– Подарю… – Я был готов пообещать ей все что угодно, лишь бы она отвязалась.
   – Вот спасибо! А то меня тут как-то снимали телевидением, а показать не показали… Вы уж…
   – Сказал – подарю, значит – подарю! Давайте адрес! – сказал я.
   Но тут язвенник зацепил меня за рукав куртки:
   – Эй, корреспондент! Покажи удостоверение! Кому говорят! Стой, тебе сказали! Адреса еще спрашивает! Ты кто? Откуда?
   – Это наш корреспондент! – начала защищать меня дура Андронкина, однако шляпа был слишком напряжен.
   – Из какой газеты? Удостоверение! Удостоверение, бля!
   Я сбросил его руку, развернулся, толкнул язвенника в грудь. От толчка он поскользнулся и упал. Что-то такое нашло на меня: я нацелился на него объективом, нажал на спуск.
 
   Теперь на штативе были прикреплены три фотографии: принесенная летчиком-отставником, фотография с оратором, с Баем, эффектно простирающим над толпой сжатый кулак, и точно такая же, но с улыбающейся физиономией Адронкиной на переднем плане.
   Из маленького конверта я извлек два негатива с отснятой на митинге пленки, закрепил их на полупрозрачной наклонной поверхности ретушерского станка, взял лупу.
   Да, тогда мне удалось убрать эту самую, ныне покойную Андронкину так, что и самый лучший эксперт никогда не догадался бы. Во всяком случае, в редакции остались очень довольны, а мой приятель-конкурент просто позеленел от злости, когда я снял с него все в действительности мной заработанные деньги.
   Из ящика стола я достал «поляроид», сделал снимок с закрепленных на станке негативов. На карточке я пометил дату, поднялся, подошел к стеллажу, выдвинул еще один ящик, в котором держал свою коллекцию странностей – прозрачные целлофановые конвертики с такими же «поляроидными» фотографиями, – выбрал пустой конвертик, засунул в него новую фотографию.
   Если бы я не занимался тупым, бездумным коллекционированием тех, кто, попав под мой ретушерский скальпель, рано или поздно, так или иначе перешел в лучший мир! Если бы я попробовал количество – уже, между прочим, изрядное! – перевести в качество, если бы задумался, только задумался!
   Нет, меня на это не хватало: продолжая заниматься накопительством, я словно собирался с силами, словно готовился – не важно когда, главное, не сейчас! – признать наличие в самом себе отцовского дара.
   Дара, перешедшего по наследству!
 
   И тут вновь позвонили в дверь. Позвонили так настойчиво, протяжно, так требовательно, что я, подумав, будто это вернулся отставник, сразу, минуя окно, подошел к двери. Даже не посмотрел в глазок. На крыльце стояла Минаева, а по ее улыбке, по тому, как она крутила на пальце ремешок сумочки, было видно – эта штучка в легком подпитии.
   – Привет! – хмыкнув, сказала она. – Вот решила посмотреть, как идет работа. Не помешаю?
   – Работа идет… – Я загородил собой дверной проем, но Минаева нагнулась, проскользнула под моей рукой и, покачивая бедрами, по-прежнему крутя на пальце ремешок сумочки, застучала каблучками по полу мастерской.
   У нее были хорошие духи, баксов так примерно под сто семьдесят, туфли под сто, юбчонка ее тянула на все триста, цену пиджачка я определить не мог. Ее ягодицы плотно перекатывались под облегавшей их тканью, ее икры были стройны. Она была ничего, эта Минаева!
   – Даже мне, человеку, никому не верящему, стало любопытно: что же это за гений? – Она подошла к столу, обернулась ко мне. – Целый день, с самого утра я только и слышу от вашего приятеля: «О, Генрих Генрихович! О, мой геноссе! Великий фотограф! Великий ретушер! Уникум! Единственный в своем роде мастер!» Не выдержала! Меня всегда тянуло к себе все гениальное. Ну, покажите! Что успели сделать? Неужели еще не начали?
   – Сделаю в срок… – начал я, захлопывая дверь.
