть были пусты. Вокруг все словно вымерло. Я поднял голову. Солнце дрожало в выгоревшем небе.
– Никого.
– Хорошо. Слушай план. Выходим. Направо. Идем двадцать пять метров. Входим в проходную картонажной фабрики. На вахтера не смотрим. Из проходной идем прямо, потом налево. Там забор, в заборе дырка. Через дырку попадаем в мой двор. Я иду первым. Понял? Я спрашиваю – понял?
– Понял!
– Повтори! Я повторил.
– Хорошо. Молодец хоть в этом. Так. На счет три. Теперь – об этой Татьяне. Думаешь, я не понял, на кого она похожа? Понял, еще как понял! Я ведь тоже попался на эту удочку. Думал – таким образом искуплю.
– Что искупишь? – спросил я.
– Потом, Генка, потом! Только запомни – эта Танька… Ладно, и об этом потом! Дурак! Ну что смотришь? Давай считай!
– Что?
– Раз, два…
– Раз, два… – послушно начал я.
Мы вышли на набережную – отец чуть впереди, я на полшага сзади. Он шел ссутулившись, глубоко вбив руки в карманы брюк, молодой энергичной походкой. Я спешил за ним.
– Помнишь Байбикова? – спросил отец через плечо.
– Максима? Конечно!
– Да не его! Отца! Генерала.
– Какого генерала? У него отец был генерал?
– Да, железнодорожный. Правая рука Лазаря Моисеевича. Помнишь?
– Нет.
– Ну и ладно! Въехал в наш дом, живет со мной на одном этаже. – Отец остановился, и я налетел на его спину. – А с Максимом общаешься?
– Нет.
– Позвони ему обязательно! Понял?
– Зачем?
– Я сказал – позвони. Договорись о встрече… Тут какой-то шум сзади заставил меня обернуться: идущий с огромной скоростью грузовик въехал на тротуар и приближался к нам.
– Отец! – закричал я.
Мой отец словно ничего не слышал: отмахивая рукой, он вновь шел по тротуару, бормотал себе под нос:
– Я всегда был застрахован. Меня и сейчас не возьмешь. Кишка тонка! Тонка у вас кишка! Тонка!
Грузовик практически настиг нас, я бросился вперед, пытаясь оттолкнуть отца в сторону. Грузовик включил сирену, и тут произошло совершенно невероятное: мой отец обернулся и с сардонической улыбкой посмотрел на приближающийся грузовик.
В следующее мгновение грузовик налетел на нас.
Я отделался легко: меня задело крылом, отбросило в сторону. Как итог – небольшое сотрясение мозга, ссадины. Непонятным образом меня что-то увело, отделило от отца.
Правда, в собравшейся толпе решили, что я тоже мертв, уверенность эта вселилась и в персонал «скорой помощи»: все очень удивились, когда я, застонав, попытался самостоятельно подняться на ноги.
Меня загрузили в машину, отвезли в больницу. По дороге – не иначе как от укола – я потерял сознание, в себя пришел уже в палате.
Первым, что отчетливо выступило из вспыхивающих у меня перед глазами зайчиков и затвердилось на фоне блекло-голубых стен, было ее лицо. Я чуть было вновь не отключился: на этот раз сходство с Лизой было еще более ошеломляющим.
– Отец? – спросил я.
Она отвела взгляд, потом наклонилась ко мне и поправила подушку.
– Как же так?! – отрешенно проговорил я. – Как же так?!
– Вам нельзя волноваться. Ничего серьезного, но волноваться…
– Он сразу умер? – спросил я. – Сразу?
– Да, – ответила она.
Через два дня меня выписали. За мной заехал Кулагин, помог спуститься, сесть в машину. Я думал, что Татьяна тоже приедет, но ее не было. Кулагин и сам бодрился, и меня пытался зарядить бодростью, говорил, что все заботы по похоронам возьмет на себя, что мне надо беречься, лежать дома, в темноте, пить – он кивал на рассыпанные на заднем сиденье коробки – лекарства, что я еще поработаю, поснимаю, поретуширую, что такого, как я, больше нет.
– Поправишься – работой тебя завалю! – говорил Кулагин, ведя машину аккуратно и с участием поглядывая на меня. – Сейчас столько заказов!
– Где будем хоронить? – спросил я.
– Не волнуйся, не волнуйся! У меня все схвачено, к тому же ветераны подключились. Похороним по-людски, поставим памятник. – Он взглянул на меня с особенной заботой. – Да, так я о заказах. Расценочки я поднял! Инфляция! И спрос на профессионалов! Это о ретуши. А что до основного… Слушай, такие телки хотят, чтобы ты и только ты!
Я его не слушал.
На кладбище пришло всего несколько человек: два ветерана, для которых посещение подобных мероприятий входило в ветеранские обязанности, моя блаженная соседка, откуда-то про похороны узнавшая, я и Кулагин.
Найти Татьяну, не имея ни адреса, ни телефона, я не смог. По записной книжке отца я попытался найти кого-то еще, позвать на похороны, но либо фамилии и телефоны в книжке были замазаны черным, либо мне отвечали, что такой-то давно умер.
Когда могилу засыпали, возле свежего холмика мы все застыли в скорбном молчании: активисты-ветераны в одинаковых позах, со сложенными внизу живота руками, соседка с бесстрастно блуждающим взглядом, чуть поодаль – бригадир кладбищенских рабочих и Кулагин. Я – у самой могилы.
– Редеют наши ряды, – произнес за моей спиной один из активистов.
– Да, я помню Генриха Ивановича… – начал другой.
– Рудольфовича! – поправил первый.
– Рудольфовича! Да, я помню его еще по тридцать девятому году. Редкой души был человек!.. – Второй явно собирался произнести что-то наподобие траурной речи.
– А какой был специалист! – Первый не хотел отдавать инициативу. – Лучший! В нашем управлении это был самый ценный кадр!
Я обернулся, шагнул к ним.
– Да, лучший! – Говоривший был худ, кадыкаст, водянистые глаза его слезились. – Таких теперь нет. Ужасная смерть! Пьяный уже с утра шоферюга. Вот ведь подонок! – Не моргая, он смотрел на меня. – Вы ведь, наслышан, по стопам батюшки пошли? Верно? Примите соболезнования!
Я пожал руку сначала ему, потом – второму.
– Таких специалистов теперь нет! – в свою очередь сказал второй, задерживая мою руку, но глядя на своего товарища. – А если бы этот шоферюга наехал вечером, что, легче было бы? – Он перевел взгляд на меня. – Пусть молодой человек на меня не обижается, но – нет. Нет!
– Что «нет»? – спросил первый. – Не было бы легче или специалистов таких нет?
– Маразм крепчал! – подмигнул мне второй, слегка кивнув на первого. – Не обижайтесь!
– Я не обижаюсь, – сказал я, освобождаясь от его хватки.
– И правильно! – Он повернулся к кадыкастому. – Ну что? Нам надо на Даниловское.
– Да, – согласился первый, – на Даниловское.
– А поминки? Я думал, вы…
– Крепитесь! – Второй положил мне руку на плечо, притянул к себе, заставил меня чуть наклониться вперед, словно хотел посмотреть, большая ли у меня лысина.
– Помню по тридцать девятому году! По тридцать девятому!
Первый взял второго под локоть, потянул прочь от могилы. Они вышли на дорожку между оградами, зашаркали по ней, свернули на аллею кладбища и пропали за густой листвой.
Я оглянулся – блаженная соседка, видимо, снялась с места еще раньше, Кулагин расплачивался с бригадиром кладбищенских рабочих. Бригадир держал перед Кулагиным раскрытую ладонь правой руки, Кулагин выкладывал на ладонь купюры, левой рукой бригадир переправлял их в карман черных брюк, заправленных в кирзовые сапоги. Закончив расчеты, Кулагин подошел ко мне.
– Ну? Поехали? – спросил он.
– Ты езжай, Коля. Я побуду, – сказал я. – Побуду…
– Я подожду! Ты хотел еще какие-то вещи забрать. В квартире отца. Помогу!
– Потом. Завтра. Езжай. Вечером – у меня.
– Ладно. До вечера! – И Кулагин тоже ушел.
Мне следовало бы постоять спокойно, так сказать, в объятиях скорби, глядя в землю, но боковым зрением я заметил фигуру женщины, появившуюся из-за соседних могил. Это была она. С букетом цветов.
Она словно ждала, когда все уйдут.
Совсем как Лиза! И Лизиной же походкой она медленно приблизилась, встала рядом, проговорила тихо:
– Здравствуй…
В ответ я только кивнул. Я хотел сказать, что теперь мне не так горько, что теперь со мной все будет хорошо, что я сделаю для нее все-все, но близость свежезасыпанной могилы меня остановила.
– Твой отец был последний… То есть, я хотела сказать, он… – начала она, и я почувствовал на себе ее внимательный взгляд. – Таких людей больше нет.
– Спасибо, – кивнул я.
В холмик могилы была воткнута маленькая дощечка. Я шагнул вперед, наклонился, вынул из кармана фотографию отца и прикрепил к дощечке. Татьяна подошла вместе со мной.
– Это его любимая фотография, – сказал я. – Здесь он молодой. Его сфотографировали вместе с начальником. Он работал… Он служил в НКВД. В фотолаборатории. Отец убрал своего начальника, откадрировал. Хорошая фотография.
– Очень хорошая. – Она взяла меня под руку.
Мне хотелось заплакать. Я отвернулся, ее рука выскользнула, повисла в воздухе.
Как она вела себя на поминках? Выше всяких похвал. Тактично, спокойно, внимательно. Все приготовила, подала. Если учесть, что всего за столом нас было – включая ее саму – трое, то не особенно она, правда, и утруждалась.
Я-то вообще вскоре был пьян. Язык у меня развязался, за неимением лучшего слушателем был выбран Кулагин: говорить с нею, делиться с нею я еще не мог. Тогда еще не мог. Мне нужно было время. Если бы я тогда начал перед ней плакаться, то обязательно упомянул бы Лизу, сказал бы об их сходстве, но тающий образ отца утягивал с собой и воспоминание о Лизе.
Я выжидал, когда оно затрется окончательно.
Мы все сидели у одного конца моего рабочего стола, по такому случаю разложенного вдвое, покрытого хрустящей скатертью. На противоположном конце, на блюдце, стояла наполненная рюмка, накрытая куском черного хлеба. Последняя трапеза отца. Выпить, закусить, вернее – занюхать. Больше ему уже ничего не оставалось. На гранях рюмки иногда посверкивал отраженный свет.
– Некоторые думали, что отец был болен, – говорил я внимательно слушавшему Кулагину. – У него якобы была мания преследования. Или комплекс вины. Называй как хочешь. Ему казалось, что те, кого он убирал с негативов, умирали. Не от пули умирали, не от петли, не от инфаркта или в автомобильной катастрофе. То есть на самом деле от пули, либо же они действительно умирали своей смертью, но якобы причиной гибели была его работа.
Сигарета выпала из моих пальцев, покатилась по столу. Кулагин поднял ее, погасил в пепельнице.
– Я слышал об этом, геноссе, – сказал он.
– Так считали некоторые. Считали, будто он больной. – Я достал из пачки новую сигарету. – Он же больным не был. Он знал – причина действительно в его работе.
Кулагин достал зажигалку, дал мне прикурить.
Из ведущей на кухню двери появилась моя Таня-Лиза, с кухонным полотенцем на плече, с тарелкой овощей. Она подошла к столу, поставила тарелку. Я тут же взял с нее маленький пупырчатый огурец и схрумкал его.
– Конечно, конечно, – кивнул Кулагин.
– Я не верил. Сначала. А потом… А сейчас… Мои собственные выводы… Одно накладывается на другое. Это – наследственное. Это постепенно перешло ко мне. – Я глубоко вздохнул и решил признаться: – Знаешь что?
– Что? – откликнулся Кулагин. Он на ощупь нашел на столе бутылку, налил себе и мне, поставил бутылку на место.
– Выпьем! – сказал я и маханул свою рюмку.
– Выпьем, – согласился он, но только пригубил. Я продолжил:
– Вот я собрал архив своих жертв. Кстати, мой отец тебе что-нибудь говорил? Хотя вряд ли, вряд ли. Ты ему не нравился. – Я попытался затянуться, но сигарета погасла.
Кулагин вновь щелкнул зажигалкой, я прикурил, сморщился от дыма. Начав тереть глаза, я вновь уронил сигарету, закрыл лицо ладонями. Кулагин загасил и эту сигарету, налил мне еще.
– Ты почему ему не нравился, а, Колечка? – отнимая ладони, спросил я. – Почему?
Я взял рюмку, понюхал содержимое. Меня передернуло.