   – Это-то как раз и сомнительно! – Она наклонилась к станку, прищурилась, откинула со лба прядь волос. – Тут пришпилена какая-то старая мымра! Странно! Как же моя работа? Но все равно хотелось бы поприсутствовать при процессе. Это, наверное, так увлекательно! – Минаева обошла рабочий стол, направилась ко мне; подойдя вплотную, остановилась. – Правда увлекательно? Мне почему-то так кажется. Тем более рядом с вами. Вы интересный. Уж я-то разбираюсь в людях. Не скажешь, да? Разбираюсь! Ну так как? – Приподнявшись на цыпочки, она подставила для поцелуя губы, но тут же отстранилась, на мгновение прижалась ко мне бедрами, убрала руки, отступила на шаг.
   – И поставьте какую-нибудь музычку! Хочется чего-то веселого!
 
   С ощущением, что я – особенный (неверно, что это свидетельствует исключительно о каких-то, чаще всего неоправданных претензиях носителей таких ощущений), особенный среди обыкновенных, что во мне присутствует нечто, отличающее меня от всех прочих, я свыкся давно. Поначалу оно было неоформленным, скорее не ощущением, а его предчувствием, неким смутным намеком на то, что обязательно должно случиться в будущем, должно как бы развернуться из моих особенностей, из моих отличий от других. Но с того времени, как я пошел по стопам отца, мне начало казаться: это существует не в отдалении, временном и пространственном, а наличествует здесь и сейчас, окружает, носится в воздухе, окутывает, непонятное и неясное. Причем это, таящее загадку, каким-то также непонятным образом было связано с моим отцом.
   Объяснение, что такая связь закономерна, поскольку я, Генрих Генрихович, – сын, а Генрих Рудольфович – отец, не удовлетворяло: родство объясняло только наличие самой связи, а не ее содержание. Постепенно, шаг за шагом я пытался разобраться в своих предчувствиях, искал то, из чего они вырастали. Пытался понять: откуда исходила угроза. Расспрашивал отца о родственниках, думая, что если кто-то из дядьев страдал, скажем, шизофренией, то болезнь вполне могла добраться и до меня, и тогда мои ощущения лучше всего объяснит психиатр.
   Но родственников не было. Ни одного. Все или умерли, когда отец мой был еще ребенком, или погибли на фронтах всевозможных войн, или были расстреляны в промежутках меж ними. Кто из них чем болел, кто от чего страдал, кто что предчувствовал, оставалось неизвестным.
   Я как бы отслаивал от себя все наносное, чужое, чтобы в конце концов добраться до сердцевины, которая, я был убежден, существует. Мне это удавалось, но только наполовину: после отнятия внешнего перед моим взором возникала черная дыра.
   Отец мой был неблагодарным слушателем. И становился еще более неблагодарным, когда я вновь и вновь возвращался к, видимо, порядком надоевшей ему теме моих ощущений, к теме витающей везде и всюду угрозы. Он отвечал односложно, иногда отделывался неуклюжими шутками, чем еще сильнее укреплял меня в уверенности, что предчувствия не мелочь, что за ними что-то стоит.
   – У тебя мания преследования? – спрашивал он.
   – Да! – отвечал я.
   – Или мания величия?
   Я вновь соглашался, пытался объяснить ему свой метод, но отец отмахивался.
   Постепенно я оставил попытки чего-нибудь от него добиться. Мне, в особенности после переселения в новый дом и новую мастерскую, начало казаться, что все дело в работе, в моих, пусть от случая к случаю, занятиях ретушью. Я отметил, что, когда ретушировал, ощущение угрозы, опасности усиливалось. Я словно переступал некую черту, за которой были уже свои, отличные от привычных законы и правила. Здесь я начинал соприкасаться с совершенно новым и сулящим одни неприятности миром.
   Черная дыра принималась пульсировать, и это было одной из причин, по которой я, несмотря на навязчивое желание исправить неточности, подправить чужие недочеты, крайне неохотно брался за такую работу. Разве что хороший заработок мог еще как-то прельстить, но более заработка прельщала похвала моим умениям, действительно сравнимым с тем, на что был способен самый современный компьютер, а иногда и превосходящим его.