– Потому что он мне тоже об этом говорил. Я ведь ему тоже доставал заказы, приносил на дом. Не знал? Как сейчас – тебе. Вот я и сказал, что это все чушь. Бред. Он действительно был болен. А ты – ты заболеваешь!
Я медленно выпил, с размаху поставил рюмку на стол, и у нее треснула ножка.
– Болен? – переспросил я, не чувствуя, как острый осколок входит мне в ладонь. – Говоришь, был болен? А я, значит, заболеваю? Так!
Я поднялся. Стул опрокинулся, мне с трудом удалось сохранить равновесие, я оттолкнулся от стола, качаясь пошел к стеллажу.
– Геноссе! Ладно тебе! – заговорил Кулагин, оставаясь на месте. – Извини! Я не хотел. Мне очень жаль! Я не то хотел сказать!
Я подошел к стеллажу, рывком выдвинул один ящик, вывернул его содержимое на пол. Тогда Кулагин встал, обошел стол, тоже подошел к стеллажу. Я выдвинул другой ящик.
– Это я-то заболеваю? – пиная фотографии, конверты, бумаги, спросил я. – Я? Я не болен! Я абсолютно здоров. Абсолютно. Вот что плохо, очень плохо!
Кулагин попытался увести меня от стеллажа, но я его оттолкнул.
– Прекрати, – сказал он. – Гена, прекрати! Я все понимаю, но послушай…
– Пошел! Пошел! – закричал я. – Пусти меня!
– Генка! Подожди! Давай выпьем, помянем. Ты меня извини. Извини, пожалуйста, я не то хотел сказать, не то!
– Нет! Ты то хотел сказать! – Меня уже было не остановить. – То! Ты сказал… – И я, встав к Кулагину лицом, посмотрел ему в глаза.
Потом как следует размахнулся, но он увернулся от моего кулака. Тогда я замахнулся вновь.
– Да помоги же ты! – крикнул Кулагин Татьяне.
Она осталась на месте, и мой второй удар попал в цель: Кулагин отлетел к столу, ноги его заплелись, он схватился за край скатерти. Со стола попадали бутылки, с рюмки отца слетел кусок хлеба, потом упала и рюмка.
– Пошел! Иди отсюда! – заорал я. – Чтоб я тебя не видел! Пошел!
Кулагин выпрямился, в недоумении посмотрел на меня. Тут Татьяна медленно поднялась, медленно подошла, положила руку мне на плечо. Я вздрогнул.
– Он не был болен! – сказал я. – И это был не несчастный случай! Его убили! Убили!
– Уходи!.. – сказала она Кулагину громким шепотом, погладила меня по затылку.
– Он был здоров! – всхлипнул я. – Он просто скрывался, он боялся, он просто больше не хотел.
Хлопнула дверь. Кулагин ушел.
Что было дальше? Мы постояли, обнявшись, возле перевернутых ящиков.
Со стороны стола это был, наверное, неплохой план: ворох бумаг на полу на фоне стеллажа. Темные тона, передающие драматизм и напряженность. Это был бы басовитый снимок, снимок горлового, глубинного пения. Никакой лиричности, все пронизано напряженностью, грозящей выплеснуться, прорваться.
– Что-нибудь съешь? – спросила она. – Ты ничего не ел.
– Не голоден! – Я чуть отодвинулся: ее глаза были совсем рядом, их внимательный взгляд не отпускал меня, держал крепче ее объятий.
– Тогда выпьешь?
– Выпью! – Я с готовностью кивнул. – Мне необходимо сейчас выпить. – Я снял ее руки со своих плеч, поднес ее ладони к губам. – Ты останешься? – спросил я.
– Да, – ответила она.
И осталась.
Глава 8
Я вернулся на тротуар, быстрым шагом прошел несколько десятков метров и только поравнялся с узким проходом между домами, как чья-то рука поймала меня за рукав, выдернула с улицы.
Кто-то, тяжело дышащий, притиснул меня к стене. Я, словно меня утянули под воду, забарахтался в крепких объятиях, но все же смог освободиться и увидел перед собой отца.
– Папа! – сказал я. – Это ты!
– Где это тебя угораздило? – Отец внимательно всмотрелся в мое лицо, сложил руки на груди. – Хорош! Я тебя предупреждал.
– Их всех убили! – вспомнил я. – Всех! На губах отца появилась улыбка.
– И правильно! Не будут подставляться! Не будут дураками! Только дураки дают себя убивать!
– Дураки? – переспросил я.
– Да, дураки, – подтвердил он, сделал шаг к выходу на улицу, быстро выглянул. – Кого, говоришь, убили? – спросил отец, возвращаясь назад.
– Тех, кого я ретушировал. – Я с надеждой посмотрел на него: мне казалось, что сейчас-то он не будет меня обманывать. – Совпадение?
– Ну да, как же! Мулька о совпадениях, кстати, тоже придумана дураками. Им не хочется взглянуть правде в глаза! Убили? Так дуракам и надо! – Он выглядел молодо, бодро, синеватые обычно губы были ярки. – Просили исправить? Теперь не будут! А ты? У тебя что, с похмелья дрожала рука или сам решил позабавиться? Или тебя попросили? За сколько?
– О чем ты? – спросил я, понимая: снисхождения мне не будет.
– Еще не догадался? Я тебя предупреждал? Предупреждал? Теперь – сам виноват. – Он взял меня за плечо; руки его были горячими, настолько, что их жар чувствовался через рубашку. – Это, голубчик, и называется «грехи отцов». Мое наследство перешло к тебе без остатка. С чем и поздравляю! – Он весело захохотал.
– Да о чем ты?! Какое наследство?! – спросил я.
– Целочку из себя не строй! Все прекрасно понимаешь. Те, кого ты снимаешь с негативов, очень скоро умирают. Или их убивают. Они обречены. Ты, главное, сам не расстраивайся. Хотя поводов для расстройства у тебя предостаточно. Я-то делал работу по приказу. Ты понимаешь? Я выполнял приказ. Один раз для себя решил и больше никогда не мучился. Знал, что могу, и использовал свои способности. Не метался. Не суетился. Не сомневался. Такое было время. Мне не платили. Одни выполняли свой долг у мартена, а я – в фотолаборатории. Одни плавили сталь, а я выправлял историю. И упреждал ее выверты. Финтифлюшками не занимался. От моей работы зависело слишком многое. Подумаешь – кого-то убили! Мелочь! Я делал одно движение – и изменялось лицо мира!
Мне показалось, что мой отец бредит. Его глаза бегали туда-сюда, он быстро облизывал губы и словно пританцовывал – то выставлял вперед правую ногу и чуть приседал, то, меняя ногу, делал шаг назад, упирался спиной в стену и вновь выставлял вперед правую ногу.
– Так было надо, и все! – продолжал отец. – Понял? Или ты, или тебя. Без вариантов. А ты еще, мудак, мне не веришь! Ведь не веришь, а? – Он схватил меня за плечи, тяжело задышал. – Время было такое! И осталось таким! Или ты скажешь – что-нибудь изменилось?
– Тебе надо быть дома. Уколы! Тебя Таня колет? – сказал я, пытаясь искоса взглянуть на часы.
– Ты меня уколешь. – Он начинал выдыхаться. – Думаешь, я квартиру за красивые глаза получил? Я ее… – Он не договорил. – Тот, кто отдавал мне приказы, обнаглел, понимаешь? Удержу не знал. Безнаказанным себя почувствовал. А у меня нашелся и его негативчик! И никто не поверит! Никогда! Я мог получить все что угодно. Я мог сделать все что угодно. Но я не рыпался. Сидел смирно. Я всегда был застрахован со всех сторон. Не то что ты, сыночек!
– Ну ладно! Хватит! – Я сбросил его руки. – Прекрати! Я хотел тебе рассказать…
– Не трать время. – Он закрыл глаза и теперь говорил тихо. – Я и сам все знаю. Детали не важны. Ты соскоблил чей-то негатив, и одним говнюком стало меньше. Или двумя. Или десятком. Знакомое дело. Это мы проходили. Тебе не о них надо думать. С ними уже все. Тебе о себе надо думать. – Он открыл глаза и посмотрел на меня с жалостью. – Дурак ты, Генка! Ох, дурак! Ну-ка выгляни! Посмотри – нет ли кого поблизости!
Я выглянул на улицу. Набережная, тротуар и проезжая часть были пусты. Вокруг все словно вымерло. Я поднял голову. Солнце дрожало в выгоревшем небе.
– Никого.
– Хорошо. Слушай план. Выходим. Направо. Идем двадцать пять метров. Входим в проходную картонажной фабрики. На вахтера не смотрим. Из проходной идем прямо, потом налево. Там забор, в заборе дырка. Через дырку попадаем в мой двор. Я иду первым. Понял? Я спрашиваю – понял?
– Понял!
– Повтори! Я повторил.
– Хорошо. Молодец хоть в этом. Так. На счет три. Теперь – об этой Татьяне. Думаешь, я не понял, на кого она похожа? Понял, еще как понял! Я ведь тоже попался на эту удочку. Думал – таким образом искуплю.
– Что искупишь? – спросил я.
– Потом, Генка, потом! Только запомни – эта Танька… Ладно, и об этом потом! Дурак! Ну что смотришь? Давай считай!
– Что?
– Раз, два…
– Раз, два… – послушно начал я.
Мы вышли на набережную – отец чуть впереди, я на полшага сзади. Он шел ссутулившись, глубоко вбив руки в карманы брюк, молодой энергичной походкой. Я спешил за ним.
– Помнишь Байбикова? – спросил отец через плечо.
– Максима? Конечно!
– Да не его! Отца! Генерала.
– Какого генерала? У него отец был генерал?
– Да, железнодорожный. Правая рука Лазаря Моисеевича. Помнишь?
– Нет.
– Ну и ладно! Въехал в наш дом, живет со мной на одном этаже. – Отец остановился, и я налетел на его спину. – А с Максимом общаешься?
– Нет.
– Позвони ему обязательно! Понял?
– Зачем?
– Я сказал – позвони. Договорись о встрече… Тут какой-то шум сзади заставил меня обернуться: идущий с огромной скоростью грузовик въехал на тротуар и приближался к нам.
– Отец! – закричал я.
Мой отец словно ничего не слышал: отмахивая рукой, он вновь шел по тротуару, бормотал себе под нос:
– Я всегда был застрахован. Меня и сейчас не возьмешь. Кишка тонка! Тонка у вас кишка! Тонка!
Грузовик практически настиг нас, я бросился вперед, пытаясь оттолкнуть отца в сторону. Грузовик включил сирену, и тут произошло совершенно невероятное: мой отец обернулся и с сардонической улыбкой посмотрел на приближающийся грузовик.
В следующее мгновение грузовик налетел на нас.
Я отделался легко: меня задело крылом, отбросило в сторону. Как итог – небольшое сотрясение мозга, ссадины. Непонятным образом меня что-то увело, отделило от отца.
Правда, в собравшейся толпе решили, что я тоже мертв, уверенность эта вселилась и в персонал «скорой помощи»: все очень удивились, когда я, застонав, попытался самостоятельно подняться на ноги.
Меня загрузили в машину, отвезли в больницу. По дороге – не иначе как от укола – я потерял сознание, в себя пришел уже в палате.
Первым, что отчетливо выступило из вспыхивающих у меня перед глазами зайчиков и затвердилось на фоне блекло-голубых стен, было ее лицо. Я чуть было вновь не отключился: на этот раз сходство с Лизой было еще более ошеломляющим.
– Отец? – спросил я.
Она отвела взгляд, потом наклонилась ко мне и поправила подушку.
– Как же так?! – отрешенно проговорил я. – Как же так?!
– Вам нельзя волноваться. Ничего серьезного, но волноваться…
– Он сразу умер? – спросил я. – Сразу?
– Да, – ответила она.
Через два дня меня выписали. За мной заехал Кулагин, помог спуститься, сесть в машину. Я думал, что Татьяна тоже приедет, но ее не было. Кулагин и сам бодрился, и меня пытался зарядить бодростью, говорил, что все заботы по похоронам возьмет на себя, что мне надо беречься, лежать дома, в темноте, пить – он кивал на рассыпанные на заднем сиденье коробки – лекарства, что я еще поработаю, поснимаю, поретуширую, что такого, как я, больше нет.
– Поправишься – работой тебя завалю! – говорил Кулагин, ведя машину аккуратно и с участием поглядывая на меня. – Сейчас столько заказов!
– Где будем хоронить? – спросил я.
– Не волнуйся, не волнуйся! У меня все схвачено, к тому же ветераны подключились. Похороним по-людски, поставим памятник. – Он взглянул на меня с особенной заботой. – Да, так я о заказах. Расценочки я поднял! Инфляция! И спрос на профессионалов! Это о ретуши. А что до основного… Слушай, такие телки хотят, чтобы ты и только ты!