   Более же похвал и заработка меня волновало мнение женщин: признание ими моих – отнюдь не обязательно чисто мужских – достоинств всегда было главной наградой.
 
   Мои женщины делились на две категории: те, кого привозили в мастерскую, и прочие. Как вести себя с первыми, я знал. Переступив порог, они, пусть частично, уже мне принадлежали. Надо было только поманить. Что-нибудь посулить. Выставить себя в выгодном свете. Было ясно, что как фотограф я не лучше и не хуже других. Удачливее – это верно.
   А вот мое искусство ретуши вполне годилось для построения пьедестала.
   Случались и отказы, но это никогда меня не расстраивало. Отказавшая всегда сменялась другой, согласной хоть немного побыть со мной наедине, хоть одну ночь, хоть несколько часов, хоть то время, которое требовалось для быстрой разминки в спальне.
   С прочими возникали проблемы. Они от меня не зависели, и Минаева, хоть ее и привез Кулагин, была из их числа.
   Я сразу догадался, зачем она приехала: хотела меня поиметь и явно расстроилась, застав в одиночестве. Ей нужны были зрители, будущие свидетели ее скорой победы: если бы в мастерской оказалась Алина, Минаева начала бы настоящую битву. Не за меня – только чтобы доказать: она сильнее. Стесняться же, крутить вокруг да около она сочла бы лишним: я был специалистом в своем деле, она – в своем, в том, что важнее прочих.
   – У вас был обыск? – увидев разбросанные по полу фотографии, спросила она.
   Не отвечая, я начал собирать фотографии, распихивать их по конвертам, конверты – по ящикам стеллажа.
   Она уселась боком на рабочий стол, щелкнула замочком сумочки, достала сигареты.
   – Кулагин возил меня в ресторан. – Она прикурила, пустила дым тонкой струйкой. – Успокаивал. Говорил, вы сделаете все хорошо. Я поверила.
   Она опустила взгляд и увидела сделанные на митинге фотографии.
   – Да, вы кое-что умеете, – отметила Минаева. – Чистая работа. Интересно, а что чувствует тот, чье изображение убирают с фотографии? Неужели – ничего?
   Я подошел к музыкальному центру и включил музыку.
   – Нормально, – одобрила Минаева, прослушав первые такты. – У вас и в этом есть вкус. Что это? Впрочем, не важно! Так что он чувствует? Вы над этим не задумывались?
   – Нет, – ответил я. Эта женщина льстила не стесняясь, напропалую – от «Эйс оф Бейс» было не продохнуть, она лилась с каждого угла. – Но можно провести жестокий эксперимент. Сделать свою собственную фотографию и убрать самого себя.
   – Не жалко? – Она задела локтем станок, и станок завалился набок. – Лучше попробовать на ком-то другом.
   – Например? – Я смотрел на ее губы: она просто-таки готовилась меня проглотить.
   – Попробуйте на мне. У вас же есть мое фото. Или мы сделаем еще одно.
   – Мы?
   – Ну конечно, мы! Художник и модель неразделимы. Вы не знали?
   Она спрыгнула со стола и расстегнула пиджачок: он был надет на голое тело. Ее возбужденные трением о подкладку соски вызывающе нацелились на меня.
   – Заряжайте камеру, – продолжая раздеваться, сказала она. – Где мне встать?
   – Там… – Я махнул в сторону стены, задрапированной белыми простынями.
   – Как?
   – Как хотите…
   – Вам все равно? Но это непрофессионально!
   – Как хотите!
   – Ну смотрите сами! Со мной так нельзя. Мне не надо отдавать инициативу…
 
   Я вышел на кухню, открыл холодильник, достал из ящичка на дверце коробку с пленкой. Раздался звонок телефона, и я снял трубку с аппарата, висевшего возле холодильника.