Я его не слушал.
На кладбище пришло всего несколько человек: два ветерана, для которых посещение подобных мероприятий входило в ветеранские обязанности, моя блаженная соседка, откуда-то про похороны узнавшая, я и Кулагин.
Найти Татьяну, не имея ни адреса, ни телефона, я не смог. По записной книжке отца я попытался найти кого-то еще, позвать на похороны, но либо фамилии и телефоны в книжке были замазаны черным, либо мне отвечали, что такой-то давно умер.
Когда могилу засыпали, возле свежего холмика мы все застыли в скорбном молчании: активисты-ветераны в одинаковых позах, со сложенными внизу живота руками, соседка с бесстрастно блуждающим взглядом, чуть поодаль – бригадир кладбищенских рабочих и Кулагин. Я – у самой могилы.
– Редеют наши ряды, – произнес за моей спиной один из активистов.
– Да, я помню Генриха Ивановича… – начал другой.
– Рудольфовича! – поправил первый.
– Рудольфовича! Да, я помню его еще по тридцать девятому году. Редкой души был человек!.. – Второй явно собирался произнести что-то наподобие траурной речи.
– А какой был специалист! – Первый не хотел отдавать инициативу. – Лучший! В нашем управлении это был самый ценный кадр!
Я обернулся, шагнул к ним.
– Да, лучший! – Говоривший был худ, кадыкаст, водянистые глаза его слезились. – Таких теперь нет. Ужасная смерть! Пьяный уже с утра шоферюга. Вот ведь подонок! – Не моргая, он смотрел на меня. – Вы ведь, наслышан, по стопам батюшки пошли? Верно? Примите соболезнования!
Я пожал руку сначала ему, потом – второму.
– Таких специалистов теперь нет! – в свою очередь сказал второй, задерживая мою руку, но глядя на своего товарища. – А если бы этот шоферюга наехал вечером, что, легче было бы? – Он перевел взгляд на меня. – Пусть молодой человек на меня не обижается, но – нет. Нет!
– Что «нет»? – спросил первый. – Не было бы легче или специалистов таких нет?
– Маразм крепчал! – подмигнул мне второй, слегка кивнув на первого. – Не обижайтесь!
– Я не обижаюсь, – сказал я, освобождаясь от его хватки.
– И правильно! – Он повернулся к кадыкастому. – Ну что? Нам надо на Даниловское.
– Да, – согласился первый, – на Даниловское.
– А поминки? Я думал, вы…
– Крепитесь! – Второй положил мне руку на плечо, притянул к себе, заставил меня чуть наклониться вперед, словно хотел посмотреть, большая ли у меня лысина.
– Помню по тридцать девятому году! По тридцать девятому!
Первый взял второго под локоть, потянул прочь от могилы. Они вышли на дорожку между оградами, зашаркали по ней, свернули на аллею кладбища и пропали за густой листвой.
Я оглянулся – блаженная соседка, видимо, снялась с места еще раньше, Кулагин расплачивался с бригадиром кладбищенских рабочих. Бригадир держал перед Кулагиным раскрытую ладонь правой руки, Кулагин выкладывал на ладонь купюры, левой рукой бригадир переправлял их в карман черных брюк, заправленных в кирзовые сапоги. Закончив расчеты, Кулагин подошел ко мне.
– Ну? Поехали? – спросил он.
– Ты езжай, Коля. Я побуду, – сказал я. – Побуду…
– Я подожду! Ты хотел еще какие-то вещи забрать. В квартире отца. Помогу!
– Потом. Завтра. Езжай. Вечером – у меня.
– Ладно. До вечера! – И Кулагин тоже ушел.
Мне следовало бы постоять спокойно, так сказать, в объятиях скорби, глядя в землю, но боковым зрением я заметил фигуру женщины, появившуюся из-за соседних могил. Это была она. С букетом цветов.
Она словно ждала, когда все уйдут.
Совсем как Лиза! И Лизиной же походкой она медленно приблизилась, встала рядом, проговорила тихо:
– Здравствуй…
В ответ я только кивнул. Я хотел сказать, что теперь мне не так горько, что теперь со мной все будет хорошо, что я сделаю для нее все-все, но близость свежезасыпанной могилы меня остановила.
– Твой отец был последний… То есть, я хотела сказать, он… – начала она, и я почувствовал на себе ее внимательный взгляд. – Таких людей больше нет.
– Спасибо, – кивнул я.
В холмик могилы была воткнута маленькая дощечка. Я шагнул вперед, наклонился, вынул из кармана фотографию отца и прикрепил к дощечке. Татьяна подошла вместе со мной.
– Это его любимая фотография, – сказал я. – Здесь он молодой. Его сфотографировали вместе с начальником. Он работал… Он служил в НКВД. В фотолаборатории. Отец убрал своего начальника, откадрировал. Хорошая фотография.
– Очень хорошая. – Она взяла меня под руку.
Мне хотелось заплакать. Я отвернулся, ее рука выскользнула, повисла в воздухе.
Как она вела себя на поминках? Выше всяких похвал. Тактично, спокойно, внимательно. Все приготовила, подала. Если учесть, что всего за столом нас было – включая ее саму – трое, то не особенно она, правда, и утруждалась.
Я-то вообще вскоре был пьян. Язык у меня развязался, за неимением лучшего слушателем был выбран Кулагин: говорить с нею, делиться с нею я еще не мог. Тогда еще не мог. Мне нужно было время. Если бы я тогда начал перед ней плакаться, то обязательно упомянул бы Лизу, сказал бы об их сходстве, но тающий образ отца утягивал с собой и воспоминание о Лизе.
Я выжидал, когда оно затрется окончательно.
Мы все сидели у одного конца моего рабочего стола, по такому случаю разложенного вдвое, покрытого хрустящей скатертью. На противоположном конце, на блюдце, стояла наполненная рюмка, накрытая куском черного хлеба. Последняя трапеза отца. Выпить, закусить, вернее – занюхать. Больше ему уже ничего не оставалось. На гранях рюмки иногда посверкивал отраженный свет.
– Некоторые думали, что отец был болен, – говорил я внимательно слушавшему Кулагину. – У него якобы была мания преследования. Или комплекс вины. Называй как хочешь. Ему казалось, что те, кого он убирал с негативов, умирали. Не от пули умирали, не от петли, не от инфаркта или в автомобильной катастрофе. То есть на самом деле от пули, либо же они действительно умирали своей смертью, но якобы причиной гибели была его работа.
Сигарета выпала из моих пальцев, покатилась по столу. Кулагин поднял ее, погасил в пепельнице.
– Я слышал об этом, геноссе, – сказал он.
– Так считали некоторые. Считали, будто он больной. – Я достал из пачки новую сигарету. – Он же больным не был. Он знал – причина действительно в его работе.
Кулагин достал зажигалку, дал мне прикурить.
Из ведущей на кухню двери появилась моя Таня-Лиза, с кухонным полотенцем на плече, с тарелкой овощей. Она подошла к столу, поставила тарелку. Я тут же взял с нее маленький пупырчатый огурец и схрумкал его.
– Конечно, конечно, – кивнул Кулагин.
– Я не верил. Сначала. А потом… А сейчас… Мои собственные выводы… Одно накладывается на другое. Это – наследственное. Это постепенно перешло ко мне. – Я глубоко вздохнул и решил признаться: – Знаешь что?
– Что? – откликнулся Кулагин. Он на ощупь нашел на столе бутылку, налил себе и мне, поставил бутылку на место.
– Выпьем! – сказал я и маханул свою рюмку.
– Выпьем, – согласился он, но только пригубил. Я продолжил:
– Вот я собрал архив своих жертв. Кстати, мой отец тебе что-нибудь говорил? Хотя вряд ли, вряд ли. Ты ему не нравился. – Я попытался затянуться, но сигарета погасла.
Кулагин вновь щелкнул зажигалкой, я прикурил, сморщился от дыма. Начав тереть глаза, я вновь уронил сигарету, закрыл лицо ладонями. Кулагин загасил и эту сигарету, налил мне еще.
– Ты почему ему не нравился, а, Колечка? – отнимая ладони, спросил я. – Почему?
Я взял рюмку, понюхал содержимое. Меня передернуло.
– Потому что он мне тоже об этом говорил. Я ведь ему тоже доставал заказы, приносил на дом. Не знал? Как сейчас – тебе. Вот я и сказал, что это все чушь. Бред. Он действительно был болен. А ты – ты заболеваешь!
Я медленно выпил, с размаху поставил рюмку на стол, и у нее треснула ножка.
– Болен? – переспросил я, не чувствуя, как острый осколок входит мне в ладонь. – Говоришь, был болен? А я, значит, заболеваю? Так!
Я поднялся. Стул опрокинулся, мне с трудом удалось сохранить равновесие, я оттолкнулся от стола, качаясь пошел к стеллажу.
– Геноссе! Ладно тебе! – заговорил Кулагин, оставаясь на месте. – Извини! Я не хотел. Мне очень жаль! Я не то хотел сказать!
Я подошел к стеллажу, рывком выдвинул один ящик, вывернул его содержимое на пол. Тогда Кулагин встал, обошел стол, тоже подошел к стеллажу. Я выдвинул другой ящик.
– Это я-то заболеваю? – пиная фотографии, конверты, бумаги, спросил я. – Я? Я не болен! Я абсолютно здоров. Абсолютно. Вот что плохо, очень плохо!
Кулагин попытался увести меня от стеллажа, но я его оттолкнул.
– Прекрати, – сказал он. – Гена, прекрати! Я все понимаю, но послушай…
– Пошел! Пошел! – закричал я. – Пусти меня!
– Генка! Подожди! Давай выпьем, помянем. Ты меня извини. Извини, пожалуйста, я не то хотел сказать, не то!
– Нет! Ты то хотел сказать! – Меня уже было не остановить. – То! Ты сказал… – И я, встав к Кулагину лицом, посмотрел ему в глаза.
Потом как следует размахнулся, но он увернулся от моего кулака. Тогда я замахнулся вновь.
– Да помоги же ты! – крикнул Кулагин Татьяне.
Она осталась на месте, и мой второй удар попал в цель: Кулагин отлетел к столу, ноги его заплелись, он схватился за край скатерти. Со стола попадали бутылки, с рюмки отца слетел кусок хлеба, потом упала и рюмка.
– Пошел! Иди отсюда! – заорал я. – Чтоб я тебя не видел! Пошел!
Кулагин выпрямился, в недоумении посмотрел на меня. Тут Татьяна медленно поднялась, медленно подошла, положила руку мне на плечо. Я вздрогнул.
– Он не был болен! – сказал я. – И это был не несчастный случай! Его убили! Убили!
– Уходи!.. – сказала она Кулагину громким шепотом, погладила меня по затылку.
– Он был здоров! – всхлипнул я. – Он просто скрывался, он боялся, он просто больше не хотел.
Хлопнула дверь. Кулагин ушел.
Что было дальше? Мы постояли, обнявшись, возле перевернутых ящиков.
Со стороны стола это был, наверное, неплохой план: ворох бумаг на полу на фоне стеллажа. Темные тона, передающие драматизм и напряженность. Это был бы басовитый снимок, снимок горлового, глубинного пения. Никакой лиричности, все пронизано напряженностью, грозящей выплеснуться, прорваться.
– Что-нибудь съешь? – спросила она. – Ты ничего не ел.
– Не голоден! – Я чуть отодвинулся: ее глаза были совсем рядом, их внимательный взгляд не отпускал меня, держал крепче ее объятий.
– Тогда выпьешь?
– Выпью! – Я с готовностью кивнул. – Мне необходимо сейчас выпить. – Я снял ее руки со своих плеч, поднес ее ладони к губам. – Ты останешься? – спросил я.
– Да, – ответила она.
И осталась.
Глава 8
Я сам этого хотел.
Я сам предложил ей остаться, а пенять на других, на чьи-то злокозненные замыслы – самое простое дело. Я нырнул с головой. Ведь то, о чем думаешь долгие годы, то, от чего хочешь избавиться, или то, что хочешь, наоборот, пересмотреть, переделать хотя бы в мысленном плане, рано или поздно выйдет наружу, заживет своей жизнью.
В каком угодно виде. Даже в таком, что поначалу и не поймешь, какое все это имеет ко мне отношение.
Если я скажу, что почти двадцать лет каждый день, каждую минуту думал о Лизе, то совру. Она возникала у меня перед глазами все реже и реже, потом пропала как бы навсегда. Такое забывание – самое опасное: забытое вдруг возвращается и обретает плоть и кровь с особенной страстью.
Но это сейчас я способен к раскладыванию по полочкам.