   – Ты куда пропал, сынок? – услышал я голос отца. – Совсем меня забыл. От тебя никаких вестей. Уже скоро два месяца…
   – Работа… – произнес я, наблюдая, как, отражаясь в стекле кухонной двери, Минаева принимает зазывные позы.
   В том, что позвонил именно мой отец, было почти что мистическое совпадение – все происходящее почему-то напоминало стародавнюю историю с женщиной из ресторана-поплавка.
   – Приезжай обедать, – сказал отец. – У меня сегодня хороший обед. Когда будешь?
   – Не знаю. Часа через два.
   – Жду через полчаса! – И мой отец бросил трубку.
   – Вы куда-то спешите? – спросила Минаева, когда я вернулся в мастерскую.
   – Да. Мне надо поехать к отцу.
   – Когда?
   – Через полтора часа.
   – И вы думаете за это время со мной справиться? – Минаева засмеялась. – Попробуйте! – Красиво оплетая ногами ножки высокого стула, она откинулась назад. Ее освобожденные от заколок волосы почти достали до пола.
   – Чем вы обычно работаете? – спросила она в потолок.
   – Ради вас и сегодня – «Роллейфлекс SL66».
   – Неплохо! – Она криво усмехнулась. – Роллей, Ролекс, Роллс-Ройс. Когда произносишь такие слова, чувствуешь себя баронессой.
   – Почему баронессой? – Я отпер сейф и достал камеру.
   – А почему бы и нет? – вопросом на вопрос ответила она. – Ну, я готова. Давайте! У нас мало времени…

Глава 5

   Приехав к отцу, я и встретился с этой женщиной.
   Теперь-то мне ясно, что, не обладай отец столь специфическими способностями, она никогда не оказалась бы у него дома. Вернее – ее никогда не направили бы к нему со столь своеобразным заданием. Люди, ею руководившие, и она сама сориентировались неплохо: старый одинокий человек, нуждающийся в заботе и ласке, и молодая, якобы ищущая покровителя женщина. Ради сохранения иллюзии, что вернулись прежние годы – если не молодости, то хотя бы зрелости, – отец и должен был открыть им доступ к своему дару. Они были очень близки к успеху, все рассчитали верно, но не учли нескольких оказавшихся решающими мелочей.
   Мой отец не просто знал о своем даре. Он давно – наверное, с момента окончания своей службы – ждал появления тех, кому его дар может понадобиться вновь. Последнее же время он ждал их появления со дня на день. Готовился. Отец не собирался попасть к ним в руки тепленьким, пытался хоть как-то защититься: поставил новую, железную дверь, решетки на окна, почти перестал выходить на улицу, а после того как она впервые возникла на пороге его квартиры, целиком положился на эту женщину, ставшую для него и домработницей, и собеседницей, и – в известных пределах – доверенным лицом.
   Но главное другое.
   Отец понимал и кто она, и кто за ней стоит, и что им всем надо. О последнем он узнал от нее самой, но основные умозаключения проделал самостоятельно. Стоило ему только ее увидеть, как он получил первый толчок. Мой сумасшедший отец сразу распознал, на кого она похожа, но, не допуская даже мысли о возмездии свыше (или снизу, не суть!), не верил, что содеянное им учтено и сосчитано и что когда-нибудь некие высшие-низшие божественно-инфернальные инстанции подадут ему счет.
   В его представлении расплата такого сорта была досужей выдумкой.
   Следовательно, взыскание могло исходить лишь от тех, кто был профессиональным взыскателем.
   Она же оказалась женщиной умной, проницательной, способной предположить, что дар отца – дар наследственный. Следующее предположение – что дар вполне мог перейти от отца к сыну – далось ей на удивление легко. Поначалу она никому ничего не говорила. Действовала на свой страх и риск. И почти добилась своего, тем более что я, только ее увидев, почувствовал легкий укол в сердце, почувствовал, что эта женщина – как раз тот человек, встречи с которым я ждал долгие-долгие годы.
   Я облегчил ей задачу, даже начал думать о соперничестве со своим отцом, проигрывать варианты, выстраивать треугольники. Ей же именно это и было надо, но откуда она могла знать, что я тоже уловил то удивительное сходство?!