После поминок, закончившихся сценой с Кулагиным, стоянием в обнимку с Татьяной, допиванием всего оставшегося, падением в постель и практически тут же – выскакиванием из нее в сортир, чтобы проблеваться, я был значительно проще. Решил поплыть по жизни спокойно, постепенно прибиваясь к новому бережку.
Это сейчас, думая о Лизе, о похожести на нее Татьяны или, наоборот, Лизы на Татьяну, я прихожу к мысли о мести, о возмездии. Мне. За смерть Лизы.
Что ж, раз отец уже мертв, значит, мне, как его наследнику и преемнику, и должны отомстить. Ножом-то махнул я. Стал орудием. Отец всего-то подпортил ее, Лизину, фотографию. Поди докажи!
Единственный, кто, может, и поверит, – это мой дорогой лысый следователь, но он далеко, слишком далеко, нет на него никакой надежды.
Впрочем, на следующий день после поминок я ни о чем таком не думал. Все мои мысли были заняты одним: как бы сделать так, чтобы Татьяна утром не ушла.
Она и не ушла. Более того, она вполне спокойно отнеслась и к моему буйству, и к последовавшему за буйством блеванию в сортире.
Отпоила меня, отходила. Уложила спать, а утром встретила приветствием:
– Завтрак готов!..
Я уверен: отцу нравилась его служба. Дело было не в форме и не в принадлежности ко всемогущей организации. Ему, как я теперь думаю, доставляло удовольствие выполнять порученное. Он даже в меру, памятуя о субординации, проявлял инициативу. Не в выборе объектов, конечно. В самой работе. Вносил рацпредложения, а в решении особенно сложных задач, когда соскоблить надо было так, чтобы никто, даже самый въедливый эксперт не мог бы уже определить, прошлась здесь чья-то рука или нет, – обретал ни с чем не сравнимую радость.
Она все ему заменяла. Родственников, друзей, жену, любовниц. Ласку, понимание, любовь.
Возможно, временами он испытывал угрызения совести. Возможно, даже страдал, не спал ночами. Но все-таки – сделать так, как не мог никто другой, – вот что его привлекало. Были и другие специалисты, но таких, которые были бы способны отправлять в мир иной одним движением скребка, оставаясь при этом за кадром, больше не существовало.
Об отцовском даре знали только два человека. Он сам и его непосредственный начальник, Борис Ви-кентьевич. Никто и никогда не догадался бы, что история – да-да, история! – творилась именно в свете красного фонаря, в фотолаборатории НКВД – МГБ.
Там она оформлялась, оттуда начинала свое движение.
Фотографии с крупными шишками хранились будто мины замедленного действия – до очередного громкого процесса, автомобильной катастрофы, скоропостижной смерти. Потом – рассылались по типографиям, издательствам, снабженные строжайшим приказом: изъять прежние, те, где шишка еще лучилась властью, собственной значимостью, и заменить на новые, где на ее месте была деталь пейзажа, интерьера, задник сцены. В особых случаях на место одного убранного туза отец мог впечатать другого – из тех, чья очередь на соскабливание еще не подошла. Такие снимки, с не менее строгими указаниями, тоже рассылались по нужным адресам, и никто – никто! – не смел усомниться в правомерности подмены. Вырывали страницу из энциклопедии безропотно, с легким сердцем, самих себя укоряя в забывчивости: «Ну конечно, конечно – на этом съезде его не было! Я все прекрасно помню! Это троцкисты, японские шпионы, вредители! Это они подсунули монтаж! К ответу! Расстрелять!»
Мелочь же, обыкновенные клиенты отца не удостаивались подобной чести. С ними все обстояло проще, но тратить на мелких сошек такой дар было расточительно. Отец, я уверен, не раз и не два указывал своему начальнику на подобное мотовство, но неизменно получал щелчок: он еще рассуждает! выполнять! страна в кольце врагов! смирно!
С дарованиями вообще, а с отцовским и также моим в частности, все далеко не просто.
Неужели мой отец был виноват, что судьба так повернулась, что что-то или кто-то выбрал именно его, именно в его руки вложил такое страшное умение? Конечно, нет! Ни мой отец, ни я не виноваты! Как не виноват и мой дед.
Это – судьба. Кому-то достается и такая. Ничего не попишешь.
Вот тот, кто указывает человеку на его судьбу, кто заставляет судьбе следовать, – вот этот-то и виноват. Он заставляет узнать то, о чем большинство, подавляющее большинство не узнает до самой смерти. Свое предназначение. Все прочие о таком и не задумываются. Живут себе и живут. Судьба, предназначение – для них всего лишь красивые слова, оправдание собственной ничтожности: у меня такая судьба, такая планида, такой я маленький человечек, насекомое. Жонглирование словом «судьба», игра им как шариком в пинг-понг – прибежище шелухи, всех прочих.
Мой отец о своей судьбе не задумывался. Он ее не выбирал. Но судьба его была такова, что он каким-то образом обрел этот страшный дар. Не предназначение его было в обретении дара. Наоборот! Только потому, что у него имелся этот дар, таким образом и сложилась его судьба. Дар был раньше отца, а следовательно – и его предназначения.
Того, кто наведет человека на его собственную дорогу, укажет на нее, заставит вглядеться в пугающую перспективу и не отвернуться, – вот такого можно совершенно спокойно назвать дьяволом. Или как минимум искусителем. Ведь бывает, что некоторые, те, кому была дана возможность увидеть свою судьбу, пытаются от нее убежать. Некоторым это удается. Мой отец не бежал от своей судьбы. Смирился ли он? Не в смирении дело. Мне кажется, он радовался, что доля ему выпала именно такая.
Я так и вижу его в фотолаборатории. Вот он нажимает кнопку на красном фонаре, на мгновение лаборатория погружается в кромешную тьму, но Борис Викентьевич поворачивает выключатель, и под потолком зажигается большой светильник. Отец снимает халат – он в форме: китель, сапоги, галифе, – бросает халат на спинку стула, садится, утомленно отбрасывает волосы со лба, подносит к глазам руки. Пальцы его слегка дрожат.
Я сам предложил ей остаться, а пенять на других, на чьи-то злокозненные замыслы – самое простое дело. Я нырнул с головой. Ведь то, о чем думаешь долгие годы, то, от чего хочешь избавиться, или то, что хочешь, наоборот, пересмотреть, переделать хотя бы в мысленном плане, рано или поздно выйдет наружу, заживет своей жизнью.
В каком угодно виде. Даже в таком, что поначалу и не поймешь, какое все это имеет ко мне отношение.
Если я скажу, что почти двадцать лет каждый день, каждую минуту думал о Лизе, то совру. Она возникала у меня перед глазами все реже и реже, потом пропала как бы навсегда. Такое забывание – самое опасное: забытое вдруг возвращается и обретает плоть и кровь с особенной страстью.
Но это сейчас я способен к раскладыванию по полочкам.
После поминок, закончившихся сценой с Кулагиным, стоянием в обнимку с Татьяной, допиванием всего оставшегося, падением в постель и практически тут же – выскакиванием из нее в сортир, чтобы проблеваться, я был значительно проще. Решил поплыть по жизни спокойно, постепенно прибиваясь к новому бережку.
Это сейчас, думая о Лизе, о похожести на нее Татьяны или, наоборот, Лизы на Татьяну, я прихожу к мысли о мести, о возмездии. Мне. За смерть Лизы.
Что ж, раз отец уже мертв, значит, мне, как его наследнику и преемнику, и должны отомстить. Ножом-то махнул я. Стал орудием. Отец всего-то подпортил ее, Лизину, фотографию. Поди докажи!
Единственный, кто, может, и поверит, – это мой дорогой лысый следователь, но он далеко, слишком далеко, нет на него никакой надежды.
Впрочем, на следующий день после поминок я ни о чем таком не думал. Все мои мысли были заняты одним: как бы сделать так, чтобы Татьяна утром не ушла.
Она и не ушла. Более того, она вполне спокойно отнеслась и к моему буйству, и к последовавшему за буйством блеванию в сортире.
Отпоила меня, отходила. Уложила спать, а утром встретила приветствием:
– Завтрак готов!..
Я уверен: отцу нравилась его служба. Дело было не в форме и не в принадлежности ко всемогущей организации. Ему, как я теперь думаю, доставляло удовольствие выполнять порученное. Он даже в меру, памятуя о субординации, проявлял инициативу. Не в выборе объектов, конечно. В самой работе. Вносил рацпредложения, а в решении особенно сложных задач, когда соскоблить надо было так, чтобы никто, даже самый въедливый эксперт не мог бы уже определить, прошлась здесь чья-то рука или нет, – обретал ни с чем не сравнимую радость.
Она все ему заменяла. Родственников, друзей, жену, любовниц. Ласку, понимание, любовь.
Возможно, временами он испытывал угрызения совести. Возможно, даже страдал, не спал ночами. Но все-таки – сделать так, как не мог никто другой, – вот что его привлекало. Были и другие специалисты, но таких, которые были бы способны отправлять в мир иной одним движением скребка, оставаясь при этом за кадром, больше не существовало.
Об отцовском даре знали только два человека. Он сам и его непосредственный начальник, Борис Ви-кентьевич. Никто и никогда не догадался бы, что история – да-да, история! – творилась именно в свете красного фонаря, в фотолаборатории НКВД – МГБ.
Там она оформлялась, оттуда начинала свое движение.
Фотографии с крупными шишками хранились будто мины замедленного действия – до очередного громкого процесса, автомобильной катастрофы, скоропостижной смерти. Потом – рассылались по типографиям, издательствам, снабженные строжайшим приказом: изъять прежние, те, где шишка еще лучилась властью, собственной значимостью, и заменить на новые, где на ее месте была деталь пейзажа, интерьера, задник сцены. В особых случаях на место одного убранного туза отец мог впечатать другого – из тех, чья очередь на соскабливание еще не подошла. Такие снимки, с не менее строгими указаниями, тоже рассылались по нужным адресам, и никто – никто! – не смел усомниться в правомерности подмены. Вырывали страницу из энциклопедии безропотно, с легким сердцем, самих себя укоряя в забывчивости: «Ну конечно, конечно – на этом съезде его не было! Я все прекрасно помню! Это троцкисты, японские шпионы, вредители! Это они подсунули монтаж! К ответу! Расстрелять!»
Мелочь же, обыкновенные клиенты отца не удостаивались подобной чести. С ними все обстояло проще, но тратить на мелких сошек такой дар было расточительно. Отец, я уверен, не раз и не два указывал своему начальнику на подобное мотовство, но неизменно получал щелчок: он еще рассуждает! выполнять! страна в кольце врагов! смирно!
С дарованиями вообще, а с отцовским и также моим в частности, все далеко не просто.
Неужели мой отец был виноват, что судьба так повернулась, что что-то или кто-то выбрал именно его, именно в его руки вложил такое страшное умение? Конечно, нет! Ни мой отец, ни я не виноваты! Как не виноват и мой дед.
Это – судьба. Кому-то достается и такая. Ничего не попишешь.
Вот тот, кто указывает человеку на его судьбу, кто заставляет судьбе следовать, – вот этот-то и виноват. Он заставляет узнать то, о чем большинство, подавляющее большинство не узнает до самой смерти. Свое предназначение. Все прочие о таком и не задумываются. Живут себе и живут. Судьба, предназначение – для них всего лишь красивые слова, оправдание собственной ничтожности: у меня такая судьба, такая планида, такой я маленький человечек, насекомое. Жонглирование словом «судьба», игра им как шариком в пинг-понг – прибежище шелухи, всех прочих.
Мой отец о своей судьбе не задумывался. Он ее не выбирал. Но судьба его была такова, что он каким-то образом обрел этот страшный дар. Не предназначение его было в обретении дара. Наоборот! Только потому, что у него имелся этот дар, таким образом и сложилась его судьба. Дар был раньше отца, а следовательно – и его предназначения.
Того, кто наведет человека на его собственную дорогу, укажет на нее, заставит вглядеться в пугающую перспективу и не отвернуться, – вот такого можно совершенно спокойно назвать дьяволом. Или как минимум искусителем. Ведь бывает, что некоторые, те, кому была дана возможность увидеть свою судьбу, пытаются от нее убежать. Некоторым это удается. Мой отец не бежал от своей судьбы. Смирился ли он? Не в смирении дело. Мне кажется, он радовался, что доля ему выпала именно такая.
Я так и вижу его в фотолаборатории. Вот он нажимает кнопку на красном фонаре, на мгновение лаборатория погружается в кромешную тьму, но Борис Викентьевич поворачивает выключатель, и под потолком зажигается большой светильник. Отец снимает халат – он в форме: китель, сапоги, галифе, – бросает халат на спинку стула, садится, утомленно отбрасывает волосы со лба, подносит к глазам руки. Пальцы его слегка дрожат.