   Этого она знать не могла, как профессиональные взыскатели не могли знать про стародавнюю историю с Лизой: смерть Лизы проходила по другому ведомству, по ведомству дел внутренних.
   К государственной безопасности подобные смерти никогда не имели отношения.
 
   Перед дверью отцовской квартиры я остановился.
   «Неужели я действительно так давно не приезжал?» – подумал я.
   Не только дверь была новой: усиленная, также металлическая дверная коробка была надежно вделана в старые кирпичные стены. Удивление мое было поначалу настолько сильным, что я даже спустился на один пролет лестницы, до выходившего во двор окна. Нет, я не ошибся: мои руки легли на холодный мраморный подоконник, а пальцы нащупали выцарапанную давным-давно и теперь практически стершуюся надпись: «Ген + Лиз = Л».
   Лиза когда-то жила этажом ниже.
   Я выглянул в окно: двор был пуст, но ощущение, что за мной наблюдают, ощущение, появившееся, лишь только я подъехал к дому отца, возникло вновь. Я посмотрел на окна в противоположном крыле дома. Так и есть: какой-то человек, приложив обе ладони к стеклу, смотрел на меня из такого же пыльного лестничного окна. Я быстро открыл кофр, вытащил старенький «Никон», камеру на каждый день, отступил чуть в сторону. Настроив аппарат, сделал шаг вперед, поймал в видоискателе отмеченное окно, но загадочный наблюдатель резко отпрянул, превратился в туманную тень, исчез.
   Я нацелил объектив на дверь подъезда. Руки чуть дрожали. Наконец дверь открылась, я положил палец на спуск, но из подъезда вышел какой-то солидный господин в легком плаще поверх светло-серого костюма, в галстуке, темных очках. Господин придержал дверь, дал выйти во двор не менее солидной даме. Чисто машинально я сделал еще один снимок – дама взяла господина под руку, они не спеша пошли по направлению к арке – и опустил камеру: наблюдатель или затаился, или я постепенно начинал подвигаться рассудком.
   Когда я вернулся к двери квартиры и позвонил, то от неожиданности вздрогнул: прямо мне в лицо зашипел умело замаскированный динамик, и, динамиком искаженный, меня приветствовал голос отца:
   – Добрый день! Я очень рад вашему посещению. Пожалуйста, встаньте на красные плитки лицом к двери и не двигайтесь пять секунд.
   Я опустил взгляд – четыре плитки перед дверью были красными, резко выделялись новизной от прочих, потемневших от времени, затертых, блекло-желтых, – послушно встал на них, выпрямился, поднял голову.
   – Спасибо! – прозвучало из динамика. Накладка одного из замков съехала в сторону, на меня нацелился спрятанный под нею объектив миниатюрного фотоаппарата, но заметить, что в сторону съехала и накладка второго замка, скрывавшая фотовспышку, я не успел.
   Вспышка включилась, щелкнул затвор, я инстинктивно зажмурился.
   – Прошу прощения, но придется повторить. Пожалуйста, постарайтесь не моргать, когда вновь сработает вспышка, – уже с некоторой долей издевки произнес голос отца.
   – Папа! Открывай! – крикнул я.
   – Не двигайтесь пять секунд! – Отец был неумолим, и мне пришлось сосредоточиться.
   Вспышка осветила мое лицо, затвор сработал.
   – Спасибо! Дверь открыта. Добро пожаловать! – прозвучало из динамика, и замки отщелкнулись.
   Я потянул дверь за ручку, шагнул в темную прихожую и услышал, как за спиной автоматически захлопнулась дверь. Вспышка почти меня ослепила; из прихожей, оставив там кофр, я выбрался с трудом; потирая глаза, прошел в большую комнату, где, как и прежде, окна были привычно занавешены тяжелыми шторами, горели большая люстра, торшер, бра на стене, массивный, с бюро, письменный стол был завален бумагами, а плотный ковер скрадывал шаги.
   – Папа! Где ты? – остановившись посередине комнаты, позвал я.
   Возле журнального столика стояло глубокое низкое кресло, на самом столике – пульт управления фотоаппаратом и вспышкой, дверными замками. Из пульта на гибком шланге торчал повернутый в сторону кресла микрофон с красной мигающей лампочкой.
   Я наклонился к пульту, наугад нажал одну из кнопок. Раздался мягкий щелчок, начала вращаться кассета магнитофона:
   – Добрый день! Я очень рад вашему посе…
   Я поспешно нажал другую кнопку и услышал, как за дверью квартиры сработала вспышка.
   – А менять пленку тоже ты будешь? – донесся до меня голос отца.
   – …щению. Пожалуйста, встаньте на…
   Я начал нажимать кнопки одну за другой, голос отца стал неестественно высоким, смазался, слова слились в одно:
   – Сныелиткицомринд!
   – Сеть! Отключи сеть! Я на кухне! – крикнул отец. Я нажал на большую красную кнопку с надписью
   «Сеть», вышел в коридор, остановился в проеме кухонной двери.
   – Привет! – сказал я. – Что это за шум? – Я кивнул в сторону ванной комнаты. – Ты купил стиральную машину?
   – Да, – самодовольно ответил отец. Он сидел за столом, спиной к окну, меж раздвинутых занавесок в кухню лился солнечный свет, и мне вновь пришлось прикрыть глаза рукой.
   – Ослеп, голубчик? Будешь знать! Проходи, проходи! Садись! – Отец широким жестом пригласил к столу, на котором искрился запотевший, в изморози, графинчик, стояли закуски и три прибора. – Я тебя уже заждался! Ты обещал когда приехать, а? – Он привстал со стула, заглянул мне за спину и крикнул:
   – Таня! Таня! Это Генрих, мой сын! Таня!
   – Что за Таня? – садясь к столу, спросил я. – И почему на окнах решетки?
   – У меня небольшая постирушка, – оставляя вопрос о решетках без ответа, сказал отец. – Постирать ничего не надо? А то в момент! Машина «Филипс», лучший суперэкстракапитализм из Голландии. Таня! Не слышит?! Ладно! – Он указал на графинчик. – Наливай! Если скажешь, что за рулем, ты мне больше не сын! Ну?! Почему так задержался, а? Я спрашиваю: почему? В глаза, в глаза смотреть! – И отец захохотал.
   Я наполнил рюмку отца, налил себе, поставил графин на место и потер руки: они успели замерзнуть.
   – Так бы давно! Проще надо быть, сынок, понятнее! А ты слишком стал сложен! И закусочки положи. Мне – обязательно селедочки. И лучку… – Отец все-таки сорвался с места, толкнул меня плечом, выбежал в коридор, распахнул дверь ванной.
   – Таня! Перерыв! Эта техника не требует постоянного присутствия. Бросьте все и идите к нам. Я познакомлю вас со своим сыном. Это удивительная возможность. Это такой сын! Мог стать дипломатом или крупным экономистом, а вместо этого… Что? Да, это он ослушался отцовского слова. Хорошо, хорошо! Мы вас ждем! – Он вернулся, сел на свое место, указал на третью рюмку.
   – Танечке налей!
   Я, подышав на пальцы, взял графин, налил и в третью рюмку.
   Отец схватил свою, посмотрел на меня.
   – Выпьем, опередив! За тебя, дорогой! – Он выпил, подцепил кусок селедки и продолжил, жуя:
   – Танечка – золотой человек! По мере сил скрашивает дни. Помогает. Без нее я загнулся бы. С моим сердцем. И почками! И печенью! – Отец довольно хмыкнул. – Я совсем гнилой. Насквозь! И очень старый! Ни на что хорошее не годен. Стал нулем! Что сидишь? Наливай!
   Я вновь наполнил рюмку отца, и тот быстро выпил.
   – Следит за мной пуще сиделки, – крякнув, продолжил отец. – Этого, – он щелкнул ногтем по графину, – ни-ни! Скажу – ты выпил, хорошо?
   – Хорошо. Но тебе действительно нельзя!
   – Цыц! Он мне будет указывать! Месяцами не появляется, звонишь ему: «Приезжай!», а он едет два часа! Ишь ты подишь ты! Наливай, наливай!
   Я налил.
   Отец был сам на себя не похож. Даже не потому, что у него в доме была женщина. Тщательно выбритый, в свежей рубашке, благоухающий дорогим одеколоном, он казался совершенно другим человеком. Главное – глаза. Глаза отца молодо сверкали из-под тяжелых бровей, к ним вернулся их прежний, нежно-голубой цвет, красные жилки, в которых раньше словно тонула радужная оболочка, стали тоньше. «Что же это за женщина? – подумал я. – Танечка…»
   – Рассказывай! – с набитым ртом сказал отец.
   – О чем? – ставя графинчик и накалывая на вилку кружок огурца, спросил я.
   – Так! Не о чем? – Отец отложил вилку, серьезно и внимательно посмотрел на меня.
   – Работа есть, деньги тоже, – жуя огурец, сказал я. – Кулагин, Колька, помнишь, я про него рассказывал, стал моим агентом. Привозит клиентов. Делает рекламу. Навязчив, правда. Иногда прилипнет – не отлепишь. Но помогает. Этого не отнять.
   – За сколько?
   – Что – «за сколько»?
   – Сколько он берет себе?
   – Честно говоря, не знаю. – Я нацелился вилкой на ломтик ветчины. – Берет сколько-то. Он же работает. Да мне плевать.
   Отец чуть наклонился вперед.
   – Бабы?
   – Что – «бабы»? – Ветчина сорвалась, мне пришлось ткнуть еще раз, и теперь сразу три ломтика стали моей добычей.
   – Не жалуются?
   – На что?
   – Притворяешься? Косишь? – Лицо отца заострилось, губы поджались: такая гримаса говорила о том, что отец начинает сердиться. – Ладно, коси дальше. Значит – щелкаешь, скоблишь и ни о чем не думаешь? Ну-ну.
   – Не так уж и скоблю. Заказов на ретушь практически нет. Если и попадаются, то в основном подправляю, убираю изъяны, исправляю неточности.
   – Знаешь, – вполголоса заметил отец, – твой дед, лучший фотомастер их императорских величеств государя императора и государыни императрицы, ателье М.И. Грибова, фотографа Императорского Российского общества спасания на водах, Москва, Волхонка, дом семь, ретушеров считал лакеями.
   Он посмотрел на свою рюмку, перевел взгляд на мою.
   – Родоначальник ретушерской традиции – я, – обращаясь к рюмке, сказал отец. – Основатель. А ты – преемник. Продолжатель. Жаль, что я не успел открыть свое дело. «Миллер и сын». Неплохо звучит, а?
   – Неплохо, – согласился я.
   Несколькими минутами раньше, услышав, что стиральную машину выключили, я начал готовиться к встрече с так преобразившей отца женщиной. И был готов увидеть какую угодно, но – не такую. Бросив первый взгляд на нее, я тут же посмотрел на отца.
   Мой отец просто-таки буравил взглядом. Вопрос: «Ну как? Хороша? Узнаешь?» – читался во всем его облике. Я кивнул: да, хороша, да, узнаю! – и поднялся со стула:
   – Здравствуйте… – проговорил я.
 
   Лиза! Повзрослевшая лет на десять-двенадцать Лиза стояла передо мной. Только укрупнившиеся груди, выпиравшие под забранной в джинсы майкой, чуть заострившийся подбородок да ставшие полнее бедра были другими, а все остальное было Лизино. Высокие северные – кто-то из ее бабушек-дедушек был то ли из Швеции, то ли из Норвегии – скулы, словно падающие с узкого бледного лица глаза, высокая тонкая шея. И – диссонансом – полные яркие губы. Красивая? Нет. Но такая, что взгляд оторвать было невозможно. Хотелось поймать ее за руку, притянуть к себе. Хотелось спросить: «Где ты была столько лет? Почему не давала о себе знать? Ты меня разлюбила? Забыла? Это же я, Генрих, Гена!»